Текст книги "Крайняя изба"
Автор книги: Михаил Голубков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Лосиха не поднималась.
Холод пробежал по спине Глухова:
– Неужто угробил?
Он не без опаски приблизился к темной бесформенной куче в снегу: вдруг да и вскочит. Чем черт не шутит. От зверя всего можно ждать.
Лосиха лежала недвижно, на боку, петля глубоко врезалась под скулы. Натянутый, неослабленный трос держал ее голову на весу, рот, вывалив длинный язык, неприятно щерился, желтел зубами. Большие, остановившиеся глаза подергивались мутью.
– Черт, натворил делов! – клял себя тракторист. – Надо было, видно, вагами сперва поработать… Теперь докажи попробуй, что не нарочно.
Но он тут же воспрянул духом:
«А зачем доказывать? Кому доказывать?.. Ведь никто ничего не знает!»
На миг перед ним промелькнуло собрание, голосующее за Нефедова. Увидел он давешнее недовольное лицо мастера: «Нечего меня завтраками кормить». Потом перед ним встала нахальная рожа Гришки: «Видали мы, Ванечка, и не таких козлов», яростный Першин наскакивал на трактор: «Что делаешь, гад?» Услышал он и брезгливый окрик из-под тента машины: «Брось ты с ним связываться, Петр. Поехали».
– И не узнают! – вновь распалился Глухов.
Славно он утрет всем носы в поселке, лосятиной обеспечится на зиму. Пусть себе бригадирит Нефедов, пусть Глухова за человека-то не считают, а он не упустит своего.
Глухов приподнял переднюю ногу лосихи, обследовал острое, раздвоенное копыто. Вот мослы так мослы! Не то что у коровы. Вкусный ли, интересно, холодец получится? Никогда не пробовал холодца из лося, котлет из дичины.
Стремительно, по-зимнему, надвигались сумерки. Темнота сгущалась, сходилась со всех сторон. Синяя, вязкая тень заволакивала снега.
Планы у Глухова менялись.
С сеном он решил повременить немного, как-нибудь в другой раз вывезет. А сейчас он поедет на лесосеку, заберет сани, погрузит на них зверя, обдергает свой зародишко, мало-мальски замаскирует добычу – и домой. Никто и ни в чем его не заподозрит ночью.
Можно бы, конечно, рискнуть и двух зайцев убить сразу, то есть завтра, под возом, привезти лосиху. Но еще неизвестно, как все это будет днем выглядеть: грязный с обезображенной шеей зверь, черная вонючая дыра в трясине… Как на все это Людмила посмотрит, как поведет себя? Нет, сегодня же, в темноте, надо расхлебывать заваруху.
И Глухов, с обычной для него хваткой, взялся за дело: пустил в направлении мостка трактор, выволок лосиху на насыпь…
5
В поселок он въехал поздно, часу в одиннадцатом. Поселок, однако, еще не спал, уютно, по-вечернему светился окнами.
Сотрясая стены и стекла домов железным грохотом, гнал он трактор пустынной улицей.
Сначала все шло хорошо, как задумано было, как и предполагал Глухов. Он счастливо миновал почти весь поселок, ни единой души не встретив. Кому-то охота так поздно по улицам шататься. Молодежь вся в клубе сейчас, на танцах, ногами дрыгают. Семейные же больше по домам сидят, чаек после баньки попивают, а то и покрепче кое-чего. Суббота, грех не пропустить стопочку.
Да и если встретится кто – не велика беда. Ну, увидит: трактор идет, сани за собой тащит – обычная картина в поселке. На ворох же сена, которым припорошена лосиха, не обратит внимания.
Ему лишь оставалось в заулок свернуть, проехать еще каких-нибудь полсотни метров, и все бы волнения – позади. Но тут из глухой темноты проулка вынырнула горластая ватага мальчишек. С диким, воинствующим кличем бросилась она наперерез трактору.
– Ур-ра-а!
Мальчишки в войну играли. Они уж давно завидели и заслышали трактор. Давно поджидали его в удобном для нападения месте. Для них это, впрочем, вовсе и не трактор был, а чужеземный вражеский бронетранспортер, который подбить, атаковать, уничтожить нужно.
И мальчишки произвели налет по всем правилам партизанской тактики. В трактор полетели гранаты – комья стылой грязи, снежки, палки. А сама ребятня дружным, неудержимым валом накатила на сани, забилась, забарахталась в пышном, неувязанном сенном ворохе, колком и душистом.
– Наша взяла! Ура! – раздались вопли.
Потом вдруг крики, как по команде, смолкли, сменились испуганным, удивленным ойканьем.
Запоздало остановив трактор, свирепея и матерно ругаясь, Глухов пинком распахнул дверцу кабины.
Ребятня мигом схлынула с саней, бросилась наутек. Истошно, разноголосо орала:
– Ло-ось!.. Ло-ось!.. У Глухова лось под сеном! Глухов лося убил!
Разъяренный Глухов выметнулся на дорогу. Он, как волк, ворвался в обезумевшее от страха стадо, хватал, расшвыривал, отвешивал оплеухи, раздавал пинки налево и направо – ребятня кубарем раскатывалась от него в кюветы, разбегалась кто куда, пряталась в подворотнях. Ссутулившийся, заметно в плечах опавший, остался он один посреди улицы.
Вот тебе – и утер носы. Как же это он, дубина, о ребятне не подумал? Все вроде взвесил, все учел, а про ребятню и забыл. Ведь в субботу пацанов привозят из Чиньвы, где они понедельно живут и учатся в интернате. Ну что было задержаться чуть, попозже вернуться, когда бы родители разогнали шантрапу по домам. Нет, сунуло. Отведал, называется, лосятинки.
«Был среди них и Мишка, наверно? – терзался Глухов. – Шкуру, паразиту, спущу. Места живого не оставлю. Заодно и Людмиле перепадет. Вовсе избаловала, распустила парня. До этаких пор носится».
Он не стал поправлять разворошенное, сбитое с лосихи сено, теперь уж незачем хорониться, теперь уж все равно – прикрыта она, не прикрыта.
В состоянии какого-то тупого и вялого безразличия садился он в трактор.
Поехал, свернул в заулок.
А что было делать? Не везти же лосиху обратно. Охотинспекция свои обязанности туго знает. Найдет, непременно найдет, если искать возьмется. По такому снегу в лесу ничего не спрячешь.
Перед домом он заглушил двигатель, пошел открывать.
Толкнул калитку ногой, ступил во двор, добротный, ухоженный, с постройками под железными крышами. Лучший, пожалуй, двор в поселке. Полсотни каких-то, всего-то полсотни метров не хватило – и как бы за стенами крепости был. Глухов мотал головой в отчаянии.
Выдвинув изнутри тяжелый засов, распахнул широко глухие ворота. Быстро и хищно вышел, ухватил лосиху за задние ноги, рывком одернул с саней, поволок, спячиваясь. Что-что, а силешка у Ивана имелась.
Вышла на крыльцо Людмила, простоволосая, в тапках на босу ногу. Включила на застекленной веранде свет, чтобы во двор падал.
– Что долго так? – встревоженно спросила она. – И ужин, и баня уж давно выстыли… Ой, – вскрикнула, – ой, кто это? – И как была налегке, в халате, сбежала со ступенек, склонилась над лосихой, прикрыла ладонью рот в испуге.
Большими охапками Глухов стаскивал сено внутрь двора, складывал в копну перед стайкой. Затем он прикрыл ворота, запер их снова на засов, замкнул калитку на специальную ночную вертушку.
Продрогшая Людмила, горестно замерев, стояла и стояла подле лосихи.
– Хватит торчать, – окликнул Глухов.
– Зачем ты это сделал, Иван? – подавленно и беспомощно спросила Людмила.
– Сделал, тебя не спросил… Много вас счас указчиков найдется.
– Так узнают же! – вырвалось с болью у Людмилы. – Ты об этом подумал, не-ет?
– А весь уж поселок знает, – горько усмехнулся Глухов, – не беспокойся.
Людмила расширила глаза, терла виски, силилась что-то понять.
Снаружи захрустел снег под торопливыми шагами, в калитку забарабанили кулаком.
– Кто там? – спросил напряженно Глухов.
– Я, пап. Открой.
– Мишка, паршивец…
Глухов впустил сына.
Весь в Ивана подросток, крепкий, широкоскулый, ворвался с улицы:
– Пап, а чо про тебя болтают… – И Мишка осекся, не договорил, увидев лосиху.
Глухов посмотрел на жену:
– Вот, пожалуйста…
Он опять закрылся на ночную вертушку, достал из-под крыльца длинные деревянные вилы, поддел ими чуть ли не всю копну, бросил под крышу, на сеновал. Работой он гасил, сбивал ярость, вновь на него нахлынувшую.
– А я не поверил сначала, – ходил вокруг лосихи Мишка. – Я в другом конце поселка был… Вдруг ребята летят: «Миша-аня! Миша-аня! Твой отец лося грохнул!» Враки, думаю. Хотел даже кой-кому шею намылить… – Мишка замолчал, покосился на отца. – И что теперь будет, пап? – спросил он испуганно и потерянно. – Лосей ведь запрещено бить. Ты его как, на петлю поймал?
– На петлю, на петлю! – взорвало Глухова. – Много ты понимаешь… запрещено! Все бы шито-крыто вышло, если б не вы, шантрапа чертова!.. Тебе кто разрешил бегать до этаких пор? – придвинулся он вплотную к сыну, – Я вот сниму ремень да как начну взвазживать.
– Перестань, – вступилась за Мишку Людмила. – У них, может, и всей-то радости на неделе – суббота. Много ли они дома бывают, что ж им и поиграть подольше нельзя?
– Вот, вот… защищай, бери под крылышко. Они скоро не только на сани, на людей кидаться начнут. А ты потакай, потакай…
Но Людмиле сейчас не до ругани было, не до выяснения отношений. Обеспокоенная нежданной-негаданной бедой, свалившейся на семью, она запричитала:
– Ох, Ваня, Ваня… в какое ты нас опять горе втянул! Ну зачем понадобилось… петли какие-то? Что мы, голодные сидим? Что у нас, своего мяса не хватает?
– Не скули, – приказал Глухов. – Не ставил я никаких петель… Я ее из трясины вытянул. Увязла она.
– Зверь-то? В трясину? – засомневалась Людмила, – Ой, плохо верится! Ой, плохо верится!.. Да у нее, что ли, глаз нет?
– Замолкни, говорят… – Иван сунул вилы обратно под крыльцо. – А если бы никто не узнал… тогда б что делала?
– Хорошо, что узнали. Очень хорошо… Не то бы с тобой вовсе не сладить. Тебе ведь что взбредет в голову…
– Дура! – надрывно закричал Глухов. – Без всякого понятия баба! Тут как лучше стараешься…
Людмила, закусив губу и едва сдерживая слезы, потянула за рукав Мишку:
– Пошли, сын, отсюда. Пусть он здесь один на здоровье бесится.
И Людмила с Мишкой поднялись на крыльцо.
– В печку там дров подбросьте, – грозно наказал Глухов, – воду быстро греть. Зверя свежевать буду.
Мишка и Людмила замерли.
– Ты в своем уме? – спросила, не оглядываясь, Людмила. – Ночь на дворе, а он… Все равно ведь придется сдать.
– Придется, придется, – передразнил Глухов. – А вдруг да и пронесет еще. Мало ли что весь поселок знает. В конце концов, кому какое дело? Я ведь не у них взял… Или вы первые доносить побежите?
– Идем, Миш, скорее, – заторопила Людмила, – совсем уж у нас отец-от…
– Ты меня слышала, нет? Воды, говорю, побольше нагрей.
Людмила не ответила. Толкая впереди Мишку, скрылась за дверью.
«Начинается, – с досадой подумал Глухов, – зауросила опять… Сейчас от нее ни дела не стребуешь, ни слова путного не добьешься».
6
Не нравились ему упрямства эти, внезапные, душевные бунты Людмилы. Бывало, что она с ним по месяцу, а то и больше не разговаривала. Ни ласки тогда, ни подарки – ничего не помогало. Он и бить ее пробовал в такие моменты – визг только да крик получался.
Дурить что-то начала Людмила, дурить. И чем дальше, тем чаще и чаще.
– Не так мы с тобой живем, Иван. Ой не так, – не раз уж заговаривала она, – не как все. Другим вон, посмотришь, ни коровы, ни ягнушек – ничего не надо… И живут, выкручиваются.
– Что мне другие? Что мне другие? – отмахивался Глухов. – Знаю я, как другие живут. Сегодня он, положим, захотел своей жене пальто справить – в кассу взаимопомощи бежит. Завтра он вздумал холодильник или еще что приобрести – бумажками для кредита запасается. Вечно у них, у других-то, денег не хватает. Вот как другие живут.
– Без наших забот зато. И наработаться, и отдохнуть – все успевают. Соседи вон, Сергеевы, каждый почти год путевки туристические берут. Ездят, на людей смотрят. Мы же только и знаем, что за скотиной да огородом следить… Иной раз подумаешь: да пропади оно пропадом все… Хоть бы когда-нибудь в маломальский санаторий или дом отдыха выбраться, отвести душу.
– Какой еще санаторий? Чем здесь у нас не дом отдыха? Речка под боком, лес рядом… Отпуск бери и ложись себе, загорай. Воздух свежее свежего, выпить и пожрать всегда вволю.
– Ага, ага!.. Ложись, загорай… Ишь как он славно рассудил. Дом – не курорт, забегаешься в хлопотах. Не увидишь, как и отпуск проскочит.
– Дались ей курорты всякие. Я когда служил в Риге, насмотрелся на них, на курортников этих самых. Очереди в столовку выстаивают. В шесть часов поднимаются, место на пляже занимать. Отдых называется.
– Ты повидал, а я вот, считай, нигде дальше Чиньвы не была. Семилетку кончила – мать заболела… Самой работать пришлось: сначала в няньках ходила, потом сучкорубом… учебу бросила. Тут, как на грех, ты подвернулся. Помнишь, какой ты в Чиньву приехал? Кудрявый, молодой, нахальный. Классный специалист, одним словом. Не вербота там какая-нибудь.
В Чиньву он приехал по направлению лесотехнической школы. В мае приехал, весной, в пору обновления жизни кругом, в пору, казалось, своего обновления. Тогда он был и впрямь курчавым, буйноволосым красавцем, беспечным и беззаботным малым, которому все нипочем, все трын-трава. Ради этого показного ухарства на что он только был не способен. Мог, например, запросто аванс или «окончаловку» целиком прокутить, а потом, вместе с другими парнями из общежития, в долг «на запись» в столовке до следующей получки питаться. Мог, положим, не особо раздумывая, на работу не выйти, прогул устроить, зная прекрасно, что премии месячной может лишиться, а то и квартальной. Много мог себе позволить молодой Глухов. Ко всему тому, подраться и пошуметь любил.
Держался, однако, и больше перед девчатами, на особинку, на выделение – из города как-никак. Городок, правда, небольшой, захолустный, районного масштаба, но все-таки не чета Чиньве. По поселку в узеньких, только-только в моду входивших, брючатках разгуливал, пиджачке клетчатом, хоть в городе ни брючат таких, ни пиджака просторного не носил, здесь уже сшил, на заказ, в мастерской чиньвинской. Небрежно, вразвалочку разгуливал и на насмешливые возгласы пожилых чиньвинцев: «Гляньте-ка, стиляга вышагивает!», лишь пренебрежительно ухмылялся: темнота, мол, вы еще, жизни настоящей не нюхали.
Эх, молодость, молодость – золотые сны. И куда подевалось все? Волос на голове посекся, изредился (курчавые волосы – коварные волосы, мало обычно ими тешится человек – годам к сорока, а иногда и раньше, свободно гребешок пропускают), от былой беспечности и лихой беззаботности не осталось и следа.
На свое пребывание в Чиньве он смотрел тогда как на временное явление. К зиме его должны были призвать на службу – и прости-прощай, дорогая Чиньва. Едва ли он вернется сюда. Советский Союз велик, работы везде хватает, трактористы везде нужны. Ничто в поселке его не удерживает, ничто не связывает. Людмила разве. Но таких Людмил везде навалом, всегда найдутся… Главное, чтобы последствий, ребенка не завелось. За ребенка могут и к ответу притянуть. Ребенок по рукам и ногам свяжет. Не один так парень на неприятность нарвался. Гуляет, гуляет с девчонкой – бах, как снег на голову: «Ребенок будет».
Все здесь, в первую очередь, от самих девчонок зависит. Одни умудряются мигом впросак попасть, иным хоть бы что баловство с парнями.
Вот и Людмила в этом смысле молодцом, хоть куда вышла. На службу Глухов отправился спокойным, уверенным, что ничего такого не намечается, что можно присматривать и получше деваху, что можно забыть, заглушить, выветрить из души те весенние, те летние ночи, которые он провел с Людмилой и которых ему уж больше никогда и ни с кем не выпало.
Людмилу он приметил и выделил сразу же, как прибыл в леспромхоз, как впервые попал на лесосеку. Работала в одной из бригад веселая, круглолицая девчонка. Это сейчас Людмила высохла, лоск потеряла, а в то время она полненькой, свежей была, звенел колокольчиком голосок.
Да, хорошенькой, что там говорить, была Людмила когда-то, хоть жизнь и не баловала ее: отец на фронте погиб, за матерью, старой и больной, уход и уход был нужен. С такой, как Людмила, и связываться опасно было, стрясись что, совесть потом замучает.
Однако все вышло как нельзя лучше. Людмила в отличие от других не наградила, не «порадовала» Глухова сообщением о ребенке. Не покушалась особенно-то, не строила радужных планов на совместную жизнь с ним. В мыслях, может, только? Но ведь мысли – не документ, к делу не пришьешь.
Общение меж ними сложилось ровное. Они изредка переписывались: поздравляли друг друга с праздниками, с днями рождений, Людмила сообщала Глухову все поселковые новости, в каждом почти письме вспоминала лето, их лето, их счастливое, незабываемое время, когда они были вместе. Он сдержанно, без всяких заверений и обязательств писал о солдатских однообразных буднях, о большой своей тоске по «гражданке».
После демобилизации он решил заехать ненадолго в поселок, забрать кой-какое барахлишко, сданное на хранение в общежитский склад. Хотелось и себя показать, каким он подтянутым, бравым стал, как армия изменила его, хотелось знакомых корешей увидеть, гульнуть хорошенько напоследок.
Заехал, нашел заждавшуюся, истомившуюся Людмилу еще более ласковой и внимательной, более близкой и понятной, почувствовал, как жадно и непреодолимо стосковался по ней – и остался.
Родители Ивана, жившие все в том же городишке, в котором он вырос, в котором окончил лесотехническую школу, звали его к себе, под надежный отеческий кров, в свой небольшой скособоченный домишко, где и вдвоем-то разойтись трудно. Но Глухову захотелось независимости, свободы. Захотелось самостоятельно, без чьей-либо, пусть даже родительской, помощи, устроить жизнь. И какую жизнь! Чтоб ни в чем нужды не было.
Он с легкой грустцой, сыновьей снисходительностью думал о своих стареньких добрых родителях, их рачительной бережливости, дрожании над каждой копейкой, их мелочной хозяйственности, дабы лишь прожить, прокормиться, доставшейся им от тяжких военных лет, когда они все втроем чуть не умерли с голоду. Сейчас другие времена, другие возможности. Сейчас, если голова на плечах, многого можно добиться. Хватит дурака-то валять. Это до призыва легко было бедолажить, финты выкидывать – он ведь не собирался обратно в Чиньву. На службу он смотрел как на некий рубеж, перевал, после которого все изменится, пойдет по-иному, определится окончательно: и семейный вопрос, и работа, и место жительства. Вот тогда он и за ум возьмется.
Но все осталось по-старому: тот же леспромхоз, тот же поселок, та же Людмила. Только сам Глухов, со своим теперешним желанием достичь многого, как бы другим вернулся, на себя непохожим. Голод и нужда военного лихолетья породили в нем не только закалку и терпение. Всегда мечталось о полезной, заметной, но в то же время и сытной, обстоятельной жизни. Вон как некоторые в городах живут! И машины, и все имеют, а сам, глядишь, каким-нибудь кладовщиком сидит, на окладе в восемьдесят-девяносто рубликов. Чем же Иван хуже? Только он не станет жульничать, всяких там нечестных доходов искать. Глухов все своим горбом заработает, все по закону будет, не подкопаешься.
Женившись на Людмиле, он сразу же перебрался из общежития, с его неспокойной, холостяцкой жизнью, питанием по столовкам, в ее маленькую уютную квартирку (мать свою Людмила уж к тому времени схоронила), однако через каких-нибудь полгода ему стало тесно в этой квартирке, простор и размах понадобился. Хозяйствовать так хозяйствовать.
И он написал заявление директору, напросился в один из отдаленных лесопунктов, куда и захочешь, так не скоро выберешься. Там Глуховы вселились в свободный типовой домик, над которым Иван и по сей день трудится, все что-нибудь обновляет, пристраивает, приколачивает.
Жить начали с малого, с гулких, пустых комнат, постепенно, с годами, заполнявшихся всякой всячиной. Жить было вольно, в достатке – ведь кругом тайга-кормилица! Тайга, дающая хороший заработок! Тайга, с ее несметными даровыми богатствами: кормом для скота, грибными и ягодными угодьями. Не ленись только, к рукам прибирай.
7
Войдя в дом, Глухов, как и следовало ожидать, не застал Людмилу на кухне, за хлопотами.
Прошел, не раздеваясь, заглянул в большую комнату. Людмила с Мишкой смотрели телевизор.
Паукообразный, медлительный луноход, опадая и переваливаясь с боку на бок, исследовал метр за метром безжизненную планету. «На трактор похож», – подумалось мимолетно Глухову.
– Я давечь что наказал? – сказал он в сутулую, с резко выступающими лопатками спину жены.
Людмила, как в ознобе, передернула плечами, холодно ей стало от голоса Ивана.
– Кому говорю?
Людмила опять поежилась.
– Ну и черт с тобой! – отступился Глухов. – Сам все сделаю!
Он сходил в дровяник, принес большую охапку дров, с грохотом свалил их на пол, подбросил в печку. Печка еще не прогорела, от красных неостывших углей дрова тотчас занялась веселым трескучим пламенем.
Не надеясь на ответ, крикнул:
– Где бачок? В коем белье кипятишь?
Из комнаты – ни звука.
Бачок он нашел в чулане. Вывалив грязное белье, пошел с ним за водой – колодец у Глуховых во дворе, не идти далеко.
Вернулся через минуту в избу, поставил полный бачок на горячую плиту.
– Пап, – послышался неуверенный голос Мишки, – скоро ведь свет выключат… зря затеваешь.
– Не суйся не в свое дело, щенок! – гаркнул опять разошедшийся Глухов.
– Я не щенок тебе, – обиженно отозвался Мишка.
– Поговори у меня. Язык больно длинный стал, живо укорочу.
Слышно было, как Людмила зашикала на Мишку.
Вот и возьми его, сынка родного. Задирается уж, отцу перечит. А ведь в шестой только класс ходит, тринадцать лет сопляку. Что же из него дальше-то будет, когда ему лет так восемнадцать исполнится? С кулаками небось полезет на отца. Нынче ведь от детей всего можно ждать. Нынче они рано к самостоятельности привыкают, без отца-матери обходятся. Черт знает, чему его там в интернате-то учат?
Впрочем, Мишка прав, свет скоро действительно выключат. Пурхайся тогда в темноте. Придется, хочешь не хочешь, к Анисиму на поклон идти, пусть еще часика три движок погоняет. Без горючего, без поллитры, тут, конечно, не обойдешься.
А что если Анисима с собой прихватить? Лосиху поможет разделать. Один-то Иван когда управится? Разбалтывать Анисиму нечего, все уж разболтано. Анисим, правда, трухач порядочный, но перед выпивкой едва ли устоит, враз покладистым сделается.
Глухов ввалился в комнату, гулко затукал своими разбухшими, грязными по самый верх кирзовыми сапожищами, оставляя на чистых половиках жирные, броские следы. Открыл верхний ящик комода, где хранились деньги, взял пятерку и трешницу – на две поллитры, самому тоже выпить хотелось.
Людмила даже не посмотрела на него, не шелохнулась.
С водкой, однако, ничего не вышло.
Водку он надеялся у Тоньки-продавщицы достать. Холмовка – не город, и не Чиньва даже, ни милиции, ни дружинников нет. Здесь подвыпившие с вечера мужички могут заявиться в ночь-полночь к продавщице и водки потребовать, не боясь на кулак нарваться. Муж Тоньки, Володя, под каблуком у жены ходит, рохля мужик. Поговаривают, будто и ребятишки их, трехлетний рыжеволосый Митька (ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца) и крутотелая, вихлявая Анфиска, за которой уж вовсю парни ухлестывают, не Володины, мол, это, не от него дети. И хоть Тонька сама не из робкого десятка, сама может постоять за себя, от ворот поворот показать, взашей вытолкать, но предпочитает все-таки не связываться с мужиками, поторговывает помаленьку, держит на дому водку.
Да и как не держать, если водка в поселке иной раз предмет первой необходимости. Промок, положим, человек под дождем в лесу, промерз до костей под ветром, чем, как не водочкой, отогреться. В любое время суток продашь, никуда не денешься, соблюдая, разумеется, при этом и свои интересы: раньше с трех рублей копейки какие-то в пользу Тоньки оставались, теперь же, с четырех, – чуть ли не полтинник, без малого. Есть резон заниматься.
И вот Тонька, не однажды и его, Глухова, выручавшая, уперлась на сей раз – и ни в какую: нет и нет у нее водки. Может, в самом деле не было, а может, уж прослышала, что Глухов «лося забил». Значит, в поселок не завтра-послезавтра милиция нагрянет, дознания начнутся: чем Глухов в субботу вечером занимался, куда ходил, разговаривал с кем? Тонька опасалась, видать, как бы и ее мимоходом к ответу за водку не притянули.
В доме продавщицы не горел свет – это он еще издали увидел. Суворины уж, конечно, спят давно и ждать не ждут никакого Глухова.
Принялся стучать в дверь, сначала легонько, потом посильнее, носком сапога.
Долго не открывали. «Оглохли они там, что ли?.. Иль слышат, да не открывают? Уж не помешал ли я им?» – усмехнулся Глухов.
Наконец в доме проснулся кто-то, заходил, шаркал шлепанцами. Щелкнул выключатель.
– Кого там опять принесла нелегкая? – послышалось из сеней.
– Впусти, Тонь.
– Глухов? – узнала по голосу Тонька.
– Он самый. Открой.
– Зачем?
– Надо, стало быть.
Тонька тяжело вздохнула: знает, мол, она, что ему надо. Открыла, пошла, запахнувшись в яркий фланелевый халат, впереди гостя.
– Что рано легли? – игриво выведывал у хозяйки Глухов. Старался как-то задобрить, умаслить Тоньку, от нее сейчас зависело многое.
– Двенадцать часов… рано ему.
– Рано, Тонь… рано, – уверял Глухов. – Я бы с такой женкой… – Он сделал попытку обнять продавщицу. – Да я бы с такой…
– Не болтай, – отбросила его руку Тонька. – Зачем притащился-то? Если за водкой, то поворачивай… нет у меня водки.
Глухов выложил на стол деньги.
– Дай две поллитры, Тонь.
– Русского языка он не понимает, – презрительно фыркнула Тонька. – Сказано – нет. И проваливай.
– Тонь…
– Проваливай, проваливай, говорят, – наступала, выпячивая едва прикрытую грудь, продавщица.
– Да есть у тебя водка! – взвинчивался Глухов. – Кому ты арапа заправляешь?
– Не ори, – спокойно и твердо сказала Тонька, – ребят мне разбудишь. Приходят тут всякие… Хотя бы свою шкуру дома оставил. Так в рабочем и прет. Всю мне квартиру продушил.
Промасленная, блестящая фуфайка Глухова резко и далеко шибала соляркой.
Из комнаты вышел заспанный Володя, в просторных, великоватых кальсонах, длинной ночной рубашке, щупленький, неказистый рядом с крупной Тонькой. Широко зевнув, щурясь на свет, спросил:
– Чего шумите?
– Скажи ей, Володя, – шагнул к нему Глухов, – вразуми бабу… Пусть хоть бутылку продаст. Так вот, позарез нужно. – Глухов чиркнул по горлу ладонью.
Володя растерянно и беспомощно заморгал, опасливо покосился на гневливую Тоньку: он и Глухову не смел отказать и жены боялся.
– Уж продала бы, – сказал он без всякой надежды на успех, – раз человеку позарез нужно.
– Молчи, – цыкнула на мужа Тонька, – ты тут будешь еще… адвокат выискался. Сказано: не дам, значит, не дам. Точка.
Глухов замычал в бессилии:
– От чертовка! От вреднячая баба!
– Кто это чертовка? Это я-то вреднячая? – задохнулась Тонька. – А ну-ка, чтоб духу твоего не было, пока я тебя чем попадя не огрела! Иди и на свою Людмилу покрикивай, а здесь нечего…
Так и пришлось уйти несолоно хлебавши.
От Тоньки он направился прямо к Анисиму.
Подмораживало. Тонкий, непрочный наст похрустывал под ногами. Большая сияющая луна висела высоко над лесом. И, то ли от ее сияния, то ли от снега, удивительно ясно было кругом, таежный бугристый горизонт близок и четок, тени глубокие, мягкие, а небо за луной далекое-далекое, с притушенным красным светом звезд.
«Худо дело, – мрачно соображал Глухов, вышагивая спящей улицей. – Похоже, что снег ни завтра, ни послезавтра не стает. Все ему карты этот снег спутал. Пчелам каюк, должно. Тайгу завалил, корм подножий. Чем скотину держать до праздников?»
«Агрегатная» – будка с движком, курная и курная избенка, низенькая, задымленная, черная – стояла в конце поселка, у гаража. И как она только не разваливалась от грохота двигателя.
Нагнувшись, толкнув плечом хлипкую дверцу, Глухов проник в шумное, адское пекло, тускло высвеченное одной маленькой лампочкой. Все здесь для Глухова привычным было: и чад отработанной соляры, и гул двигателя, и вибрация стен, воздуха. Точно в кабину трактора влез.
Анисим, медлительный грузный мужик, подстелив фуфайку под голову, лежал на верстаке у стены. Какую-то затасканную книжонку читал. «Стоит ли этого борова с собой брать? – засомневался Глухов. – Толку-то от него, пожалуй, как от козла молока. Ничего ведь не умеет ладом. Ну да пусть… все подмога».
Услышав, что кто-то вошел, Анисим повернул голову, удивился неожиданному гостю. Глухов махнул рукой: выйдем, мол, поговорим, какой в этом шуме разговор.
Моторист отложил книгу, сполз с верстака, надел и застегнул фуфайку на все пуговицы – не больно-то спешил к поджидавшему его Глухову.
«Вот мужику живется, – позавидовал Глухов. – Другой бы на месте Анисима со стыда сгорел, сквозь землю провалился (здоровый такой хряк, пахать на нем впору – и движок гоняет), Анисиму же хоть бы что, получает свои девяносто рубликов и в ус не дует, тогда как даже бабы в поселке из двухсот не вылазят».
Детишек целый воз наклепал. Жена на лесосеке хребтину гнет, сучки рубит, а ему горя мало. Бока уж, наверное, в пролежнях.
За стенами «агрегатной» треск двигателя казался глуше, утробнее, но разговаривать все-таки трудно было, кричать приходилось.
Сделав ладони рупором, Глухов гуднул на ухо мотористу:
– Слышь, Анисим?.. Погонял бы ты сегодня еще свою дребезжалку.
– Что стряслось-то? – крикнул в свою очередь моторист.
– Видишь ли… – не сразу нашелся что сказать Глухов, – дело есть.
– Какое дело?
– Ну, дело… дело… – начал терять терпение Глухов. – Какая тебе разница?
– А? – не расслышал Анисим. То ли действительно не расслышал, то ли хитрил, дурачком прикидывался.
– Да что мы надрываемся здесь, – поймал Глухов руку моториста.
Они отошли метров шестьдесят, встали за ближайшими домами.
– Понимаешь, в чем штука…
Анисим терпеливо ждал.
– Лосиху разделать надо, – испытывающе взглянул на него Глухов. – Пошли-ка, подсобишь мне. В накладе, не беспокойся, не останусь.
– Лосиху? – присвистнул Анисим. – Ухряпал, что ли?
– Погоди… дай досказать.
– Нет, не-ет, паря, – испуганно отшатнулся моторист, до него только сейчас дошла суть сообщения. – Не впутывай ты меня в эту историю, – поднял он руки. – Движок я, конечно, могу погонять, раз просишь. Но больше ничего не знаю… не слышал ничего, не видел.
– Затрясся-то, батюшка, – брезгливо поморщился Глухов. – В штаны уж небось напустил?
– Сам ты напустил, – огрызнулся Анисим, – если кого-то в помощники зовешь.
– Стал бы я звать, жди… не знай весь поселок. При керосинке б управился…
– Что-то не пойму я…
– И понимать нечего, – раздраженно выговаривался Глухов. – Я ее под ворохом сена вез, а на сани шантрапа налетела.
– Под ворохом? В санях?.. Да-а! – восхитился Анисим. – Ишь, ловкач! Под носом хотел у всех… На это ведь решиться надо!
– Хотел, да не сумел, – буркнул Глухов. – Разделать вот думаю… заберут, не заберут зверя… – Помолчав, сказал напористо: – Пошли давай, пошли. – Глухов все еще не терял надежды уломать моториста. – Как придем, сразу насчет самогонки сообразим… аппарат заправлю. Пока управляемся, пока что, глядишь, и накапает помаленьку. Я было намерился водкой у Тоньки разжиться, но она, стерва, заартачилась что-то, не продала.