Текст книги "Крайняя изба"
Автор книги: Михаил Голубков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
– Гляди-ка, – удивилась бабка. – И верно ведь золотой человек стал! Че ж это я, старая, раньше-то не догадалась? Подносила бы тебе помаленьку – и куды с добром… не изводил бы ты меня.
– Да, – подхватил Вадим, – промахнулась, бабка. Тогда бы мы с тобой друзья-приятели были б… водой не разольешь. Я сегодня и вчера намахиваю топором и, как вспомню, как представлю тебя молодой, с косищей твоей, так вроде и сил прибавляется… какая краса пропала.
– Почему пропала?
– Ну как же… ведь никому не досталась.
– А несорванный-то рано цветок всех еще больше радует… Ты думаешь, и мне не выпало ниче хорошего? Думаешь, уж я совсем разнесчастной жила? – наперла вдруг горячо бабка. – Не-ет, и у меня кое-че было… Бы-ыло! – пропела она умильно. – Помню, в молодости-то, найдет на тебя дурное, выскочишь после дождичка из дому, побежишь куда-нито к речке, на луг, задерешь подол-от и давай по мокрой траве носиться. Трава уж согрета солнышком, мягкая, теплая, так и нахлестывает, так и нахлестывает по голым голяхам. После в речку бухнешься… в платье прямо, как в парном молоке пластаешься. И так у тебя на душе, помереть готова… – Бабка умолкла с напряженным выражением на лице, ворошила, должно быть, памятью многое в своей жизни. – А зимами, помню, нажогаешься веничком, накалишься на полке, выскочишь из баньки и опеть ныр… токо в снег уже, не в воду, ежели он мягкий да глубокий. Ага, прям в снег, – озорно подтвердила бабка, – а кого бояться… изба-то с краю. Это в середке деревни могут подглядеть, а тут посвободнее. Братцев я своих не очень стеснялась, ежели и увидют… Я, бывало, пол-огорода по снегу исплаваю, здоровой была, редко прибаливала. Запрыгну обратно в баньку, волосы по спине поленом бьют, скатались в снегу, замерзли, а самой хоть бы хны.
– Хватит, перестань, бабка, – поднял, будто сдавался, руки Вадим, – не своди ты с ума нас. Это ж последняя пытка.
– Дак ведь я себе рассказываю, – очнулась как бы, попросила прощения бабка. – Кажная ж баба всю жись че-то ждет, томится… тут и все ее счастье. Такими уж нас бог создал. Для бабы самое лучшее – побаловаться, поиграть, а не до конца доводить. Конец-то ей частенько горюшком оборачивается.
Гера и Вадим переступали с ноги на ногу под пристальным, насмешливым взглядом бабки: один скрюченный, тощий, в майке его мог вместиться еще один Гера; другой мясистый, мускулистый, с толстыми волосатыми ногами, в пижонских цветных трусиках.
– Мне, поди, ужин собирать? – спросила бабка. – Оно хошь за стол и грешно… раздетым-то, да господь милостив. А то и не поспите вы, опеть ни свет ни заря соскочите, в обратную-то дорогу.
– Да, да… завтра нам рано подниматься.
– Токо вон дождь расходится. Как вы по дождю-то?
7
Наутро мы и верно не смогли выйти в поселок. Бабка оказалась права. Ночью дождь разошелся, шумно стекал сейчас с крыши, шуршал в палисаднике, в необлетевших еще черемуховых кустах. Выходить по такой погоде в дорогу, и дорогу неблизкую, покидать обжитую, теплую избу – намерение не из приятных. Кроме того, нам еще нужно промерять по пути прорубленные вчера и позавчера просеки, а это совсем тяжко, забираться в дождевой лес, где каждая задетая, хоть случайно, хоть нет, ветка обдает тебя, как из лейки.
Мы несколько раз просыпались и снова засыпали, просыпались и засыпали. А когда насовсем проснулись, то долго не вставали, нежились в нагретых постелях. Слушали дождь, слушали овчушек, их пронзительное частое блеяние во дворе, жалобы их на дождь, топоток их тонких копытец по настилу, слушали, как бабка хлопочет на кухне, стучит и бренчит там, как шипит там горячая сковородка, смазанная маслом, – разобралась-таки бабка с блинами – мучной, сладковатый запах наполнял избу.
Ощущение было тихое, радостное, точно в далеком детстве, когда ты уже потревожен, но полностью еще не прогнал сон, когда чувствуешь близость матери, снующей по дому в утренних заботах, когда чувствуешь, как она тянет время, как ей не хочется поднимать, тормошить тебя. И такую в это время испытываешь к ней благодарность, такую любовь!
– Ну, навалялись? – наведалась к нам от печи бабка. – Ай как вы славно полежали! Отпустило небось рученьки-ноженьки… Я смотрю утром – дождь. Ну куда оне пойдут, думаю. Сбегала опеть за молочком, за сметанкой и заболтала мучненки.
Вадим сладко потянулся в постели, затрещал суставами:
– Накаркала, старая?
– Ой-ей, лешак! – испуганно вскрикнула бабка. – Сызнова он худой встает… – Она мигом слетала на кухню, принесла полный ковш Вадиму – стоял, видать, наготове. – На-ка, испей… освежись, батюшка. Да не гневись ты, не гневись на весь белый свет. Че он тебе дурного-то сделал?
Вадим ополовинил ковш, опустил его на пол рядом с кроватью:
– Постоит пусть… допью.
– На здоровье, сынок, на здоровье. Ой, пригорит у меня… – убежала бабка.
Вставать по-прежнему не спешили, в кои-то веки довелось выспаться, отдохнуть по-настоящему, да еще в такой благодати. Лежали, смотрели бездумно в потолок. Вадим с Герой закурили, пускали вверх белые колечки.
Первым не выдержал, покинул кровать Гера. Залеживание – не для него занятие. Либо он отроду был такой, либо постоянно испытывал над собой дамоклов меч, соблазн выпивки, и всегда старался его заглушить. Как бы там ни было, но Гера и часу не мог вытерпеть без дела.
– Проходи, Герасим… Как тебя по батюшке-то?
– Васильевич.
– Проходи, Герасим Василич, – встретила его бабка, когда он, умывшись и пригладив свои редкие пегие волосы, заглянул на кухню. – Садись вот сюды, бери горяченьких… Молочко вот, сметанкой замакивай. В городе-то небось и блинов не видите?
– Таких, чтобы с жару… нет, конечно. В столовке подадут холодные, ни вкуса, ни запаха в них.
– А куды бабы-те ваши смотрят? Че ж оне вас не потчуют, не порадуют?.. Иль у них нынче одна забота, ноготки красить да холки ростить? – Раздался шипящий, звучный взрыв – бабка линула яичной болтушки на сковородку. – Семья-то, Герасим Василич, есть?
– Семья-то есть. Да только не живет она со мной. Алименты плачу.
– Как же ты один-то? – засокрушалась бабка. – Это ведь хужее, чем у меня даже… от деток оторвали.
– Разве такое расскажешь, – силился с ответом, искал подходящие слова Гера. – Ну, что-то не поглянулось моей во мне… Ну, слово за слово, ругаться начали… не стало, короче, согласья в доме. Я выпивать начал, она еще больше лютует… Ушел я от них, сынов стыжусь… Двое их у меня, один уж в девятый класс ходит.
– Ой, горемышный, ой… вот беда-то. Вот ведь че бабы-те делают. Какого мужика испортили. Да я бы за таким и забот не знала. Вот ведь, че оне нынче понимают?
Вадим наконец тоже не вытерпел, прельстился блинными запахами. Он тоже побренчал рукомойником, отмял и надел просохшую одежду, выпил все до дна из ковша и сменил на кухне Геру.
– Смотрю я на тебя, бабка… уж больно ты мне тетку мою напоминаешь, которая меня воспитывала. Я матери-то рано лишился… умерла. А отца вовсе не было… Так вот и тетка моя в доску для других расшибется.
– Че ж ты-то у нее такой?
– Какой?
– Сам знаешь… Не рад, поди, и себе, такой-то?
– Не рад, бабка, не рад, – признался Вадим с грустцой. Нашлись, кроме тетки, еще воспитатели… Нынче ведь не будь шустрым, добьешься разве чего.
– Ой, неправда, неправда! Вам токо кажется, что так вы добиваетесь. Душу вы токо себе и другим надрываете и ниче боле.
– Не знаю, не знаю, бабка…
Позавтракав, Вадим начал сразу же куда-то собираться: натягивал сапоги, энцефалитку.
– Ты куда? – спросил его Гера.
– Пойду прошвырнусь… кадры проверю. Выходной у нас сегодня, не выходной?
– С ума сошел. В дождь-то?
– Не растаю, не беспокойся, – сказал Вадим. – А то побывали в деревне и ни души не видели, не слыхали… Устина найду, бабка, вашего. Сегодня вы у меня со светом будете, – толкнул парень дверь.
То была еще одна страстишка Вадима. Ему необычайно нравилось расхаживать слегка под хмельком по улицам какого-нибудь поселка иль деревни, останавливать и заговаривать с каждым встречным-поперечным, напрашиваться в гости, в друзья к вовсе незнакомым, впервые увиденным людям. Любого почти мужика он мог уломать пойти с ним выпить, любую женщину занять, насмешить и проводить до калитки, а то и дальше. И хоть он в те моменты был надоедливо болтлив, неотвязен, приятелей он всегда себе находил. До поры до времени, конечно. Едва только хмель начинал улетучиваться из его головы, едва остывал взгляд, едва начинали хищно раздуваться ноздри, приятелей Вадима, как волной, от него смывало.
– Герасим Василич, буди начальника, – крикнула бабка.
Настала моя очередь подниматься. Да и как не поднимешься, блины ведь стынут.
Эх как ловко управлялась у печи бабка Алина, только половник да сковородник мелькают, только сковородка шипит да скворчит, когда ее смазывают куриным крылом, обмакнутым в растопленное масло, когда ее вертят, заливая мучной болтушкой.
– Страсть как люблю мужиков кормить. Баб вон послушаешь, так им надоело… А то не подумают, что все в доме от этого, доволен ли, сыт ли хозяин-работник.
Блины она кидала прямо на стол, на кучу других блинов, исходящих горячим духом. Блины были тонкие, хорошо пропечены, с одной стороны поджаристые, хрусткие, сметана приятно смягчала, гасила во рту их каленость. Казалось, что блины можно есть без конца, однако желудок мой как-то до обидного быстро тяжелел, полнился, да и в горле уж, несмотря на отличный смазывающий материал – сметанку, застревало, будто оно сузилось.
– Нет, будь у меня мужик, уж я бы его баловала, уж я б его ублажала.
– А беглый не появлялся, не давал о себе знать? – спросил я осторожно бабку, чтоб не обидеть ненароком.
– Беглый-то? Нет, не давал, – сникла заметно, опечалилась бабка. – Сгинул небось где-нито… пропал. Не то бы он наведался… непременно наведался.
8
Насидевшись, наговорившись с бабкой на кухне, я вернулся в комнату. Гера слонялся по избе из угла в угол, томился, видать, без работы. Он то и дело подходил к окну, вытирал рукавом быстро запотевающее изнутри стекло, смотрел сквозь частое капание и ручейковые потоки с крыши, надеялся, видно, что дождь скоро кончится. Но, судя по всему, дождь зарядил надолго. В тяжелых, низко нависших облаках – ни одного просвета. Лужи на дворе пенятся и пузырятся – верный признак дальнейшей непогоды.
Я достал из рюкзака папку со снимками, достал все необходимое для черчения: тушь, готовальню, линейку – опять взялся за абриса.
– Баб, – позвал Гера, ощупывая зачем-то оконные косяки. – А не поставить ли нам вторые рамы? Зима ведь скоро… как ты потом одна-то? Есть другие рамы?
– Батюшка! Соколик ты мой! – поторопилась на зов бабка. – Да как славно-то было б! Да век бы тебя помнила!.. Вверьху, на чердаке, рамы-те… Мне их все Устин вставлят и выставлят. Он мне и огород весной спашет, и картошечку в яму на зиму спустить помогет, и где каку доску приколотит… Пойдем-ка притащим рамы-то, али как?
Гера и бабка вышли, забрались по скрипучей лестнице на чердак, ходили там взад-вперед над моей головой – спускали рамы. В щелки меж потолочными плахами кое-где осыпалась земля.
Потом они занесли все рамы в избу. Бабка нашла Гере молоток, плоскогубцы, гвозди, нашла высохшую, твердую, но еще годную замазку. Себе принесла таз с водой, принялась мыть и протирать рамы от чердачной пыли и грязи.
– А я-то не думала, не гадала. Вот повезло-то!.. Дай тебе бог здоровья, Герасим Василич!
Рамы были старые, подгнившие, расхлябанные. Гера вертел, осматривал их, примерял к окнам, подгонял, подколачивал, крепил гвоздями. Вынимал и снова вставлял некоторые стекла, которые держались плохо, получше зажимал и замазывал замазкой. Бабка не могла нарадоваться:
– Ну, без заботушки теперь… омману зиму. Уж как тебя, Герасим Василич, и благодарить, не знаю?
Вымыв и протерев все рамы, она, чувствуя, видно, себя в большом долгу перед Герой и желая хоть как-то услужить ему, предложила неуверенно, не надеясь на удачу:
– Баньку стопить, что ли?.. Че ж вы так-то пойдете, не помывшись, не попарившись.
– Банька – это вещь! – поддержал бабкину затею Гера.
– Любишь, Герасим Василич? – возликовала бабка. – И я не догадалась раньше-то… рассиживаю, старая. Уж такую баньку, Герасим Василич, стоплю, такую баньку! Уж я расстараюсь!
И бабка, наспех одевшись, выпорхнула из избы, загремела в сенцах ведрами, коромыслом – занялась баней.
К полудню Гера вставил три рамы, проверял, готовился вставлять и остальные. Делал он все на совесть, да он и не мог иначе, рамы в косяки вгонял плотно, хоть те и скособочены были, где надо подтесывал топором, где надо набивал планки.
Бабка несколько раз прибегала со двора, любовалась его работой:
– Да рукам твоим, Герасим Василич, цены нет!
Отобедали мы втроем, допили утрешнее молоко, доели блины, которые бабка сохранила горячими, сунув их в печь утром.
– А где ваш страшной бегает? – беспокоилась она. – Голодный-то?
– Какого ему шута сделается, – сказал немножко ревниво Гера. – Сидит небось где-нибудь, нашел корешей. Он, когда надо, прискачет… не сомневайтесь. Погодка-то вон не думает направляться.
На улице и впрямь до сих пор не разветрилось, не светлело. Дождь вроде бы перестал, но с минуты на минуту мог пойти снова.
Часа через полтора после обеда бабка наведалась в избу и радостно сообщила:
– Ну, мужики! Ступайте по первому жару! Воды я на всех наносила.
– Мне еще надо раму вставить, – отказался Гера. – Я потом… успею.
– Герасим Василич, – упрашивала чуть ли не со слезами бабка, – неужто первый жар пропустишь? Да я как-нибудь сама эту раму вставлю.
– Нет, не годится никуда… бросать начатое, – упорствовал Гера.
Так мне пришлось идти одному париться.
Баня у бабки маленькая, низкая, по-черному. В ней и разогнуться-то нельзя как следует. Стены и потолок под толстым налетом бархатистой сажи. Но дух в бане легкий, приятный. Обычную для таких банек горчинку бабка как-то выжила, может быть, тем, что запарила в тазике два свежих березовых веника.
Я полежал минут пять на сухом горячем полке, покрылся обильным и крупным потом, встряхнул один веник над каменкой. К потолку взлетело плотное белое облако, взвихрилось там, разошлось, забив нутро баньки невидимым, каленым теплом.
Жар был тоже душистый, березовый. Тело мое наполнилось сладкой истомой, желанием еще большего жара. Тогда я взял ковш, зачерпнул им из тазика, где отмокали веники, оплеснул каменку. На этот раз каменка выстрелила сильнее, рокотнув, как заглушенный, мощный двигатель, и жару у потолка намного прибавилось, трудно стало дышать.
Подождав, притерпевшись немного, я начал легонько помахивать веником, омывать себя жгучими волнами. Потом я стал чуть-чуть касаться тела, березовыми листочками, которые нежно липли и казались прохладными. А я все усиливал и учащал эти прикосновения, пока все листочки, весь веник, не пустил в ход.
Я ворочался, катался по полку, нахлестывая себя со всех сторон, и постепенно перестал воспринимать, притерпелся к ударам. Веник уже не пугал. С какой бы я силой ни опускал его, ожог получался острый, но мгновенный и почти неощутимый, быстро рассасывался по крови. И нестерпимо хотелось еще и еще нахлестываться, продолжать и продолжать чувство необычайной телесной легкости, чувство парения над землей.
В каких только банях и баньках нам не доводилось париться, но никогда я с таким упоением не охаживался веничком, как в баньке бабки Алины. Я окатывал голову холодной водой, снова и снова брался за веник. Я чуть ли не на четвереньках, совсем обессиленный, выбирался в предбанник, отсиживался, отходил и опять ненасытно лез на полок.
Когда я вернулся в избу, Гера уже заканчивал работу, подогнал и крепил в окне последнюю раму.
– С легоньким парцем! – поздравила меня бабка Алина.
– Спасибо! – плюхнулся я в изнеможении на лавку. – Хороша банька!
Лицо бабки осветилось счастливой улыбкой.
– Я свою баньку ни на чью не променяю… Это где же ваш страшной-то? Куды, нечистый, запропастился? – встревожилась вдруг она. – Кто же моего работничка пожогает?
– Сам я… ничего, – собирал инструмент Гера.
– Да кого сам-то? Да разве это дело – самому париться? – Бабка в волнении не находила себе места. – Меня с собой не возьмешь? – предложила она неожиданно. И лицо ее опять озарилось, нашла-таки, дескать, выход. – Уж больно мне хочется уважить тебя, Герасим Василич.
У Геры полезли глаза на лоб.
– Да ты меня не стесняйся, старую, я ведь тебе в матери гожусь, – поспешила успокоить его бабка. – Да я и раздеваться не буду, чтоб не пугать тебя. Сама-то я после, после… бельишко захвачу дак. Я токо, Герасим Василич, веничком, веничком тебя… уж так уважу, так уважу, на двадцать годочков помолодеешь! – напористо убеждала она. – А еще я мылить могу, от одной знахарки выучилась… Славная была старушка, царство ей небесное. Ворожить да травами людей лечить я у нее так и не переняла… нет во мне, видно, божьего дару. А вот мылить могу, хорошо могу… пока еще, слава богу, руки дюжат.
И я, и Гера плохо поняли бабку. Я спросил:
– Как это мылить?
– Ну, мае… ну, мастажировать по-вашему, по-городскому… Уж я бы тебе, Герасим Василич, кажну бы жилку перебрала, кажин суставчик выправила… Ей-богу, молоденькой станешь!
Гера нерешительно взглянул на меня. Как, мол, думаешь, стоит ли поддаваться на бабкины уговоры? Не повредит ли это его мужскому престижу? Но увидев, что и я испытываю к предложению бабки интерес, удивление, он согласился:
– Только Вадиму не говорите, не то он мне проходу не даст…
Мы с бабкой пообещали молчать.
Совсем стемнело, а Геры все не было и не было. Наконец пришел, и верно какой-то другой, распаренный, разглаженный, без морщин, сильно на мальчишку смахивающий. Вытянулся блаженно на кровати:
– Вот бабка, вот бабка! Всего перещупала, перемяла… всего расслабила, распустила! Будто тяжелую ношу с плеч скинул, будто на черноморском побережье повалялся… А веничком, веничком как отделывает! С ума сойти можно… Да не просто хлещет, а с подхлестом как-то, с потягом. Как доберется до пяток, ну, будто через все тело горячие иглы вгоняет! Аж в самой макушке отзывается… Да с прибаутками, с наговором все. Не паришься будто, а в лодчонке плывешь, песню далекую слушаешь. Век буду помнить!
– Где она сейчас, банщица твоя?
– Осталась еще что-то…
9
Мы думали, что бабка придет домой немощной, разбитой (шутка ли, провести столько времени в бане), что она поскорее взберется на печь и не сможет больше шевельнуть ни рукой, ни ногой. Но бабка, лишь попив воды, тотчас принялась раздувать на кухне самовар, заправив его угольями и сосновыми шишками.
– Какая без самовара баня? – наговаривала она оттуда. – Я после баньки завсегда…
– Попарилась, значит, и сама? – полюбопытствовал Гера.
– Нет, ковшичек токо плеснула. Полежала на полке, погрелась… ни голову, ниче не мыла. У меня банька шибко пользительна… тятя еще каменку собирал, гальку подыскивал особую. Меня в чужую баню ничем не заманишь.
Настроив самовар, бабка вышла к нам, села возле окна, заглядывая в его черноту, будто собралась встречать кого-то, первой заслышать.
– Так ваш страшной и не является… Он че своей головой думат, вовсе ведь банька выстынет? Все завтра свеженькие, чистые пойдут, а он…
– Да он, может, сейчас лучше нас отдыхает, – сказал Гера, – с бабенкой какой-нибудь. Там, может, сейчас не только баня…
– Откуль у нас таким бабенкам взяться? – возразила бабка. – Когда-то, не скрою, всякие водились, когда народу в деревне полно было, а сичас – нет. Он, скорее всего, на Устина натакался. Слетали уж небось в Пахомово, купили читушечку и посиживают… и про свет забыли.
Гера не разделил этого довода:
– Тут не одной четвертинкой пахнет. Чтобы Вадим так долго терпел человека…
– Ну, может, и поболе купили… что-что, а этого добра добудут. – Бабка помолчала, раздумавшись, неодобрительно качнула головой: – И че вы, мужики, в ней хорошего находите, в водке-то? Почо она вам так шибко глянется? Отчего хотите свой разум-то замутнить, от чего отгородиться, отбояриться?.. От самих себя все равно ведь никуды не убегите, не надейтесь даже… Почему вы такие хлипкие, слабые духом? Нет в вас надежной опорки, видно, потерялись вы че-то…
– А у тебя, бабушка, есть? – спросил я с надеждой смутить, ввести бабку в тупик, ведь на такой вопрос не просто ответить.
– Есть. У меня все есть, че кажному человеку бог дает, да не кажный дорожит этим, меняет на побрякушки. Я крепче вас. У меня и речушка своя, и полянки в лесу…
– Да не твои они, бабушка! – вырвалось у меня уж с отчаянием. – Всех они, – дивился я бабкиной твердости и непоколебимости. – Всех, – твердил я, думая о том, что бросает, то и его, кровное. С тем он и роднится, привыкает, нет на земле ценностей, которые бы принадлежали кому-то одному, что все в жизни проходяще и переходяще.
– Как не мои? С чем человек всю жись живет, че не бросает, то и его, кровное. С тем он и роднится, привыкает к нему, держится тем… У меня дажеть дерево свое есть, под коим навечно лягу… уж наказала товаркам, кто помоложе, кто переживет меня. – Бабка замолчала, не сразу вернулась из каких-то далей: – Ну, может, и не токо мои, еще кого-то. Дак и слава богу, и на здоровье, жалко, что ли? Дак вам нынче разве надо че-то?.. За тем же разве вы погоняете? – Бабка опять надолго, отстраненно замолчала. – Лежу я иной раз на своей печи, и такое меня сомненье возьмет, такое сомненье!.. Не то вы че-то делаете, не так живете. Ниче не хотите замечать вокруг: ни неба, ни солнышка, ничего такого… А если и заметите, то так, походя… все бегите куда-то, разогнались. Для этого разве рождается человек? Вы и самих-то себя и других не больно-то замечаете. Вот я говорю с вами, говорю, а вы все больше помалкиваете да помалкиваете. И все, поди, мимо ушей пропускаете… вовсе, мол, из ума выжила, старая.
– Ну почему же?
– Выжила, выжила… – поднялась бабка, на кухне уж давно пошумливал самовар. – Ну ладно, кто попривык эдак-то жить, втянулся… – продолжала она и оттуда, – а иной ведь с другим в голове, он-то за что мыкается?
Бабка, сгибаясь, вынесла и водрузила на стол большущий старинный самовар, опять заметалась взад-вперед, собрала все к чаю: блюдца, стаканы, ложки… Предложила чаевничать на доброе здоровье.
– Вот был у меня сусед, Ваня Олюнин, – налила она себе в блюдце. – Ну, всем был хорош мужик, и хозяйственный, и тракторист хороший, всегда в колхозе на первом счету. И домик у него здесь был, как игрушечка… И вот надо стало колхозу в Пахомово его переманивать. И не просто переманивать, а прям-таки наседать начали… всю, дескать, нам картину портишь, далеко от главных событий живешь. Не могут, дескать, оне особое тут стойло для его трактора ставить… Ну, шире-дале, своротили мужика с места. Поехал наш Ваня. Дом колхозу же продал и поехал. Ехал он, ехал и до самого аж города доехал, в Пахомове и не подумал остановливаться. А че, кака ему разница? Что в Пахомове дома, что в городе. В Пахомове дажеть хужее пока, недоделки разные… А трактор ему и там дали, работай знай. – Бабка отдышалась от быстрых слов, смахнула ладонью пот со лба, наполнила еще блюдце. – Обиделся, мужик, уехал… Но, думаете, сладко ему там? Ведь я-то его хорошо знаю. Он без копошенья на своем огороде, на своем дворе не мог… Лежала у него душа к этому, к местам своим. Он вон всегда первую ягоду, первые грибки из лесу несет… А к нему не прислушались, не схотели…
Тут над столом вспыхнула лампочка, потеплилась чуток, снова потухла.
– О, заводить взялись, – пояснила бабка. – Сразу видать, что выпимши. По добру-то Устин сразу заводит.
Лампочка загорелась в полную силу и больше уже не потухала.
– Да, Олюнин наш был, поискать таких, – задула керосинку бабка. – Он тебе не поедет где не надо, по лужайке, скажем, не-ет, не поедет, не помнет… Он тебе мимо речки не пробегит, чтоб не залесть в нее, не повыбрасывать все накиданное, утепленное… всегда очистит. И ребятишкам своим то же самое наказывал. Вот какой был.
Спать мы в этот день легли рано. Надо было получше отдохнуть перед дорогой. Завтра, дождь не дождь, ветер не ветер, а выходить придется. Так ведь можно надолго застрять.
Сразу же после чая мы разошлись по своим лежкам, оставив на столе самовар и кое-что пожевать, – Вадим придет, не ложиться же ему, как рассудила бабка, голодным.
– Вы токо меня не ругайте, ребяты, – устраивалась она поудобнее на печи. – Уж я вам все доскажу, все вспомню… А то я одна-то намолчусь, намолчусь, со стенами-то разве много натолкуешь, а после меня и прорвет… Вы можете спать спокойно, не слушать, я тихонько буду.
– Ты, бабушка, хоть бы кошку держала, – посоветовал Гера.
– Да есть у меня кот-гулеван. В лесу где-то бегает. Он, летами быват, по месяцу в дом не заявляется. На него надея плохая.
Бабка наконец улеглась, успокоила свое старое тело. С минуту-другую молчала, как бы прислушиваясь к себе, настраиваясь на утерянную волну.
– Спите, ребятки… спите. Я тихонько… Я вот все над чем думаю. Мужик-от наш, русский, всегда ее, волюшку-то, любил, в леса за ней бег, в простор. Есть куда было. Перевалит хребет и в Сибирь ударится, новые земли обживать, угол свой заветный искать… И находил, и распахивал этот угол, прикипал к нему сердцем. А когда войны-то начинались, вылезал наш мужик из всех углов и шел воевать за жен, за ребятенков своих… за все, что позади оставлено. Голову готов был за это сложить… И слаживал, и побеждал… А какие вы ныне? Есть в вас внутре такое, с чем и смерть не страшна? Без коего и жить-то на свете не стоит?.. Че молчите?
И хоть бабка перед этим наказывала нам спать, не слушать ее, но спрашивала она сейчас довольно задиристо и требовательно, нельзя не отозваться было:
– Найдется, бабушка… найдется и теперь у каждого, за что он и на смерть пойдет.
– Ну, ну, – удовлетворилась бабка. Она затаенно умолкла, оглядывалась, видно, на то, что наговорила. Все ли и понятно ли сказано? И следует ли еще что-то добавить? – Человек от земли и для нее родится. Все у него от нее… А вы ныне все боле и боле отгородиться норовите… Вы счас, на землю-то, и босой ногой ступить боитесь. Его ныне укусит комар, так он от него несется, как шальной. Не чурайтесь вы, ради бога, земли-то, не чурайтесь. Ведь она, матушка, исцеляет, силу дает. Обратно вас надо кое-зачем ворачивать…
10
Утром, хоть погода и не очень-то обнадеживала, мы начали собираться. Авось пронесет, не выполощет дорогой. Укладывали рюкзаки, одевались и обувались тщательно, по-походному.
– Вы хошь не поевши-то не уйдите. – Бабка казалась больной, так удручали ее наши сборы.
– Не уйдем, не уйдем, бабушка… Вот за приют, за заботу, – протянул я ей деньги. – Спасибо пребольшое.
– Ой, да куда эстоль? Нет, не возьму, и не думайте, – отводила мою руку бабка. – Всего сколько-то и пожили – а такие деньги… А работу мне какую сделали! Это я вам должна.
– Бери, баб… бери, – поддержал меня Гера. – Три ведь все-таки человека жили. И на всем, считай, готовом.
– Ну разве что рубля два… – сдалась бабка, – за молочко, за сметанку.
Ни двух, ни трех рублей у меня не нашлось, однако, и бабке волей-неволей, к великому ее огорчению, пришлось взять пятерку (от другой пятерки она наотрез отказалась). К тому же я выложил на стол несколько банок тушенки, полпачки сахару и буханку хлеба, зачерствевшего, правда. Кое-что оставил на обед, остальное выложил:
– Не нести же обратно…
– Баночки ладно, баночки приму, – согласилась бабка, раз нести чижало.
Вадима до сих пор не было. Это тревожило. Как бы нам не пришлось искать его. Времени у нас и так в обрез. В поселок мы сегодня и так притащимся затемно.
Но в самый разгар сборов кто-то затопал во дворе, сбивая с обуви грязь. Вадим, больше некому. Знает, что сегодня мы не будем залеживаться, поспешил.
– Смазали уж колеса, – предстал он перед нами больше обычного взъерошенный и пугающий. С жестокого, видно, похмелья, обрюзгший и опухший. Да и переспал, видать, не ахти как, не ахти сколько.
– Эк разбарабанило тебя, – оглядел его Гера. – А мы-то вчера в баньке попарились!
– То-то, смотрю, цветешь, что майская роза, – буркнул сипло Вадим. И добавил, как в воду глядел: – С бабкой небось?.. На пару небось попарились, потерли друг дружке спинки?
– Ой, нечистый дух! – бросилась бабка за пивом, как за спасением. Быстренько обернулась, на рысях. Поднесла ковш Вадиму: – На-ка, подлечись, христовый. Да не болтай, че не надо.
Вадим жадно, не отрываясь, приник к ковшу, будто к источнику в пустыне.
– Теперь живу! Теперь я опять в форме! – заворочал он повеселевшими глазами. – Крепко мы вчера с Устином… Свет-то хоть горел?
– Горел, горел… Давайте перекусим в темпе и выходим, – поторопил я рабочих.
Избу мы покидали с чувством какой-то неловкости, вины перед бабкой, что погостили мало, что не дослушали ее, что сами не смогли до конца высказаться и открыться. Да и не было у нас такой возможности. Все бабку хотелось слушать. Многое нам она в души заронила.
Бабка вышла нас провожать!
День нарождался серый, мглистый. Все потемнело и разбухло от дождя: и избы, и земля, и каждая ветка в кустах за палисадником. Но небо уже вроде не так жалось к земле, отделилось, набирая высоту, плотнее стало. Ветер покрепчал против вчерашнего, шел над деревней, над полями и лесами вокруг упругими, неослабными волнами. А ветер – всегда к перемене погоды, то ли еще больше надует, то ли развеет тучи.
Лес, подступавший к бабкиному огороду, растерял в эти ветреные, дождливые дни много березового и осинового листа, притушил краски. Появились бурые тона, особенно по опушкам, где осинник и березняк гуще.
– Из этого, поди, леска и вышел твой беглый? – спросил Вадим бабку.
– Из этого, из этого, – подтвердила та. – Из него вышел, в него и ушел… В него и вы уйдете.
Бабка потянулась концом платка к лицу, убрала у глаз сырость:
– А вот туда, по дороге, и братцы мои ушли. Насовсем ушли… В ту же сторону и тятю нашего увели, кончали в Каменном логу. Едва потом разыскали его там, в чащобе. Всем миром искали… Миром и схоронили. Никому наш тятя в деревне худого не сделал. – Бабка уж не тянулась платком, не скрывала, не убирала слез, сочившихся, казалось, из ее морщин. – Все почти в эту сторону, через меня уходят. В другой-то стороне вовсе глухомань, уж и деревень нет… Все останавливаются возле крайней избы, все здеся прощаются… Всех я до самого последа провожаю.
Тяжело нам было слушать и смотреть на бабку. Вадим и тот присмирел, даром что славно опохмелился, не пришло к парню в этот раз бесшабашное, ухарское настроение.
– Ты на меня, баб, зла не держи, – сказал он не свойственным для него тоном, – задирал я тут тебя… Подзуживал.
– Да че ты, сынок, че ты… разве я буду помнить.
– Не держи, не держи, баб. Хороший ты человек… У меня тетка была такая же. – И Вадим, нагнув голову, устыдившись чего-то, круто зашагал вспаханным, размягшим после дождя полем. К леску зашагал, напрямую.