355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Голубков » Крайняя изба » Текст книги (страница 10)
Крайняя изба
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:08

Текст книги "Крайняя изба"


Автор книги: Михаил Голубков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)

Это не по Вадиму было. Ему был собеседник нужен, жертва, об которую можно язык почесать. Он сказал, чтобы как-то расшевелить, разговорить снова бабку, понуро обмякшую, опустившую голову:

– Света мы, видно, так и не дождемся… Лихо загулял ваш Устин.

– Зачем тебе свет? В ухо ведь ложку не затащишь, – все еще ершилась, дулась на парня бабка. – Устин ведь по доброй воле движок-то гоняет. Схочет, заведет машину, схочет – не заведет. Никто его за это не осудит… Раньше, при полной-то деревне, монтер, нанятый человек, работал, с него можно и стребовать было, платили ему. А сичас… – замотала головой бабка, – старухи ведь почти одне остались. Дак ведь и нам съехать предлагают.

– И правильно делают, – принялся за свое Вадим. Ему, видно, доставляло огромное удовольствие разыгрывать бабку. – Толку-то от вас, старух… – прятал он в бороде ухмылку. – Место занимаете только.

– Осподи! – взмолилась бабка. – За что ты меня наказываешь? Кого ты на мою голову наслал?.. Толку от нас, от старух… – хватала она воздух ртом, будто удушьем мучилась. – Я ж вон одной картошки нонче около десяти центнеров сдала. Это, посчитай, скоко человек прокормить можно?.. Это ведь ты на моей картошечке не заскучаешь зимой, в городе своем. И картошечка у меня не чета кое-чьей, одна к одной картошечка, крупная, гладенькая, сухонькая. Подъехали ко мне на машине, сгрузили мешочки, уплатили по двенадцать копеек за кило – и мне хорошо, и всем… Место занимай токо? – расходилась и расходилась бабка. – Попробуй-ка собери столько же с места, кое я занимаю. Да я на своих сотках не дам ни единой картошечке пропасть.

– На своих… – подливал и подливал масла в огонь Вадим. – А на колхозных?

– А что на колхозных? Также стараешься… еще больше даже. В войну вон, как без мужиков остались, и поднимаешься до свету, и возвращаешься засветло. Все эту самую картошечку добывали – дождь не дождь, холод не холод. Горы ее перебрали. Свои-то грядки, бывало, при фонаре ковыряешь. Пол-огорода, случалось, снегом занесет.

– Снегом? – не верил уж без всяких шуток Вадим. – Как же вы зиму перебивались?

– Так и перебивались… подтягивай живот потуже и весны жди. Весной травка, солнышко, весной крахмалом да сладкой картошкой соберем, мусолим ее заместо конфеток. У меня тогда эвакуированные жили, с-под Москвы родом, выводок цельный ребятни с матерью. Пешими пришли из Пахомово, зимой, кто в чем замотан, едва не околели дорогой. И дальше уж моей избы не пошли, пригрелись. Ох и насмотрелась я в войну на голодные гляделки угланов. – Бабка придавленно сгорбилась, чуть ли касаясь подбородком стола, точно какая-то боль внутри захватила ее, заставила согнуться, и теперь пережидала, покачиваясь, когда эта боль отринет от нее, уйдет, даст продохнуть свободно. – Да и после войны первое время не слаще было. Мужиков-то не ахти скоко вернулось. А хлебушек-от народу давай и давай, все есть хотят. Опеть с зари до зари на поле. Опеть не до своих огородов. Но я че, про меня и говорить нечего. Я в ту пору совсем одна-одинешенька оказалась, ни братьев, ни чужих детишек. Оне с матерью еще до конца войны уехали, отец на родину вызвал, вернулся навовсе из госпиталя. Без руки, правда, вернулся… Мне че, мне легче было…

– Ничего себе легче, – сказал Гера.

– Легче, легче… Токо на душе камень тяжеленный, и за братовьев, и за мальцов эвакуированных, привыкла, прикипела сердцем за три-то года. Все уже взрослые теперь, кто-нибудь нет-нет да и весточку пошлет, все еще теткой Алиной величают… Вот токо еще с ними лихо расставаться было, а так терпимо… У других вон баб полон подол ребятни, да без хозяев кои. Ох и помучились же оне, горемышные. Уж я так поступала, на самую худую работу насылалась, в кажном месте была затычкой, чтоб другим продохнуть можно было. Да и свой камень рассасывался в работе. – Бабка перемогла малость, собралась опять с силами. – Много, много трудов было положено. Мы вон, бабы, однех токо снопов насерпили, перевязали, не счесть. Хошь снова помаленьку и трактора, и комбайны стали появляться. Механизация, конечно, хорошо, но и без рук в крестьянском хозяйстве никак не обойдешься. А маловато стало в деревне рук-от, маловато, – круто повернула разговор бабка, – больше машин разных. Но с центральной ведь усадьбы до каждого угодья лесного, до кажного покосца не больно-то доберешься, хошь на тракторе, хошь на чем…

Что можно было сказать бабке, как убедить, что время ее уходит, что оно безвозвратно. Да она, верно, и сама это хорошо понимает, но все же пытается удержать, вырвать из него все для себя и для нас самое важное и необходимое. Возможно, и мы к старости будем такими же, когда уже не станем поспевать за жизнью, когда она будет лететь впереди нас, и мы начнем всячески стараться, чтобы жизнь эта прихватила с собой все, что покажется нам нашим открытием и завоеванием. Это, наверно, и присуще всем поколениям.

– А какая людная деревня была, – вспоминала бабка, – на каком бойкущем месте стояла. Ни одна подвода мимо не проедет… Накатанная, накатанная была дорога. А позже, после революции-то, отряды по ней залетали, белые больше все. Токо одне уйдут, ускачут, другие нагрянут, – заотмахивалась бабка руками. – И все-то на рысях, и все-то норовят че-нибудь с собой прихватить. По самой деревне идут, не столь вроде безобразят, а как до края доходят, не могут стерпеть, че-нибудь да прихватят… То шею гусаку свернут, то курку в мешок сунут: военные есть военные, оне себе многое прощают. Оне седни живы, завтра убиты… Да че там гусак, курка… я через эти отряды родителей родненьких враз лишилась.

– Как через отряды?

– Ну как. Ну, стояли одно время колчаковцы в деревне. А кто-то возьми и донеси на батю, что-де старший у него в Красной Армее, да еще командиром… всякий народ в деревне ведь был. Ну, колчаковцы и прихватили с собой тятю, когда уходили. Стреляли по нему за деревней. Матушка, конечно, занемогла с горя. А вскорости и слухи дошли: отряд, мол, Лексея разгромлен и сам-де командир шашками порублен. Ну, мать после этого вовсе слегла, недолго протянула… Осталась я одна с братцами. Их у меня хотели в какой-то дом взять, на чужие руки, но я не дала… дальше жить стали. Да вы ешьте, ешьте, че опеть за табачищем потянулись… Ну, хошь молочко допейте. А я вам пока постели разберу. Я живо… устали сердешные. Я вам все с печи дорасскажу.

– И-и… – вытянула бабка в темноте избы, – скоко я в жизни снесла, разве перескажешь все-то. Ниче мимо меня с братцами не прошло, ниче не обежало… ни хорошее, ни худое. Новость какая из Пахомово, затеванье – сначала мы узнавали. Иной раз почтарка еще далеко, а ты уже поняла, с какой она вестью… с похоронкой ли, с радостью ли для кого. Встретишь ее, повыспросишь… Да она и сама мимо не пройдет, стукнет в окошко…

Говорила бабка распевно и монотонно, будто пряжу пряла. Размеренный тихий голос ее то усыплял нас, то вновь вырывал из зыбкого полусонного забытья.

– И всю жись эдак: на работу выходишь первой, домой попадаешь последней… кажин починок с тебя, с крайнего жителя. На собранье-сходку вон и то всегда первой спешишь, идти-то всех дальше… не опоздать бы, не прослушать чего. По мне так наша половина деревни и судила: «Знать, и нам пора, раз Алина пошла». И куды ни бежишь, че ни делашь, всегда одна дума на уме: как там, пронеси господи, ребятишки дома? Избу не спалили бы, иль чего другого не вытворили. Рано начала их с собой на работу брать. Все сердцу легше, когда на виду.

– А как с париями, с гулянками? – стряхнул вдруг дремотье Вадим. – Неужто не тянуло?

– Держалось и такое в голове… я долго в соку была, долго во мне бабье бродило. Другие вон живо без мужиков-то усыхают, издергиваются, страшными становятся, а я летов до пятидесяти стать держала, хошь немало сначала-то и изводила себя, ревела ночами…

Вадим заворочался под одеялом, его, видно, не на шутку волновала эта сторона бабкиной жизни.

– И решилась-таки, не побоялась?

– На че решилась? А-а… а че бояться. Баба на то и живет, чтоб детей выхаживать, чтоб род длить. Вот ежели котора не рожает, а с мужиками за подарки, за деньги балуется, тогда другое дело. В загранице, сказывают, полно их… просифунток этих самых, помилуй их, господи.

Вадим бешено захохотал, закатался по кровати, отжав, должно быть, Геру к стенке.

– Вот ты, бабка, и есть…

– Я? – задохнулась бабка. – Да ты че? Да как у тя язык поворачивается?

– Точно, бабка… точно, – входил опять в игру Вадим. – Мужика у тебя нет? Нет… Дочь у тебя имеется? Имеется.

– Дак ведь я не за деньги, я по доброй воле…

– Кто знает? Кто знает? – напирал серьезно Вадим. – Попробуй докажи теперь.

– Ой, да че ж это? Да уймите вы издевателя! – воззвала к нам с Герой бабка.

– Двинь его хорошенько, – попросил я Геру, – чтоб с кровати слетел.

На кровати началась возня, барахтанье, потом кто-то действительно шлепнулся на пол.

– Такого битюга разве спихнешь, – полез снова к стенке Гера.

– Вот убей меня бог! – клялась меж тем бабка. – Вот я хошь бы столечко, хошь бы грамм корыстный от своего имела. Да и че с него было взять-то, с беженца оборванного. Ему токо можно отдать было.

– Беженца? – голос Вадима сдал, так он заинтересованно спрашивал.

В вязкой темноте избы зависла настороженная тишина, слышны стали порывы ветра, что-то похлопывало, поскрипывало под ним снаружи, не разобрать только что, плохо прибитая доска, должно быть, – хозяйство-то безмужичье.

– Беженца, – подтвердила, ничего не подозревая, бабка. – Уже война тогда кончилась… С лесоучастка он утек разыскивали его… по набору работал. И вот он так же, как вы, нагрянул на ночь… не рискнул глубже заходить в деревню. Осень тогда шибко лютовала – ветра, дожди со снегом. Помню, постучал он… свет еще чуть-чуть был, видать кое-что. Исхудал, смотрю, шатает его, как былку. Поизорвался весь, зарос в лесах-от. Ну, как тут не впустишь? Тут уж и на себя машешь, будь что будет…

– Ну, бабка! Ну, бабка! – возбудился по-хорошему Вадим. – Нравиться ты мне начинаешь!

В том, что «беженец» тронул, разбередил парня, не было ничего удивительного. Вадим сам недавно был не в лучшем положении, недавно, как освободился, весной этой. За что Вадим отбухал два года в колонии, он не рассказывал (апломб, так сказать, некоторых отсидевших), но если учесть непокладистый характер парня и срок заключения – то, скорее всего, за какую-нибудь хулиганскую выходку.

После окончания сезонных работ в экспедиции парень собирался остаться в поселке Октябрьском, работать на лесозаготовках.

– Ладно… приютила, – расспрашивал Вадим. – И дальше…

– Приютила, да так всю зимушку он у меня и прятался. На полатях вон, за занавесками. Кто приходит, он туда. Отлеживается, не дышит, пока гость дома. Я той зимой не шибко гостям была рада… все на крюке сидели.

– И донести не тянуло?

– Что ты… и в мыслях даже никогда не держала. Это ведь еще хуже, чем в избу не пустить. По-людски надо к человеку, по-людски…

– Вон как, – неопределенно хмыкнул Вадим. Чувствовалось, что злой и нахальный бесенок вновь завладевает им, ненадолго оттаивал человек. – Значит, говоришь, все с полатей началось?

– Ой, бессовестный! Ой, бессовестный!.. – сплюнула на печи бабка. – Когда он меня мучить перестанет?

– Кто тебя мучает? Интересно же… Он пригрозил небось?

– Антиресно ему… нашел антирес. Ничего он мне не грозил. Смирный он был, благодарный за то, что укрываю, за то, что кормлю. Да и молоденький совсем против меня, лет на пять поменьше. Я его оставляла весной… Куда там. Нет и нет, упирается, застукают, мол, его здесь. Документы, толкует, раздобыть надо, затеряться… Заблудший был человек.

– Почему заблудший? – взыграло опять что-то, воспротивилось в душе Вадима. – Ни шиша ты, бабка, в этом не смыслишь.

– Сам ты не смыслишь, – возмутилась бабка. – Ну что это, скажи на милость, за такое, прятаться от людей? Раздельно со всеми быть? – Бабка на печи встряхнулась, как озябшая птица: нет, нельзя, дескать, невозможно так жить. – Пускай, думаю, не зря хошь на свете протолкается, ребятенка хошь, семя оставит. Да и самой мне утешенье… – тотчас отмякла, расслабилась в душе бабка. – Он дальше в бега отправился, а я через бабий срок родила. Вот пересудов-то в деревне было! Как же, ниче вроде такого за мной не наблюдалось – и на́ тебе, как громушек с ясна неба, дите нажила. Ох и подонимали, поприставали ко мне!.. Но так ничего и не выведали.

– Неужто до сих пор не знают? – удивлениям нашим, казалось, не будет конца.

– Знают, – вздохнула бабка, – но токо через много лет раскрылось… Проговорилась я тут одним, не вытерпела – облегчила душу. Тоже у меня на постое жили. Ну, я и перед их отъездом выболталась. Оне, думаю, уедут и не успеют ничего никому передать. Ан нет… успели. Может, не нарочно, не с умыслом, но успели – поделились с кем-то. Ну, деревня и заговорила… Наталья уж тогда совсем взрослая была, женихов искала… до нее дошло. Я ей, когда она маленькая-то была, насказала, что нашла-де ее в картофельной ботве, что подбросили мне ее. А когда уже взрослой стала, и не знаю, как отговариваться… ну, пристает же, что маленькая, что большая. И тут на нее и свалилось, как глыба на голову: чья она в самом деле дочь? Ну каково было молодой девке? Вот и сбежала она не столь от меня, скоко от позора подальше… В поселке, конечно, тоже прознали. Но у нее муженек здоровый, ее муж в обиду не даст.

– Не даст, – громко запозевывал, запотягивался Вадим. – Знаем мы этого бугая.

5

На другой день я не пошел в лес с рабочими, остался рисовать абриса. Готовил снимки для инженера-таксатора, вычерчивал на них тушью кварталы, определял масштабы снимков, наносил дороги и тропки, лога и ручьи. С этими снимками таксатор пойдет по нашим расчищенным, по новым, прорубленным и промерянным, просекам и визирам, изрисует в свою очередь абриса выделами, опишет каждый выдел, где какой лес растет и сколько его.

Бабка Алина, прибравшись по дому, управив все свои дела на кухне, подсела ко мне с другой стороны стола.

– Стало быть, начальник у них, раз с бумагами возишься.

– Верно, на мне бумаги.

– А че ж ты с ними не в конторе сидишь, по лесам бегаешь?

– Разные есть бумаги. С этими надо бегать.

– И что это у вас за работа, за жись такая… – покачала головой бабка, – ночуете где придется, едите что придется. Ни ласки, ни глазу за вами бабьего… Хотите все узнать получше, всякое место выведать? – придвинулась она поближе. – Дак ее, мимоходом-то, разве разберешь, жись-от? Вы ведь так-то верьхушки самые сшибаете, а не в глыбь смотрите. Я вот с рожденья на одном, считай, месте живу, а до конца, куда следует, так и не заглянула. Может, когда умирать стану… – Бабка поникла было горестно, но сразу отпугнула черные думы: – А вы, молодые, как кулички болотные, – насмешливо продолжала она, – прыгаете с кочки на кочку и чивиркаете: я то вижу, я се вижу… Ничего вы с них не видите, ничего не имеете…

– А с чего, бабушка, видно-то?

– Живите, не суетитесь, не прыгайте… Не бойтесь с нее свернуться, с кочки-то в няшу ступить… Не понукайте, не гоните себя. Сделать вы тогда, конечно, меньше сделаете, зато поймете поболе… кто ты есть такой и зачем на свет божий появился.

– Вот каждый через свое дело и идет к этому.

– Э, не-ет, – убежденно заявила бабка, – пока наперед только дело ставится, не будет человек каким надо, не поспевает он за своими делами. А раз так, то и дело он справляет себе же во вред… Уж я-то, сынок, пожила, слава богу, повидала на своем веку, а спроси меня: стал ли человек другим?.. Бойчее, грамотней стал, а чтобы лучшее, помягче чтоб, полегчее – не замечаю что-то. А делов-то он воно сколько переворочал. – Бабка взяла цветной снимок, близко подносила и далеко отстраняла его от глаз. – Кто ж так изрисовал-то?

– Фотография это. С самолета засняли.

– Во-во, – снова подхлестнула себя бабка, – в небушко все выше и выше забираетесь. А че можна разглядеть оттуда, с высоты такой? Даже вон аппараты ваши не видют, пятнышки да полоски одне снимают… Вы жеть с ними не токо в небо, вы с ними в душу хотите залезть, что там узнать, что там кроется, уж на себя-то нисколько не надеетесь, все своим машинам передоверить готовы… Но душа она души и требует, токо с ней и поделится, – тыкала меня в грудь бабка. – Оне скоро последнее из вас высосут, вовсе бесчувственными сделают, аппараты ваши. Шибко вы на них расходуетесь, пустыми становитесь. – Бабка повернулась к божнице, занесла было руку, но, спохватившись, тяжело поднялась, отняла крышку большого кованого сундука в углу, взяла сверху маленькую иконку. – Прости их, господи, грешных, не ведают, что творят. – Бабка перекрестилась коротко, положила образок обратно.

– А что у тебя, бабушка, божница пуста?

Захватив голову руками, бабка быстро пошла к порогу: не спрашивай, мол, не расстраивай понапрасну. Но у двери все же посетовала:

– Сама отдала, икону-то… года уж два, как без иконы. Студентам, помощничкам нашим дорогим. Человек их двадцать у меня одну осень стояло, полна изба вечерами набивалась. Их по разным квартирам хотели расселить, но оне все вместе пожелали, у меня остаться. Ндравилось им шибко так-то… парни в одном углу, девчата в другом. На соломенных подстилках спали. И все хорошо было, ниче себе такого не позволяли. Кто с кем гулял, те под луну выходили… Придут, бывало, за полночь – и тихонько, тихонько по углам. Я с печи все чуяла… – пригрозила кому-то шутливо бабка. – Оне у нас картошку убирали. Ну и присматривались, видать, к иконе моей. А когда уезжать собрались, пристали ко мне, подари им и подари икону. Оне, мол, ее в музей сдадут. Ее, мол, там подделают че-то и, может, заместо картины повесят. Ну я и уступила, не умею я отказывать никому. – Сбросив войлочные шлепанцы, бабка поправила, подтянула длинные шерстяные носки на ногах и сунула их в свои разбитые кирзовые сапожнешки. Тонким, усохшим ногам было просторно в широких голенищах. – А икона у меня старинная высилась… темная вся, один божий лик светится. Тятя говорил, что она ему от деда досталась, что ее еще крепостные графьев Строгановых писали. Слышали про таких? В лесу вон до сих пор просеки ихние сохранились. Видели небось? По лесу ведь ходите… И на ямы, поди, натыкались ихние. Вы вот, где грань поворачивает, столбы ставите, оне же ямы покатые копали. Че столб, постоит лет пяток, да и подгнил, завалиться могет, а ямы уж скоко десятков лет целы.

Бабка перевязала потуже платок, надела старенькую, заплатанную фуфайку и вышла из избы, что-то, видно, по двору иль по огороду делать.

За стенами по-прежнему сильно ветрило, окна порой густо обсыпало крупными каплями. Как там Вадим с Герой? Ветер им вообще-то не помеха, согреются в работе, да в лесу и не так задувает, а вот дождь все может испортить, могут не дорубить сегодня просеку. Придется тогда еще задержаться на день.

Где-то около полудня послышались шаги в сенцах, вошел взъерошенный, заспанный мужик, с вымученной какой-то, виноватой, но располагающей улыбкой, открывавшей щербатые желтые зубы, в хромовых сапогах гармошкой, в помятом суконном костюме.

– Здорово были, – огляделся мужик в поисках бабки. – А где Алина?

– Ушла куда-то.

Мужик потоптался возле порога, шагнул к печной приступке, устроился на нижней ступеньке, упершись локтями в колени и уронив голову.

– Опять, значит, постояльцы у бабки, – сказал он не то поощрительно, не то сожалея. – Геодезисты, поди?

– Нет, лесоустроители.

– Знаю, знаю вашу работу, – кивал, не поднимая головы, мужик. – Сам когда-то ходил с таксатором… пикеты, столбы ставил, просеки чистил… И сколько вас здесь?

– Трое.

– Трое? Эт ничего, эт терпимо… У нее и поболе квартировали. – Мужик помолчал, перемогаясь от чего-то. – А я волоковский, тут всегда живу… Устин. Свет тут еще на мне.

– Со свадьбы, наверно?

– Да нет. Со свадьбы я еще вчера уплелся, да все переодеться не могу… Вот напоследок опохмелюсь бабкиным пивком и завяжу. Алина ядреное пивко варит! Не угощала она вас?

– Нет.

– На нее это не похоже. Она с человеком последним делится… Неужто не наварила? – встревожился не на шутку Устин. – Она ведь меня не раз выручала, не дала помереть.

В сенках опять послышались шаги. На этот раз бабкины. Я уж узнавал их по особой торопливости, по особому частому пришаркиванию.

– Доброго здоровья, Устин.

– Какое там здоровье, – с трудом разогнулся тот, словно спиной мучился.

– Че? Опеть перебрал? – спросила бабка. – А я в огороде копалась, ботву собирала. Слышу… калитка состукала. Дай, думаю, проверю, ктот-ко пожаловал?

– Выручай, Алина. Совсем загинаюсь, в разтри господа душеньку!.. – неожиданно выругался Устин.

– Не гневи ты, не гневи, бога-то.

– Хотел к Новожиловым зайти, – продолжал Устин, – там у них полно всего на столе осталось: и выпивки, и закуски… да у них на замке. В Пахомово все еще. Хозяйка, видать, прибегала утром, накормила скотину и снова туда. Ай-яй, в разтри…

– Хватит, говорят, лаяться, – не стала больше слушать бабка. – Давай проходи сюда, не мешай людям…

Устин через силушку поднялся, поволокся вслед за бабкой на кухню.

– Сиди и молчи, – приказано ему там было шепотом. – С головой ведь меня выдал, бестолковый. Постояльцы ведь ничего не знают…

– А чо такое? Почему? – Устин тоже перешел на шепот. – Чо не угостишь их?

– Как угостишь, ежели людей не знаешь. Там у них есть один… и так-то меня замучил, изгаляется всяко. А поднеси ему, дак, поди, и вовсе удержу не будет.

– Не тот, который в комнате сидит? А то я поговорю, – воинственно настроился Устин.

– Сиди уж, заступник нашелся, – шикнула на него бабка. – Этот начальник у них, этот смиренный.

Слышно было, как бабка отдернула крышку голбца, спустилась в подполье. Наливала там из чего-то пиво. Из большой, должно быть, бутыли.

– Держи, сердешный.

Устин принял пиво и, видимо, тут же приложился.

– Ну, теперь все! – блаженно отдышался он. – Теперь выдюжу!

Бабка, покряхтывая, вылезла из подпола.

– Как догуляли? – хлопнула она голбечной крышкой.

– Хорошо догуляли, – глотнул еще пивка Устин. – Я ночесь припехтал, на лавку взвалехнулся… седни просыпаюсь, башки поднять не могу. Больше цельный год в рот не возьму.

– Э-э, – пропела бабка, – хошь в нитку избожись, не поверю… Невеста-то как? Тужит небось? С насиженного ведь, с родного места сорвали.

– Да ты чо, Алина? Господь с тобой… Валька же рвалась в Пахомово. Девка же, молодая. Там клуб, там все… Ей, считай, крепко повезло.

Бабка, помедлив, согласилась:

– Повезло, повезло… Кто их нынче поймет, молодых, че им надо?

Дальше бабка дотошно расспросила: много ли было пахомовских на свадьбе, много ли подарков поднесли молодым, богатый ли стол был, где собираются жить молодые, с родителями иль своим домом? И на все вопросы Устин, с наслаждением попивая пивко, отвечал охотно и обстоятельно. Голос его окреп, повеселел, мужик явно оклемывался.

Наконец, разделавшись, видно, с пивом, Устин начал прощаться:

– Ладно… пойду я. Спасибо тебе, Алина. Ты, в случае чего, за мной беги. Я тебя в обиду не дам. Я здесь наведу порядок.

– Прибегу, прибегу… Свет-от вечером будешь гонять?

– Обязательно, как же.

– Ну, ну… Ты токо не примай больше седни, – попросила, тревожась, бабка. – Подлечился и будет. Пора и за дела браться.

6

Рабочие в этот день не возвращались особенно долго. Мы уж забеспокоились с бабкой – не остались ли ночевать, не приплутали ли, как позавчера?

Мы с ней сидели на лавке, жались спинами к теплому печному боку.

Слушали, как постанывает ветер в трубе, как постукивает опять чем-то, как кидается в окна пригоршнями дождя. На дворе вовсе занепогодило.

– Ой, не дай бог, быть сичас в лесу, – испереживалась вся бабка. – Вымокли ведь, измерзлись до самой последней жилочки.

– Привычные они… ничего, – убеждал я не столько бабку, сколько самого себя.

Бабка утихла, но ненадолго:

– Ну, страшной, тот здоровый… много накопил тепла. А Гера, Герасим-то ваш, он-то как? В нем ведь кожа да кости одне.

– Он двужильный у нас. Он вон, когда работает, не разогнется.

– Да оно видно, что двужильный, что работящий… Больно он мне глянется, спокойный такой, обиходный… слова не скажет лишнего.

Под окнами кто-то прошлепал по лужам, звенькнула щеколдой калитка, дверь в избу подалась, впустив Геру и Вадима, грязных, промокших и измученных. Они отвалили с голов тяжелые, набрякшие капюшоны энцефалиток, свободно вздохнули.

– Батюшки! – забегала, засуетилась вокруг них бабка. – Раздевайтесь скорее… сушитесь.

– Что долго так? – спросил я рабочих.

– Доканчивали просеку.

– Докончили?

– Все… завтра обратно можно, – отчитывался Вадим.

– Куда обратно? – всполошилась бабка. – Уж не назад, не в поселок ли?

– В поселок, бабка… в поселок. Поближе к Наталье твоей.

– Как же это? Да че мало-то погостили?.. – Бабка была взаправду расстроена, бестолково металась по избе, не зная, за что хвататься. – Господи, опеть я одна останусь.

Гера и Вадим помогали друг дружке сдергивать сапоги, в которых сильно хлюпало, отжали портянки в ведро под рукомойником, отжали тут же робы, куртки и штаны. Рубахи и нижние брюки на них тоже оказались мокрые, особенно на коленях и плечах, на коленях от воды с травы и кустов, на плечах от воды сверху.

– Совсем разболокайтесь, совсем, – приняла у них робу бабка. – Тонкое-то живехонько высохнет. Нече меня, старую, бояться.

– А глаз у тебя не дурной, бабка? – стянул и рубаху Вадим. – Не попортишь нас?

– Скидовай, скидовай… сроду никого не урочила.

Оставшись в одних майках и трусах, расхаживая по избе босыми, Вадим с Герой обследовали печь, нашли самое горячее место, прильнули к нему, гладили благоговейно вытертые до красноты кирпичи.

Сколько людей, постояльцев бабкиных, так же вот выручила, наверно, отогрела эта печь? Сколько тепла перелила в слабые человеческие тела, скольких подняла, оживила духом? И многим ли еще предстоит отведать ее тепла, душевного тепла хозяйки?

Бабка, обвешав печь по бокам отжатой одеждой, ушла на кухню, полезла там в подпол. Я догадался, зачем.

Появилась она в комнате с большущим, до краев наполненным ковшом.

– Спробуйте, чтоб не простыть.

– Что это? – взял и принюхался к ковшу Вадим. – Сомнительное что-то?

– Сумнительное, сумнительное… не пей.

– Ладно, рискнем, – сделал Вадим глоток. Затем разохотился, долго, как конь, тянул, двигая кадыком. – Хох, аж в ноздря шибает! И вроде хмельное немножко… На чем, бабка, настаиваешь?

– На солоде.

– Смотри-ка, и хорошо получается! – Вадим протянул ковш Гере. Тот осторожно, словно кошка, лакнул и передал посудину мне.

Гера за себя не ручается. Стоит ему хоть немного захмелеть, как он уже не может остановиться, не знает никакой удержи. Помня за собой эту пагубную слабинку, Гера сейчас опасался, не время было бражничать. На носу конец месяца, отчет скоро. Работу намеченную надо доделать, наряды закрыть. Вот после получки он расслабится, наверстает упущенное.

Получив деньги, Гера сразу же отсылает половину заработка (всегда половину, не меньше) детям и жене, с которой был разведен, а остальные прокучивал, транжирил почем зря.

Я пробовал по-разному воздействовать на него, и словом, и делом, не выдавал, например, ему часть зарплаты, удерживал якобы на пропитание. И трезвый Гера охотно соглашался на это, но загуляв, он не мог успокоиться, преследовал неотвязно меня, плакал, умолял вернуть ему остальные деньги. Потом приходилось кормить его целый месяц в долг. Потом он работал как заведенный, как муравей, без выходных, без нормированного рабочего дня, стараясь не сорваться до новой получки. И не было тише, покладистее и исполнительнее его человека. Он так и просил: «Ты только меня после получки с недельку не трогай…»

Я привык к такому Гере, брал из года в год на полевые (зимой Гера перебивался где-то в городе, на разгруз-погрузе), работник он был все же надежный, проверенный и, главное, добросовестный, не наврет никогда, не схимичит. Надо, положим, прорубить просеку, так уж прорубит, а не одних только затесок наставит.

Нам, техникам-лесоустроителям, не приходится особо-то выбирать, не то можешь и вовсе без рабочих остаться. Сезонный рабочий наш – это в основном бичи, бродяжное племя это, кочующее по стране, средь которых сачков всевозможных, рвачей и прочих проходимцев больше чем предостаточно. Поэтому такими, как Гера, мы дорожим, они не разбегаются от нас в первый же месяц, они до осени терпят с нами все лихоты лесной жизни.

Бабкино пивко было и впрямь хорошее: холодное, ядреное, в меру кисловатое, в меру терпковатое. Вадим после меня еще угостился и, как выпивший больше всех, сразу же разомлел, потеплел в лице.

– Ты чего, бабка, молчала?.. Чего раньше не выставила?

– Да боюсь я. Кто знает, какие вы выпимшие. Ты меня и тверезый-то скоро со свету сживешь.

Вадим от души рассмеялся:

– Я, бабка, принявший-то, наоборот… Меня, захмелевшего, и бабы больше любят!

Вадим не врал. У него, подвыпившего, словно какой-то особый потайной механизм срабатывал, заметно преображался человек, жесткость и угрюмость на лице истаивали, расползались в дремучей бороде, глаза занимались радостным светом, он начинал походить на подгулявшего, веселого цыгана, жаждущего петь и плясать. Он становился компанейским, рубахой-парнем, его в это время тянуло на обнимки, на поцелуи, на умные разговоры. Такой он, конечно же, нравился женщинам, был в меру своих способностей ласков, учтив и предупредителен с ними, старался предугадать и исполнить любое их желание, строил из себя черт знает кого, полагая, конечно, что неотразим, что необычайно интересен. До тех пор, разумеется, строил, покуда заправка, горючее не кончалось, покуда механизм не отключал его, не впускал злого беса.

– Посмотрим, посмотрим… какой ты будешь, – сомневалась бабка. – Я в твои годы всего натерпелась. И поколачивали меня, и из дому выживали.

– Кто выживал? Кто поколачивал? – взыграло благородство в захмелевшем Вадиме.

– Квартировщики… кто. Кто, окромя их, могет.

– Неужто так прямо и выживали? Хозяйку-то?

– Выживали! Ей-бог, выживали! – перекрестилась бабка. – Как вспомнишь, так прямо нутро ноет, – прижала она руки к груди. – Далеко ходить не надо… стояла у меня однова летом бригада плотников – нашенские все. Дом оне разбирали поблизости, в Пахомово перевозили. Дак оне больше выпивали, чем робили. Стану им выговаривать; стыдить их: «Че вы, че вы, мужики, делаете?..» А оне мне: «Энто ишшо хто здесь такая пишшит? Брысь под лавку!..» Уйду я на поветь, паду в сено, а сама риву, а сама риву… А оне там всю ноченьку шумят, звенят стаканами.

– Вот фрайера! – по-прежнему полыхал благородством Вадим. – Жаль меня не было. Я бы их всех самих под лавки запхал!

– Но, но… у них ведь тоже ручища.

– Не имеет значения, – закатывал, словно готовясь к схватке, воображаемые рукава Вадим. – И не таких субчиков делали…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю