Текст книги "Ход кротом (СИ)"
Автор книги: Михаил Бобров
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 47 страниц)
– Честно? Я тоже боюсь. Пока что все мои ужимки и прыжки, по слову Петра Алексеевича, только не Кропоткина, Романова: «младенческие играния, а искусства ниже вида».
– Какого еще Романова?
– Что в Питере на медном коне змея давит.
Скромный хотел спросить ехидно: неужто слова те вы лично слышали? Но потом подумал, что Корабельщик может и ответить: правда, слышал, а вору Алексашке Меньшикову лично в морду подносил, а с чернокнижником Брюсом кушал рейнское. Что тогда? Верить в его трехсотлетнюю жизнь? Сомневаться? Нет уж. Всего-то сутки знакомы, можно потерпеть еще столько же ради разгадки.
Корабельщик прищурился на Солнце, вздохнул:
– После Совнаркома обратного пути не будет.
– Поэтому?
– Поэтому – завтра. Не то я из страха дооткладываюсь, что вовсе ничего делать не стану.
– А где мы будем ночевать сегодня? Опять у генерала?
Вот сейчас Корабельщик привычно забегал пальцами по незримым листам; довольно скоро нашел нужное:
– Тут рядом Брусилова дом, в Мансуровском переулке.
– Которого Брусилова? Того самого?
– Ну да, который устроил «Брусиловский прорыв». Да только сам-то Алексей Алексеевич покамест в госпитале. Осколок поймал, когда большевики с юнкерами из гаубиц пересмеивались. Так что пускай нас ищут по генералам, а двинем-ка мы к поэтам. И двинем большим кругом через Арбат, чтобы снова на Храм не выходить.
– Пожалуй, вы правы. Корабельщик, но если завтрашняя встреча так важна, и от сегодня еще изрядно светового дня осталось, присядем где-либо в приличном трактире, в кабинете. Я хочу по карте поспрашивать – потом-то, небось, недосуг сделается?
Вместо ответа Корабельщик вытянул руку:
– Вон, «Голубятня», на углу Первого Зачатьевского переулка. Ее с началом войны закрыли, да там неподалеку наверняка что-то есть.
* * *
– Есть ли у достопочтенного герра минутка для бедного коммивояжера?
– Франц, полно вам прибедняться. Представьте вашего спутника.
– Герр Хуго, это tovaritzch из России. Его имя пусть пока сохранится в тайне.
– Даже так? И что же удерживает меня от приказа спустить вас обоих с лестницы?
Спутник Франца решительно выступил на свет и одним движением вытащил из портфеля трубку плотной бумаги. Герр Хуго Эккенер – плотный седой немец – недоверчиво покосился на развернутую по столу карту.
– Карта России?
– Герр Эккенер, станете ли вы отрицать, что Германия проиграла войну?
Наследник недавно умершего графа Цеппелина непроизвольно сжал пальцы – но возражать не приходилось. Призывали в строй уже шестнадцатилетних; а вместо хлеба везде подавали «эрзац-брот» из кукурузного жмыха и бог знает, чего еще. Не имело смысла кидаться словами, чтобы озвучить простую истину: лето восемнадцатого Рейх не переживет.
– Вы можете поискать себе место в Америке, – неприятно улыбнулся гость. Эккенер смотрел на него снизу вверх, и отмечал прежде всего темно-темно синие глаза. В остальном вполне обыкновенный молодой человек, наверное, какой-то подающий надежды недоучка-инженер, делающий карьеру поиском и сооблазнением зарубежных фигур… Сама Россия ничего серьезного в небе не совершила. Ну, самолеты Сикорского. Так ведь Хуго Эккенер имел немалый пай в концерне «Цеппелин-Штаакен», и по части сверхтяжелых бомбардировщиков давал фору кому хочешь. На фоне немецких «Гота-гроссенфлюгцойге» самолеты Сикорского выглядели всего лишь не хуже. К тому же, было их немного, и ничего подобного налетам на Англию русская армия так и не организовала.
– Короче! – Хуго посмотрел на карту. Москва… Значок причальной мачты, тут все понятно. Красные линии с подрисованными силуэтами дирижаблей. Тоже несложно… Боже, куда же они гонят эти красные линии? В Америку, что ли? На самом краю карты, как его… Anadyr? Моржовую кость вывозить на семитонниках? Вот Владивосток, про этот город Хуго Эккенер хоть что-то слышал.
– И вы…
– Я предлагаю вам поле славы в одну шестую всей земной суши. Я могу предложить это американцам из «Гудьира» либо вашим соотечественникам из «Шютте-Ланц». Но сегодня только ваша фирма имеет опыт напряженного производства больших дирижаблей большими сериями, опыт перелетов от Англии до Танганьики. Вы же, помнится, возили в Африку из болгарского Ямбола винтовки на L-59?
– Но корабль добрался только до Хартума, – возразил немец чисто машинально, – затем англичане подбросили умелую фальшивку о капитуляции отряда фон Леттов-Форбека, цель полета исчезла, пришлось вернуться.
Гость не улыбался. Он смотрел на карту, как старик Цеппелин некогда смотрел на грозовое небо. Франц отступил чуть в тень. Эккенер поморщился:
– Но мы воевали с Россией. Мы, собственно, и сейчас в состоянии войны.
– Вы воевали с Империей. Мы – Республика. Нам нужно связать воедино громадную страну. Нам нужно, чтобы дирижабль приходил в Анадырь каждую неделю, во Владивосток вдвое чаще, а на Урал, в Ташкент, Ростов, Мурманск – ежедневно. Герр Хуго, в наших руках сокровища русских царей. Желаете, например, алмаз «Орлов»?
– Реликвию из скипетра?
– Грош цена реликвии, которая не спасет свой народ в тяжелый час. Мы не трясемся над прошлым. Желаете ларец уральских самоцветов? Или прикажете запросто русским золотом по весу? Все это – пфеннинги перед концессией на воздушные сообщения над одной шестой частью суши. Geld verloren – nichts verloren! Mut verloren – alles verloren.
Пословицу Эккенер, конечно же, знал: «Потеряешь деньги – ничего не потеряешь. Потеряшь смелость – потеряешь все.» Только вот он давно уж не мальчик, чтобы на такое ловиться.
– У вас неплохой хохдойч.
Не отвечая на комплимент, гость хлопнул по карте ладонью:
– Нам нужны школы пилотов и техников, газовые заводы и пункты обслуживания, метеостанции. Сотни тысяч обученных людей и тысячи, тысячи, тысячи ваших машин в небе. Герр Хуго, мое предложение стоит уже не денег, и вы это знаете. Я предлагаю вам бессмертие – просто возьмите и впишите свое имя в историю!
– Ваша щедрость говорит о том, что вы в крайней нужде и стеснении.
– Верно.
– Ведь не завтра же вам это все нужно?
– Нет, конечно, герр Хуго. Нам это нужно вчера.
* * *
Вчера вечером они шли по Лубянке, а сегодня с полуосвещенной Тверской Скромный и Корабельщик повернули в совсем уже темный Настасьинский переулок и начали на ощупь, подсвечивая золотистыми буквами чудесной бескозырки, пробираться вдоль стен маленьких одноэтажных домиков к единственным в проулке двум тусклым фонарям. На чугунных стойках фонарей огромный плакат расцвеченными вычурными буквами анонсировал выступление трех поэтов: Каменского, Маяковского и Бурлюка; приписка уведомляла, что Маяковский и Бурлюк нарочно для этого приехали на несколько дней в новую столицу из прежней. Фамилия Луначарского – наркома просвещения – хоть и красовалась на виду, а набрана все же была шрифтом помельче, и слабо читалась в неверном тусклом свете давно не чищенных газовых горелок.
– Выбрали же место! Черт ногу сломит.
– Зато искать нас вряд ли тут станут.
– Соглашусь… Черт побери! Что это?
– Кафе футуристов. Я читал у кого-то, в Питере собака была на вывеске.
– А тут вовсе по ногам шныряет. Неужто их чудачествам вовсе предела нет? Ах да, я знаю, что вы ответите: что я сам все увижу. Я бы не прочь, будь здесь фонари поярче.
– Что же, вот подъезд почище… Этот адрес.
– Им и имя Луначарского не поможет. Дыра. У нас в Екатеринославе такой дыры не видал. Никто не станет сюда ходить!
Вошли в помещение; первым встретил их молодой, красивый, сияющий широкой «волжской» улыбкой, парень. Поздоровался вежливо, не выказывая ни фальшивой радости, ни презрения к провинициалам – чего, признаться, Скромный опасался.
– Прошу в зал, – пригласил этот молодой человек. – Там диспут о новом искусстве.
– Что, и сам Луначарский приедет? – не поверил Скромный.
– Так вот же Анатолий Васильевич!
На самой середине зала, окруженный женщинами и молодыми людьми в разнообразнейших пиджаках, модных одеждах и гимнастерках, начищенных туфлях и сапогах, стоял внушительный мужчина с высоким лысым лбом, в превосходном костюме черной шерсти, в монументальных очках, с уверенным, твердым и потому симпатичным выражением лица.
К нему обращался один из молодых людей – высокий, тоже с четкими чертами лица, с азартным его выражением; сдвинутая на затылок шляпа подпрыгивала в такт жестам.
По сторонам зала, вдоль стенок за многочисленными столиками, едва освещенными чем попало, от электрических ламп до свечей в плошках, теснилась публика. Суровые, мужественные лица парней в гимнастерках и френчах перемешивались с бледными, истертыми физиономиями молодых людей, выглядевших старше своего возраста в результате бессонных ночей и пристрастия к алкоголю. Один из таких франтов как раз доказывал товарищу:
– Настоящий поэт должен быть худым и бледным! Вот Байрон, чтобы избавиться от розовых щек, долгое время питался бисквитами и лимонами.
– Эх! – отвечал товарищ. – Сейчас бы нам бисквита!
Заняли свободный столик под вполне благожелательные взгляды соседей. Скромный огляделся: много женщин, не только молодых, но и весьма пожилых. Некоторые одеты претенциозно. Вот одна из них укутана в необыкновенно пеструю шаль. Заметила взгляд Скромного, представилась:
– Графиня Рок! – и отвернулась, не дожидаясь ответного представления. Рядом скромно одетая барышня. За одним столиком с ней мужеподобная поэтесса, лихорадочно покрывающая блокнотик четверостишиями, дирижирующая в такт потухшей дамской сигареткой.
Вообще в кафе не было слишком уж накурено, но запах табака решительно превозмогал запах еды. Полусвет рисовал собравшимся неузнаваемые лица, меняющиеся с каждой секундой. Комната упиралась в эстраду, в грубо сколоченные дощатые подмостки. Прямо в потолок ввинчена лампочка, сбоку маленькое пианино, а сзади – фон оранжевой стены.
Снова хлопнула дверь, вошли двое. Один в костюме и туфлях. Второй в сапогах, синей поддевке, простой шапке, шея обмотана шарфом. Когда он снял шапку, то копна светлых волос спала на лоб. Из-под расстегнутой поддевки виднелась косоворотка с расшитым воротом. Синие глаза парня светились добротой, задором и удалью, что сразу привлекло всеобщее внимание. В наступившей тишине привратник сказал:
– Это поэты Николай Клюев и Сергей Есенин.
Парень, споривший с Луначарским, обернулся к вошедшим, приветствовал их взмахом руки. Всмотрелся в косоворотку и проворчал:
– Как человек, носивший и относивший желтую кофту, спрашиваю: это что же, для рекламы?
Есенин ответил неожиданно слабым голосом; Скромный внезапно подумал, что если бы лампадное масло умело говорить, вышло бы самое оно:
– Мы деревенские, мы этого вашего не понимаем.
– Пари держу, что вы эти лапти да петушки-гребешки бросите! – спорщик повернулся к Луначарскому и пояснил:
– Стихи Сергея Александровича очень способные и очень деревенские. Нам, футуристам, конечно, враждебны, – и с нарочитой грубостью вновь атаковал наркома прежними вопросами.
Привратник обнял вошедших за талию и отвел к свободному столику, рассказывая, как он рад видеть их здесь, на диспуте.
Чуть в стороне полноватый молодец в безукоризненном костюме, но с хулигански разрисованными щеками, перебирал тезисы своего доклада, искоса с довольной улыбкой наблюдая за выражением лица наркома.
У кого-то в кармане часы пробили десять. Полноватый молодец, поигрывая лорнетом, вышел на середину, к спорящим, и громко потребовал тишины. Когда же публика успокоилась, провозгласил:
– Слово имеет наш добрый друг и гость нарком Луначарский.
Раздались аплодисменты. Анатолий Васильевич ограничился краткой речью:
– Пусть останется больше времени для диспута. Молодое советское искусство должно отражать великие перемены, происходящие в нашей стране, только такое искусство будет иметь будущее!
– Будущее – это футуризм! – раздался громовой голос высокого спорщика в шляпе.
– Если он будет верно отражать великие перемены, – парировал Луначарский. Спорщик возразил – Скромный не вслушивался, что именно. Все равно здешних шуток он почти не понимал; хотя, на удивление, не ощущал и скуки. Кто хотел – слушал диспут. Кто не хотел – пил некрепкий чай, закусывая бутербродами с чем попало, вполголоса болтая о своем, не мешая соседям.
Скоро участники диспута разлетелись по углам, остались Луначарский и тот парень в шляпе, обменивающиеся остротами. Порой полноватый парень с чайкой на щеке бросал острые словечки, срывая аплодисменты. Собрание вели по очереди спорщик в шляпе, полноватый раскрашенный и улыбчивый волжанин-привратник. Время катилось к полуночи. Поэтесса с блокнотиком уже бормотала стихи про себя, время от времени аплодируя удачной фразе полноватого. Просто одетая барышня только раз глянула на Скромного и тотчас отвела глаза. Корабельщик, оперевшись плечами на стену, то ли спал с полуприкрытыми веками, то ли погрузился в собственные мысли.
Некий пожилой человек, сильно волновавшийся при выступлении волжанина, попросил слова. Высокий спорщик с избыточной учтивостью, сразу насторожившей Скромного, переспросил:
– Простите, дорогой товарищ, как ваше имя и отчество?
– Какое это имеет значение? Не достаточно ли будет, если я назову вам свою фамилию?
– А как ваша фамилия? – с той же учтивостью осведомился высокий.
– Охотников.
– Прекрасно, товарищ Охотников. А теперь назовите ваше имя и отчество.
Собрание настороженно прислушалось. Разговоры смолкли.
– Если вас это так, интересует, извольте: Николай Аристархович, – пожилой мужчина недоуменно пожал зелеными вельветовыми плечами.
– Дорогой Николай Аристархович, к сожалению, я не могу нарушить устав нашего клуба. Выступать у нас на диспутах имеют право только те товарищи, имя которых совпадает с их отчеством.
– Что за чепуха! – Охотников даже всплеснул руками; блеснули залоснившиеся локти.
– Простите, дорогой Николай Аристархович, – мягко пояснил рослый, – это далеко не чепуха. Я имею право здесь выступать только потому, что меня зовут Владимир Владимирович Маяковский.
Тут он показал на волжанина-привратника:
– Это Василий Васильевич Каменский. А Бурлюк, – жест в сторону полноватого, – Давид, сын Давидович.
Зеленый вельветовый Охотников отозвался более насмешливо, нежели обиженно:
– А Луначарский? Насколько мне известно, его зовут Анатолий Васильевич?
Публика уже вовсю хохотала, словно в цирке. Маяковский поднял руку. Дождавшись перерыва в раскатах смеха, ответил с той же нарочитой учтивостью:
– Дорогой Николай Аристархович! Неужели вы не понимаете, что для столь высокого гостя мы не можем не сделать исключения? Все-таки нарком просвещения!
Раздался новый взрыв хохота. Бедный Охотников, после некоторого колебания, выбрал из двух зол меньшее: остался на месте. Понимал, что если пойдет к выходу, хохот еще больше усилится. Впрочем, волжанин Каменский поспешил и его утешить неразличимым за шумом добрым словом.
Скромный ощутил как-то вдруг, что сцена эта будет описана во множестве мемуаров и просто в книгах, и покосился на Корабельщика. Тот не рукоплескал и не хохотал во все горло, но тоже улыбался:
– Это мы удачно зашли. Я-то сперва собирался в Камергерский переулок, в «Питореск». Просто туда тащиться дольше.
За соседним столиком барышня спрашивала у графини:
– Вам какие же поэты больше нравятся?
– Пушкин, – вздыхала та, поправляя вырвиглазной расцветки шаль. – Ну, Сергей Александрович тоже хорошо пишут, только очень уж неприлично.
Мужичок из-за третьего столика, маленький, нахохленный, этакий заточенный в клетку человеческого тела воробей с умным, деловым взглядом столетнего ворона, прибавил мрачно:
– Плохо, ой плохо кончат Сергей Александрович: либо кого-нибудь убьют, либо на себя руки наложат.
И оглянулся, чтобы сам Сергей Александрович не услыхал. Но Есенин как раз говорил спутнику:
– Что ни говори, а Маяковского не выкинешь. Ляжет в литературе бревном, и многие о него споткнутся!
Маяковский же в эту самую секунду отвечал наркому:
– Есенин? Из всех имажинистов он единственный останется, вот увидите. Чертовски талантлив!
И, оглянувшись через плечо, прибавил:
– Смотрите, Есенину ни слова о том, что я говорил.
Затем, выйдя уже сам на середину, провозгласил:
– Ну, что ж, давайте разговаривать на тему – кому чего надо? Кто что желает? Или, например, кто какие стихи пишет? Вот сидит особая планета поэзии – Витя Хлебников. Это ведь совершенно замечательный, просто гениальный поэт, а вот вы его не понимаете. Вам больше нравятся Северянины, Вертинские. Дешевая галантерея: брошки из олова, розовые чулочки, галстучки с крапинками, цветочки из бумаги. Вся эта лавочка свидетельствует о том, что у вас нет вкуса, нет культуры, нет художественного чутья!
– Владимир Владимирович, полно хвалить за глаза. Стихи его прочтите, сразу и поглядим, кто чего стоит!
Хлебников откашлялся и прочел, почти не играя интонацией:
– О, рассмейтесь, смехачи!
О, засмейтесь, смехачи!
Что смеются смехами, что смеянствуют смеяльно,
О, засмейтесь усмеяльно!
О, рассмешищ надсмеяльных – смех усмейных смехачей!
О, иссмейся рассмеяльно, смех надсмейных смеячей!
Смейево, смейево,
Усмей, осмей, смешики, смешики,
Смеюнчики, смеюнчики.
О, рассмейтесь, смехачи!
О, засмейтесь, смехачи!
Собрание замолчало несколько недоуменно; тут черти двинули матроса под руку, и Корабельщик ехидно хмыкнул:
– Вот оно, искусство единственного слова.
В отгорающей после декламации тишине прозвучало громко, насмешливо. Публика заворчала, поэты загудели; Скромный подумал: «Ну, сейчас будет!»
Высокий спорщик сдвинул шляпу на затылок, поднял руку и снова дождался тишины.
– Скажите, пожалуйста, товарищ, а как ваше имя?
– Корабельщик, – выпрямившийся матрос оказался выше спорщика на пару пальцев. – Предупреждая ваши следующие вопросы, скажу, что имя и отчество я открыть не могу по чисто служебным обстоятельствам.
– А я вас помню, – сказал молодой человек в гимнастерке. – Вы же третьего дня в особняке Морозова открыли заговор Блюмкина. Я же вам показывал, где умыться.
Скромный схватился за наган в кармане. А говорят, Москва – большой город. Большая деревня! Все всех знают.
– Яков и сюда заходил, бывало, – сказал кто-то, и по залу зашелестел разговор о неудавшемся убийстве немецкого посланника барона фон Мирбаха. Матрос присел было назад и приготовился задремать – но ведущий собрания вовсе не собирался отпускать его так просто.
– Скажите, товарищ Корабельщик, – снова учтиво поинтересовался высокий, – а где вам случалось наблюдать иные образцы искусства единственного слова?
Матрос, понимая, что футуриста ему не переюморить, поднялся вновь и вышел на середину. Обозначил поклон. Публика взирала благожелательно, так что Корабельщик простер указующую длань и начал хорошо знакомым анархисту голосом, будто бы и негромким, но разборчивым в самом дальнем углу:
– Ехал пафос через пафос! Видит: пафос! Он такой…
Матрос поглядел на собственную протянутую руку, словно впервые увидел, пролепетал вопросительно:
– Пафос-пафос-пафос?
И сам себе грозно ответил:
– Пафос!
Махнул рукой, прогремел:
– И вперед на смертный бой!
Скромный тоже не выдержал – заржал. Не культурно засмеялся, а именно что заржал конем. Очень уж выразительно менялся матрос в ходе кратенькой речи. Корабельщик снова обозначил поклон и сел.
– Молодой человек, – серьезно сказал ему подошедший Каменский, – а вы не чужды театру. Как вы смотрите на то, чтобы впустить его в свою жизнь?
Корабельщик улыбнулся приветливо, не хуже широкой улыбки волжанина:
– Вполне положительно. Только пускай сначала цирк из нее выйдет.
* * *
Выйдя поутру на Тверскую, Скромный и Корабельщик поглядели на восходящее со стороны Кремля Солнце.
– А вы, значит, и в литературе разбираетесь?
– Да ерунда! – Корабельщик махнул рукой. – Я вас научу вмиг. О чем бы речь ни зашла, говорите: композиция-де неудачная, вступление перетяжелено. Оно у всех перетяжелено, подавать сюжет плавно мало кто умеет. Любому критику беспроигрышная завязка.
– А потом?
– А дальше смотрите. Если человек в себя ушел, задумался – значит, что-то понимает. Его, конечно, можно дальше высмеивать. Но лучше не надо, лучше пускай он хорошую вещь напишет. А вот если кинулся доказывать, слюной брызгать… – Корабельщик растянул губы в неприятной улыбке. Помолчал, зевнул и приговорил:
– Этак лениво ручкой делаете и роняете: мол, вкусовщина! И все, дальше стойте на своем. Дескать, нечего мне добавить. Моя позиция неизменна, не маятник.
– Запомню, – серьезно сказал анархист, – а сейчас что?
– А сейчас в Совнарком. Настроение аккурат. И вилять некуда: вот он, Кремль.