Текст книги "Я – Беглый (СИ)"
Автор книги: Михаил Пробатов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц)
С другой стороны. Однажды, ещё в ульпане, ко мне подошла немолодая женщина и спросила, что такое Левант. Она была очень взволнована и удручена. Поздновато, однако, она задалась этим вопросом.
– Ну, это общее название стран восточного Средиземноморья. А почему, собственно, вы этим заинтересовались?
– Арабы, значит, левантийцы?
– А как же?
– А израильтяне?
– Ну, а как же? – повторил я.
Я рассказал ей, что левантийцы – как правило, люди, воинственные, взрывные, решительные, предприимчивые и склонные к авантюрам. В Средневековье левантийский купец, снаряжая корабль с товаром в дальнее плавание, вооружал его для защиты от тунисских пиратов таким образом, чтобы, при случае, боезапаса хватило бы и для нападения. Типичным левантийцем был, например, Отелло. За минуту до смерти он рассказывает, как однажды в Алеппо зарезал турка за то, что тот «бранился и поносил Республику». Вся его жизнь, полная опасностей, несчастная любовь к дочери дожа, бешеная ревность, и смерть – всё это характерные проявления левантийского менталитета. Я увлечённо рассказывал ей, как за несколько дней до начала войны 1948 года Голда Меер, переодевшись простой крестьянкой, в сопровождении проводника-араба, который никак не мог быть надёжным в те дни, пробиралась к королю Трансиордании Абдаллаху для последней попытки предотвратить кровопролитие. Я говорил о нынешнем премьер-министре, который в 1973 году, когда Израиль находился на грани полного разгрома, под непрерывным обстрелом внезапно навёл понтонный мост, форсировал Суэцкий канал и не полностью укомплектованным танковым батальоном вышел к Суэцу. Писатель Фромер, служивший тогда в инженерных войсках и наводивший эти понтоны, вспоминает, как А. Шарон первым проехал по мосту на простом «джипе», а на броне одного из семи его танков кто-то написал: «Арик – царь Израиля».
Женщине, которая обратилась ко мне, такая характеристика израильтян совершенно не понравилась. Евреи её родного города Житомира были совершенно другими людьми, она выросла среди потомков Тевье-молочника, находившего силы в мудром смирении перед немилосердной судьбой, и других евреев знать не хотела. Она слушала меня, склонив голову, молча. Потом сказала: «Нет, это не моё… Нет, нет!»
Иными словами, приезжая в Израиль, вы, прежде всего, обнаруживаете, что действительность радикально отлична от ожидаемого, и перед вами альтернатива – принять действительность, как она есть, или жить в одиночестве. Одиночество повисает над новым репатриантом, словно тёмная туча, как только он сошёл с трапа самолёта. «Некому сказать: Шалом!», – так это выразил один мой знакомый, приехавший в Израиль лет пять тому назад.
Множество распавшихся семей, поскольку один из супругов сумел абсорбироваться, а другой не сумел или не захотел. Почти неминуемый конфликт с детьми по этой же причине – молодёжь легче привыкает. Весьма сомнительная в России житейская истина, будто родители и взрослые дети должны жить отдельно, в Израиле становится непререкаемым законом.
Сегодня израильское общество расколото по целому ряду кардинальных вопросов, связанных с политикой внутри и вне страны. Необходимо определить свою позицию в непримиримой вражде правых и левых – поборников войны с арабским миром до победного конца и тех, кто возлагает надежды на мирные переговоры, верующих и неверующих, сторонников централизованного государства с крепкой властью и европейской демократической республики, свободного рынка и социалистической модели экономики. Выходцы с постсоветского пространства, непривычные к открытой политической дискуссии, в большинстве случаев не в состоянии сделать верный выбор. Опираясь на русскоязычный электорат, в Израиле существуют несколько политических партий, просто рассыпающих в своих программах обещания бесчисленных материальных благ – это эффективно в ходе предвыборной борьбы, не смотря на то, что такие обещания при внимательном рассмотрении совершенно не претворимы в жизнь.
Очень важно ещё одно обстоятельство. Государство Израиль крайне заинтересовано в алие. Однако, простому человеку осмыслить это, разумеется, сложно, и местные воспринимают репатриантов как явившихся на готовое нахлебников, которым приходится из кармана налогоплательщика выкраивать немалые куски.
Собственно, все, написанное выше, сводится к тому, что в Израиль нельзя ехать человеку, не способному или не готовому к тяжёлой борьбе за выживание. И ни в коем случае не следует ехать туда в надежде на благополучное и спокойное житьё. Израилю нужны солдаты и труженики. Война же на Ближнем Востоке носит крайне жестокий, истребительный характер с многочисленными жертвами среди мирного населения, а работа, которая может быть вам предоставлена, очень тяжела и плохо оплачивается. Потому что еврейское государство ещё не определилось в нерушимых границах, и внутренне его общественная жизнь не вошла в мирное русло. Кто хочет и в состоянии трудиться и сражаться за сионистскую идею – тот смело может и должен приехать в Эрец-Исраэль. А кто рассчитывает на безбедную и благополучную жизнь – тому придётся, возможно, подождать до конца 21 столетия, потому что никакое государство за полвека утвердиться не может.
И в дополнение ко всему написанному:
– Хочу домой, бо рега! (Подойди на минуту)» – именно так в первый же день моей работы меня окликнул бригадир. Не сразу я понял, что «Хочу домой» – это так он меня назвал, не понимая смысла русских слов. Он вовсе не хотел обидеть меня, просто механически повторил выражение, которое постоянно слышал от русских репатриантов, с которыми работал.
Итак, я хотел бы напомнить тому, кто меня, надеюсь, прочтёт, что ни в одном языке на планете слово родина не имеет множественного числа, как и слово правда, это вполне естественно. Вспоминайте же об этом в очереди за документами на ПМЖ.
* * *
На Колхозной есть пивная.
Там Москва гуляет пьёт,
Там Россия, мать родная,
Водку, пиво продаёт.
Там на нож нарваться можно,
И в железку там игра,
И заходят осторожно
В ту пивную мусора.
Как откроют утром рано –
Будни, праздник – всё равно –
Там старик какой-то пьяный
Собирает на вино.
Пьяный мёртво, безвозвратно.
Клок седой над потным лбом
И пороховые пятна
На лице его рябом.
Что он горя перевидел,
Крови, грязи, пота, слёз,
А на братьев не в обиде
Он за всё, что в жизни снёс.
Всё простил солдат калека!
Наплевать по чьей вине
Так загнали человека
На работе и войне.
Он смеётся, сыпет матом,
Головой седой трясёт,
И ему в пивной проклятой
Каждый водки поднесёт.
Но, когда под вечер тёмный
Возвращается домой
Он своей Москвой огромной,
Он своей Москвой родной –
Злой, лихой, хмельной, весёлый –
Возвращается во тьму…,
Сам с небес Святой Никола
Улыбается ему.
Сплети мне кружева! Ну, хочешь – будет лето,
Зелёная трава и купол голубой,
И юная листва, и жаркий ливень света,
И тишина, и птицы, и покой.
Сплети мне кружева, и пусть они по небу,
Как облака плывут в далёкие края.
Туда пускай плывут, где я ни разу не был,
Туда пускай плывут, где кто-то ждёт меня.
А Тот, кто ждёт меня, Он пусть меня не судит,
А просто пусть поймёт, как хороша была
Ты в час, когда, устав от наших горьких судеб
(В них все пути темны), мне кружева плела.
* * *
Средний рыболовный траулер морозильщик «Вайда» медленно подходил к причалу Калининградского Рыбного Порта. Моряки толпились у фальшборта, вглядываясь в разноликую толпу встречающих, и я среди этих моряков. Мне тогда было, вероятно, двадцать два года, может, двадцать три.
Я тогда был странный паренёк, очень непохожий на своих товарищей – на тех, с кем работал в Атлантике, и на тех, кого оставил в Москве, а между этими людьми лежала непреодолимая пропасть.
У бетонной кромки пирса редкой цепочкой выстроились пограничники. С берега, через их головы несколько раз, со взрывами смеха и весёлыми выкриками, наши ребята, уже сильно подгулявшие, бросали нам бутылки с водкой, которые разбивались, конечно. Две или три бутылки кому-то удалось поймать. Это что-то вроде традиции, не знаю, дожила ли она до нынешних времён. А мне только нужно было увидеть в толпе два лица, которые в то время были для меня дороже всего того немного, чем я в жизни владел и о чём знал или догадывался. Женщина и девочка у неё на руках – темноволосые и синеглазые, смуглые, с продолговатыми, удивительно нежного овала восточными лицами – отец этой женщины был таборный цыган, а мать украинка. И вот я разыскал их. Я некоторое время, с трудом переводя дыхание, любовался ими, они плакали и смеялись, девочка доверчиво протягивала ладошки к ржавой громаде надвигающегося парохода, а женщина, с трудом удерживая её, рвущуюся вперёд, вероятно, ещё не разглядела меня среди похожих, будто братья, почерневших от загара, заросших и одичавших мужчин. Я знал, как она волнуется. Мы не виделись почти десять месяцев. Она, часто думала о том, что в Гаване, Дакаре и Такоради вокруг меня было много молодых, красивых и доступных женщин, и что я тоже думаю о калининградских моряках, всегда провожавших её на улице жадными взглядами, и что когда-нибудь это плохо кончится для нас. И нам обоим яростно хотелось, чтобы эти тяжкие помыслы поскорее рассеялись, как это всегда случалось, стоило нам только после разлуки остаться, наконец, наедине. Нам предстояло прожить на свете ещё несколько счастливых лет, до того момента, когда это однажды и наедине не прошло, и больше не проходило никогда, и живо в сердце до сих пор, будто твёрдый кусок холодного зла.
И вот она меня увидела. И она крикнула во всю силу своего прекрасного юного голоса:
– Мишка, мой! – сегодня, когда я пишу это, в моём прошлом нет больше ни одного по-настоящему светлого и чистого воспоминания, всё, так или иначе, замарано, и я всё чаще возвращаюсь к этому слабо мерцающему в мутной мгле невозвратной дали отсвету былой давно погубленной нами любви.
Нина стала пробираться ближе, я перегнулся через планширь и мы изо-всех сил смотрели друг на друга, она плакала, а я, как мог, проглатывал эти счастливые слёзы. Как же мне сейчас недостаёт слёз! Но сейчас я могу заплакать только спьяну, то есть это будет не по-настоящему, как в кино. На пороге шестидесятилетия плакать могут, наверное, только святые, а я ни разу в жизни святого человека не встречал и не верю в то, что человек из мяса и костей может быть святым, в том смысле, какой этому слову придаёт Священное Писание.
Я поступил в Литературный институт в 1971 году.
Дело было так. В Калининграде я целый месяц с помощью всяких сложных интриг добивался направления на тунцеловную базу «Солнечный луч», которая после рейса уходила в Иокогаму на гарантийный ремонт. И оттуда без автомобиля «Волга» никто не должен был вернуться. И на это у меня ушло рублей восемьсот, по тем временам огромные деньги. Кого я только не поил в ресторане «Балтика». У моего приятеля была возлюбленная – начальник электо-механической службы Управления. Очень важная дама. Её возили в Светлогорск раза три, а она ничего, кроме армянского коньяка, пить не желала. Ну, шампанское, это само собой. Наконец, она позвонила в мой отдел кадров. Но этим звонком только была намечена следующая дама, которую тоже следовало угощать, а у неё ещё и с личной жизнью были проблемы, а на личную жизнь, сами понимаете, требуется время. В общем, я трудился, не за страх, а за совесть. А уж, когда всё было в порядке, оказалось, что я не успеваю пройти медкомиссию. Её мне прошли две девицы из больницы водников за триста рублей и вечер в кафе «Ракушка».
Надо сказать, что женщины очень сильно и совсем бессовестно наживались на нашей рыбацкой каторге. Я прошу на меня за это не обижаться. Это были совсем другие женщины. Они не знали Интернета. Но и мы обращались ними так, что уж не хочется мне здесь расписывать. В наших портовых городах была война женщин и мужчин. Стою в очереди в магазине. Тогда плавленого сырка нельзя было без очереди купить. За мной занимают две морячки – видно по импортным тряпкам.
– Ну, что твой? Хорошо привёз?
– Да рейс был неплохой. А теперь у него отпуск и ещё отгулы. Это он полгода просидит на берегу. Я уж не знаю, как его наладить в море. Надоел, зараза, нажрётся своего виски, телек врубит и валяется на диване, как бревно.
Не пройдёт и полгода, и я возвращусь, чтобы снова уйти… на полгода! – кричит откуда-то Высоцкий.
Я поворачиваюсь:
– Что такое ты, крыса, про моряка сейчас вякнула? Я тебя убью, тварь, точно сейчас по бестолковке…
– Ага, давай, давай! Вон, как раз, мусор-то стоит. Ну, чего вылупился? Напугал тоже ежа… Вот поганые кобели, ещё он хвост подымает.
– Когда человек по полгода на тебя пашет в море, как…
– Ой, ладно, я сейчас заплачу горькими слезами…
Вот такие были романтические отношения с женщинами у наших моряков. Но если, кто из наших сейчас откликнется, что мол его жена ждала верно – я ничего против не имею. А меня ждала не верно. А студентом стал – она меня бросила. Она сказала: «Я за моряка замуж выходила, а не за студента». Может, она права была?
Получил я всё же направление. Явился на пароход, кое-какие вещи принёс туда из дома. На гафеле уже подняли «Всем быть на борту!», это такой флаг, голубой с белым квадратом в середине. Флаг отхода. Значит, со дня на день уйдём в море. Прихожу домой, а там лежит письмо. Я прошёл творческий конкурс в Литературный институт, и мне предлагается явиться в Москву для сдачи экзаменов не позднее, там не помню какого августа. Когда я с этим листком пришёл в кадры, меня сразу – к начальнику.
– Ты, чего, парень? Ты же, гад, за день до отхода хочешь уйти, а где я найду человека первым классом? Брось, и дурака не валяй. Я тебя не отпускаю. Или пиши на увольнение.
– Вы обязаны меня отпустить на экзамены.
– Что, что такое? Так. Вот бумага, пиши, пока я добрый. А то уйдёшь по статье. Я тебе права все растолкую. Запомнишь на всю жизнь.
Мне пришлось уволиться, а я ещё не был уверен, что сдам экзамены. Когда мне писали характеристику с места работы, вписали туда: «…был случай самовольного невыхода на вахту». Это, конечно, большая подлость, но и их понять нужно. Я подложил им свинью. Оформить к рейсу все документы за день-другой, практически было невозможно уж ни за какие взятки. Я так и не знаю, где они нашли матроса первого класса. Вернее всего, выпустили судно в море с некомлектом. Кажется, так это называлось. Горько плакала моя любимая жена. А я не плакал. Мне в море сильно надоело. Я хотел в Москву. Я же беглый.
В последний раз я пришёл в порт. Брёл по его грохочущему, дымному, сотрясающемуся от ударов чего-то тяжкого, трудовому простору. Вот сейчас попробую вспомнить что-то из хриплых выкриков по оглушительной трансляции, которую слышно даже в городе – весь день и всю ночь, всю жизнь:
– Внимание! РТМ 4468 «Корсунь» освобождайте причал. В четырнадцать, ноль-ноль становитесь к нефтепирсу. Старший помощник Самарин, вам прибыть в Управление порта с ремонтными ведомостями. Коля, мне пришли электрика во второй погрузрайон, срочно. Здесь кран чего-то сдох, срываем график. Капитан-директор Клюев, где ваши судовые документы, здесь сидит товарищ из Регистра СССР, ждёт… СРТМ «Вайда», доложите о состоянии на этот час. Вы должны к вечеру уходить в Балтийск, – так это было? Нет. Я всё позабыл. Все дела эти портовые вылетели из головы. Придумал что-то такое, может, немного похожее, но моряк, если прочтёт, просто посмеётся или плюнет.
Я знаю, друзья, что не жить мне без моря, как море мертво без меня…
Итак, я прибыл в Москву. Поселился на квартире у мамы, которая тогда ходила в море из Риги, а комната в коммуналке была забронирована за ней. И впервые в жизни пришёл в Литературный институт им. Горького… Но это уже другая история.
Седьмой час вечера, и вот только уселся за компьютер. Зять со Светланой уехали на рынок. Внуки плачут и смеются. И орут. И дерутся. И разлили в коридоре ведро, из которого собака пьёт. И не хотят укладываться спать. И ещё разные дела выходного дня. Дурака валять-то некогда. Дочка готовится к экзамену.
– Что такое кастомизация?
Ну, сейчас посмотрим. Но в Словаре иностранных слов одно значение, а в учебнике речь идёт совсем о чём-то другом.
– Доченька, кстати, а как правильно говорить маркетинг, ударение на втором же слоге, или как?
– Что ты? Только на первом.
– Вот мне тоже сказали на первом, а я что-то сомневаюсь. Это ж невозможно выговорить.
– Надо привыкать.
Поскольку у меня теперь Интренет, я взялся перечитывать некоторые книги, которых под рукой нет. Очень здорово, только глаза болят. Наткнулся на Мериме. Вот что я у него вычитал:
«По случаю встречи с белым капитаном Таманго принарядился. На нем был старый голубой мундир с еще сохранившимися нашивками капрала, но с каждого плеча свисало по два золотых эполета, пристегнутых к одной пуговице и болтавшихся один спереди, другой сзади. Мундир, надетый на голое тело, был коротковат для его роста, и между кальсонами из гвинейского холста и белыми отворотами мундира виднелась довольно большая полоса черной кожи, похожая на широкий пояс. На боку у него висела длинная кавалерийская сабля, подвязанная веревкой, а в руке он держал отличное двуствольное ружье английской работы», – так выглядел в середине 19 в. вождь африканского племени, человек вовсе не глупый, но как-то недостаточно осведомлённый что ли. Полез в европейскую коммерцию с работорговлей. Надо ж одеться так, чтоб на переговорах не ударить в грязь лицом перед деловым партнёром.
Мне вдруг подумалось, что Россия, когда она двигается европейским рыночным путём, напоминает этого вождя. И никто при этом не вспомнит, куда, в конце концов, это его привело. Со всех сторон галдят: «Вы не могли бы одеться поприличней?». Да чёрт бы вас побрал, чем вам не нравится такой великолепный наряд? Плохо вот что. Кто-то, человек порядочный, посмотрит и подумает:
– Нет, с таким типом связываться лучше не стоит. Он вроде сумасшедший, – это ещё полбеды.
А, вернее всего, попадётся сволочь, вроде капитана Леду, и смекнёт, что такого молодца, чем с ним торговаться, проще самого продать за приличные деньги. Ну, так что теперь? Не идти европейским путём? А куда, вообще, идти? Ответ, который напрашивается, хотя и шутейный, но в перспективе… Неуютно.
Меня во дворе остановил сосед и выудил из меня пять рублей. Его колотит так, что лучше не смотреть. Дышит тяжело и с каким-то прямо свистом в груди. В принципе он должен сейчас торговать в подземном переходе на Тимирязевской. Он коммерсант. Торгует щёточками, мочалками, губками для мытья посуды, шнурками, гуталином, стельками для ботинок, ещё каким-то товаром широкого потребления. Мой ровесник. Не вписывается никак человек в большой бизнес. Что ты будешь делать?
– Так. Сейчас бабки подобьём. Что это у нас получается… Гляди, как раз на маленькую. Ну, Миша, дай тебе Бог здоровья. Теперь у нас все, о`кей!
– А дела-то вовсе не о`кей, дело-то на самом деле дрянь, милый ты мой человек. Алон зон фант де ля патри! Ля пляс де ля конкорд! Же ву зем баку ма шер ами! – я ему говорю.
– А это, что ты такое залепил?
– Да так. Это по-французски.
– Стоп. А купи у меня вот это, гляди, клавиши. Ты же на компьютере. И ещё к ним – мышка.
– Да у меня есть.
– Гляди, написано здесь: Фу… джи… тсу. Сие… менс. Мышка с лампочкой. Не дорого. Или просто дай ещё червонец.
– Да ну тебя к чёрту. Меня в «Овощной» послали. Что я бабе-то скажу?
– Да что она, каждую копейку что ли?
– Каждую, не каждую, а… Слушай, Гошка, тебя кондратий-то не хватит?
– Да ладно, перебьёмся как-нибудь. Сейчас только немного поправимся. И всё будет…
– Неужто, о`кей?
– Точно!
У меня были мама, папа и бабушка. Все трое давно ушли, куда не знаю. Да, ушли, никогда не вернутся. Увижу ли я их в неведомой вечности, когда сам туда уйду вслед за ними? Не подымается рука стереть эту высокопарную фразу. Ну, как мне ещё о них написать?
Они были для меня единственным источником всего доброго, справедливого и разумного, что я мог усвоить в детстве и ранней юности. Если всего этого во мне недостаточно, так не по их вине.
Жизненный опыт каждого из них был огромен. Они пережили, каждый по своему, чудовищные, исполинские и загадочные события, о смысле которых по сию пору никто, мне думается, верно не рассудил.
Бабушка была из них самой сильной, твёрдой и самой мудрой. За её плечами было семь лет мордовских лагерей, где она не сломалась, а закалилась душой, как гибкий и острый клинок. Она сомнений не знала. Она говорила: «Кто вылизывает миски, погибает не от инфекции, а от слабости души», – много лет спустя что-то подобное я прочёл у Солженицына. Если мне простят, это дурацкое выражение, она была, крупный человек, и мой отец, который был не намного её моложе, перед ней всегда тушевался. Он её безумно любил и слушался, не смотря на многочисленные регалии и всем известный свирепый нрав. Мой папа, к стати, когда был в моём нынешнем возрасте, легко руками завязывал стальную монтировку. А бабки моей боялся. Его даже звали тёщин муж. Но мама моя, к своему несчастию, бабушки совсем не боялась и никогда не слушалась. И это ей впоследствии дорого обошлось.
Вот я сейчас представил себе их втроём. Это было в схалинском посёлке Антоново, о котором я здесь уже писал. Отец там был директором СахТИНРО. Угрюмым строем тёмных елей спускалась крутыми склонами сопок к нашему посёлку сахалинская тайга. А до полосы прибоя было не больше ста метров. В одно окошко дома я видел сопки, а в противоположное – море. Невозможно это забыть. Я тогда постоянно смотрел на эти величественные природные явления, над которыми будто звучала строгая и грозная музыка. Поэтому я помню себя чуть ли не с трёх лет.
И вот я вспомнил, как мы с бабушкой и папой стоим на деревянном причале и вглядываемся в бушующий штормом простор. А там, далеко бьётся на волне, рискованно удерживаясь на якоре против ветра и отлива, маленький сейнер. И все вокруг говорят, что ему надо сниматься и уходить в море. Сорвётся якорь или лопнет цепь, понесёт на рифы, не выгребут тогда против отлива, и конец… В Холмск им надо уходить. Что за якорную стоянку здесь придумали.
Но на борту этого сейнера моя мама – начальник рейса, и отец, и бабка знают, почему судно бросило якорь в таком опасном месте и в такую погоду.
Лицо бабушки совершенно безмятежно. Её длинные, густые, вьющиеся, совершенно седые, серебряные волосы летят по ветру, покой и упрямая сила в лице и чёрных глазах так значительны, что она напоминает волшебницу. И она держит меня за руку, или вернее, я уцепился за её руку, потому что спокойна она одна. Отец в ярости и страхе.
– Вот, ваша сумасшедшая дочь! Вы посмотрите… идиотка! Петрович, – кричит он диспетчеру, который сидит на вышке в деревянном скворечнике, – передай Фридлянд, что я запрещаю вываливать шлюпку категорически! – а тот только безнадёжно машет рукой.
И вот уже видно, как маленький бот застыл на мгновение на гребне и ухнул в пропасть. Долгие секунды тянуться, пока он снова не вынырнет и снова, будто в воздухе растает. И видно, что в шлюпке кто-то стоит, вцепившись тонкой, смуглой рукой в чьи-то широкие плечи. Это мама. Она не хочет вымазаться в мазуте. На ней нарядное платье. Её бронзовые волосы горят на солнце огнём, и она машет свободной рукой. Вокруг нас толпятся рыбаки. И какой-то человек в телогрейке, накинутой прямо на голое, покрытое синей татуировкой тело, говорит отцу, улыбаясь с блеском стальных коронок:
– Вот, баба у тебя, начальник. Не знаю даже завидовать – не завидовать….
– Не завидуй, бесполезно – с угрюмой гордостью отвечает отец.
И уже бот зашёл в лагуну, где волны нет. Слышен дробный прерывистый стук двигателя. Слышен молодой мамин голос:
– Мишу-у-утка-а!
Бабушка с улыбкой произносит:
– В таком лёгком платье. Она простудится, – бабушка вдруг переводит дыхание, и очень заметно, что она тоже волновалась, сильно волновалась, но это было у неё где-то внутри – нельзя же показывать страха судьбе, это опасно.
Когда шлюпка подходит к причалу, сразу несколько сильных рук подхватывают маму и осторожно ставят перед нами. Рыбаки её очень любили:
– Ида! Ида!
Платье её совсем облепило, она промокла насквозь и продрогла. Смеётся, и на ругань сквозь смех диспетчера, который что-то кричит ей сверху она отвечает:
– Петрович, голову не морочь, десять литров спирту ребятам привезла!
И она схватила меня на руки:
– Читай, читай Мишутка, ты не забыл?
Зарываясь лицом в её холодные, мокрые, солёные волосы, вдыхая восхитительный, живой и свежий запах водорослей, который всегда в те годы витал вокруг неё, я читаю:
Ветер по морю гуляет
И кораблик подгоняет.
Он бежит себе в волнах
На раздутых парусах…
Помню странные дни, наступившие после 5 марта 1953 года. Там, где мы жили в то время, немногие горевали по поводу смерти Сталина. Но напуганы были все. Отец настрого распорядился, чтоб над каждой избой висел траурный флаг. А над нашей избой флаг был алого шёлка, его сделали из маминого кашне. Помню, как гудели на рейде пароходы, гудел рыбозавод, гудел остановившийся напротив посёлка поезд узкоколейки.
– Что ж теперь будет, Александр Николаевич? – спросила бабушка.
– Как что? Интеллигенцию станут сажать, что ж ещё? Но… С другой стороны, вы знаете, я говорил с рыбаками, и у меня впечатление, что люди уже на грани. Возможны перемены, потому что…
Бабушка:
От северных оков освобождая мир,
Лишь только на поля, струясь, дохнёт Зефир,
Лишь только первая позеленеет липа…
– вы думаете, Александр Николаевич?
– Видите ли… Всегда следует надеяться. Но, – он помрачнел:
Оттоль сорвался раз обвал,
И с тяжким грохотом упал,
И всю теснину между скал
Загородил…
– Да. Сталин! – сказала тогда бабушка со значительным ударением. – Сталин!
– Перестаньте философствовать, – вмешивается смеющаяся мама (она тогда часто смеялась). – Всё будет просто замечательно.
– Ида! – строго говорит бабушка. – Ты ребячишься…
Тогда отец часто уходил на берег к палаткам, в которых жили завербованные на путину, только что освободившиеся зэки. Он подолгу сидел там, курил махорочные цигарки и слушал. Он слушал, а люди говорили, говорили. Они тогда не могли наговориться. Они рассказывали. Они спрашивали, но он только отрицательно мотал головой. Никто ничего не знал.
А что мы знаем сейчас?
Завтра я дальше напишу. Не получается больше. Пойду курить.