355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Пробатов » Я – Беглый (СИ) » Текст книги (страница 26)
Я – Беглый (СИ)
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:17

Текст книги "Я – Беглый (СИ)"


Автор книги: Михаил Пробатов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 28 страниц)

– О какой ты страже говоришь, когда я друга из темницы вызволяю?

Мы выпили по кружке хмельного вина с далёкой реки Рейн и вышли на снежный двор больницы. Никогда мне теперь не забыть, как пронзительно свистел ветер в ушах, когда мы гнали коней, и они бодро выносили нас сквозь море жгучей от мороза пурги.

Я проснулся поздно. И ещё долго вспоминал эту сумасшедшую скачку. И выкрики йоменов: «Святой Георгий и старая Англия!», – это бились с патрулём на выезде из столицы. Гром выстрелов и свист стрел. Хэй, хэй, хэй! – кричали вольные стрелки, погоняя коней.

– Чему ты улыбаешься? – спросили меня утром в палате.

– Так, ребята. Это я своему.

Я подумал, что дело было славное, и о нём обязательно станут слагать песни. Может, и меня помянут. Как же не помянуть, меня ж вызволяли храбрецы Робин Гуда. Так может, и я никогда не умру, как все они?

* * *

В Калининграде у меня был друг, которого звали Валентин Иванович Груберов. Мы вместе с ним сделали несколько рейсов в Северную Атлантику. Он был немного старше меня, штурман, окончил Калининградскую мореходку. Образование, хотя и среднее, но работал он очень исправно, и к тому моменту, как начались его мытарства, ходил уже вторым штурманом. Он хорошо говорил по-русски, но не вполне верно выговаривал, высокий, худощавый блондин, и всем было ясно, что странная фамилия его не случайна. Прибалт. И не понятно было, каким образом ему открыли визу на загранплавание. Прибалтов пропускали сквозь очень тонкое сито. Он, впрочем, ещё в мореходке вступил в партию.

Однажды Валька пришёл ко мне домой и мрачно выгрузил из карманов куртки сразу три бутылки коньяку. Мы не виделись около года. Обнялись.

– Ребята, вы с ума сошли! – закричала жена. – Да вы ж умрёте с такой дозы.

– А ты нам помоги, Ниночка, родная, – сказал он. – Помоги. Мне сейчас, вообще, нужна помощь. Беда.

И оказалось, что он уже полтора года не был в море, и в кадрах даже не обещают ничего, и в первом отделе ничего не говорят, и советуют сходить в Серый дом или в Обком. Похоже, что его виза закрыта. Мы сели за стол втроём.

– Вы, только закусывайте, ребята, закусывайте, что я с вами делать буду? – говорила Нина.

– Вам известно, какая у меня настоящая фамилия? – спросил Валентин. – Знаете, как меня зовут?

Мы выпили. Ни я, ни жена, естественно, ничего ему не ответили, и он разлил ещё по одной стопке.

– Постой, а как у тебя с Верой? Она что-то пропала, – спросила Нина.

– Ну, зачем ей-то пропадать? Вышла замуж и уехала в Ленинград, – со свойственной ему штурманской аффектацией хладнокровия сказал он. – Так я хочу что сказать-то… Меня зовут Вальтер. Отца зовут Ханс. Поэтому я и Валентин Иванович. А фамилия Груббер. Я немец. Остзейский немец. И мой диплом теперь можно выбросить, он на х… никому не нужен. И как бы старика не потянули, потому что это он сварганил мне такие документы. У него в Таллине хорошие связи, и он постарался. На свою седую голову. И в паспорте записали меня эстонцем по матери. Ему мало было десяти лет Воркуты.

Наступило молчание. Я совершенно не знал, что сказать, глядя в его белое, как мел, лицо. Незадолго до того один из капитанов, которого таким образом морочили около двух лет, пришёл к Обкому и выстрелил себе в живот из ракетницы.

– Миша, послушай, – неожиданно оживляясь, вдруг заговорил он. – Я буду первый из ревельских Грубберов на сухопутной службе. У нас от отца к сыну передаётся. Мой предок служил у Крузенштерна, и адмирал его очень ценил как дельного моряка.

– Я стал разливать по стопкам, а Валька вдруг громко крикнул:

– Но я не хочу больше коньяка! Это несправедливое дело. Подлое дело. И мать слегла. В больнице.

Я стал расспрашивать его. В Обкоме его не приняли и отослали в КГБ, а в КГБ сказали, что визы открывает Обком, как будто он с луны свалился, не знал, кто там что открывает и закрывает. Суть дела была в том, что отец Вальки до войны владел небольшим грузовым судном и был капитаном этого же судна. Он возил какие-то грузы в Германию и обратно. Пришли русские и арестовали и судно, и капитана. Дело тянулось долго, в сорок первом Ханс Груббер ещё сидел в таллиннской тюрьме. Вывезти его не сумели, а может руки не дошли. Появились немцы. Груббер вышел из тюрьмы, стал возить на том же судне солдат и другие военные грузы. Он не любил разбираться в политике, а совершенно искренне считал, что работать нужно на того хозяина, который есть. Снова появились русские, и на этот уж раз он отсидел десять лет. И в море его уже никто, конечно, не пустил. Но он сравнительно легко добился для сына паспорта с другим именем, отчеством и фамилией. Таллин был полон его друзей. Однако, как верёвочка не вейся, конец будет. По поводу случившегося с его сыном несчастия он кратко сказал:

– Бандиты.

На дворе стояли шестидесятые. Сажали редко и только настоящих диссидентов. Вальку просто выгнали из партии, как-то потихоньку это сделали, уволили, и он уехал в Таллин, где поступил в институт. Что-то связанное с электроникой, которая только что тогда для нас как бы на свет появилась. Не помню, какой институт. Он был человек трудолюбивый и упорный, такие не пропадают. Изредка мы перезванивались с ним.

Так прошло два года. В рейсе у меня палец попал в машину, и едва не пришлось отнять правую кисть. Меня везли на попутном судне от Уолфиш-бея, это Юго-Западная Африка, а судно было таллиннской приписки. Пришёл я в Таллин. Я накануне радировал своему другу, и он пришёл встретить меня в порту. Конечно, он был в штатском, а рядом с ним стояла очень красивая девушка, золотоволосая, синеглазая, напоминающая одновременно яблоко «белый налив» и свежую, сдобную булочку. С борта этого таллиннского судна несколько голосов окликнуло его:

– Валька, привет! Как дела? – он грустно кивнул.

Сошёл я по трапу, и Валентин встряхнулся. Он с улыбкой осторожно обнял меня, рука у меня висела на бинте.

– Нет худа без добра. Теперь хоть погуляем с тобой в Таллине, – не смотря на русскую пословицу, он заметно хуже стал говорить по-русски. – Моя сестрёнка. Эльза. Зови её Лизой. Работает в ресторане. Все Таллиннские кабаки наши. Зайди в Управление, в бухгалтерии там лежит на твоё имя аванс. Такси!

И мы полетели. Для пропоя денег Таллин город необыкновенно удобный. Мне в счёт расчета перевели пятьсот рублей, тогда большие деньги. В очень хорошем ресторане втроём тогда можно было пообедать на полсотни, но это уже был кутёж, а просто немного выпить – получалось и на двадцатку. Жизнь была прекрасна, рука с небольшой оговоркой цела. Сестра Вальки смотрела на меня сияющими глазами, а он, хмурясь и улыбаясь, грозил ей пальцем. В эстонских семьях девушек в большой строгости не держат.

Но прежде всего мы заехали к Груберам домой. Меня торжественно встретила величественная мать семейства в белоснежном переднике и такой же кружевной наколке в седеющих волосах. Стол уже был накрыт. Его отец, намного старше жены, белый, как лунь, с лицом совершенно малиновым от коньяка, который он пил непрерывно маленькими рюмочками, почти не говорил или не хотел говорить по-русски. Валька представил меня по-эстонски, и отец ему что-то с улыбкой ответил.

– Не обижайся на старика. Он сказал, что добрый матрос на палубе руку себе не покалечит, – обижаться было нельзя.

Старику же очень не понравилась моя еврейская физиономия. Но сам я, видимо, понравился. Наверное, потому, что не в пример сегодняшним дням, я тогда мог вылакать коньяку – бочку, а он это качество в человеке очень ценил. Вот сейчас я чувствую на себе цепкий морской взгляд его небольших, всегда прищуренных светлых глаз. Я многое прощаю морякам такого, чего никому бы не простил, очень люблю их и верю этим людям. Он вежливо задал несколько вопросов о моих последних рейсах и заработках.

– Ничего, хотя с виду на еврея похож, а парень вроде неплохой, – сказал он. – Что ж, я знал очень толковых евреев. Всё бывает. Пускай погуляет по нашему Таллину, – он улыбнулся беззубым ртом. – Скажи ему, что нужно ответить, если старый Томас ему встретится, – он имел в виду легенду, будто по Таллину бродит некий его покровитель, и на вопрос: «Строится ли ещё город?», – нужно отвечать, что всё ещё строиться, а если иначе ответить, не миновать беды. – Да ты скажи своему приятелю, чтоб он мне тут ненароком внука не подкинул, я знаю, что он женат, – весело и сердито крикнул он, строго при этом глянув на дочку, которая цвела румянцем, как мак на взморье.

Это был прибалтийский обед, когда сначала очень много еды и пиво, а потом десерт, кофе пирожные, ликёры, коньяк. Еле я поднялся из-за стола.

– Миша, – сказал Валентин. – Ты прости, но мне ещё нужно кое с кем увидеться и забрать книги в библиотеке. Лизка потаскает тебя по городу. Только не безобразничайте, ребята.

Это был подарок коварной судьбы. Не чуя под собою ног, я вышел из квартиры вместе с красавицей Эльзой.

– Куда мы поедем, зависит от, что ты будешь пить, – сказала она, глядя на меня ангельскими синими глазами.

– Я, вообще-то водку предпочитаю, – сказал я запинаясь.

– О. Нет. Мы здесь очень устали от вашей водки. И будет болеть голова. Я буду тебя учить. Всему. Согласен?

Ещё бы! Я был на всё согласен.

Итак, мы сели в такси. Шеф, плачу за скорость! Но девушка что-то сказала по-эстонски водителю.

– Миша, мы сейчас заедем в одно место, совсем недалеко. Мне там нужно кое-что отдать. Тогда поедем смотреть Таллин. Сначала в Вышгород поедем. Тебе будет интересно.

К моему удивлению, мы подъехали к небольшой протестантской кирхе. Эльза вынула из сумочки звучно хрустнувший, вероятно, толстой пачкой банкнот, конверт и вышла из машины. Я пошёл следом.

– Не надо за мной идти, – сердито сказала она.

Но я не послушал её. Я огляделся в пустой кирхе, внутри всё выглядело очень богато, насколько это, вообще, в протестантском храме возможно. Эльза подошла к пожилому пастору, отдала ему конверт, и они говорили что-то, улыбаясь друг другу. У меня под ногами было кружево чугунного литья. И я с трудом разобрал готическими буквами имя того, кто здесь был похоронен: Иоганн Антон Крузенштерн. Мне отчего-то стало стыдно, и я вышел на улицу. Вскорости появилась и Эльза. Она строго глядела на меня, вероятно, опасаясь насмешек.

– Ты напрасно пошёл за мной.

– А что это за церковь?

– Это наша цеховая кирха ревельских моряков, – сказала она очень важно, и серьёзно, и немного печально.

Всё, что было потом совершенно не интересно. Не знаю, что сейчас с этими людьми. Вальтер Груббер, кажется, уехал в Германию.

* * *

Несмотря на мороз, я в эти дни испытываю очень острое тревожное и торжественное ощущение приближающейся весны, которое всегда переживаю с волнением, где бы я в этот момент ни находился.

Вследствие нескольких серьёзных травм переносицы, у меня почти полностью отсутствует обоняние. Однако, воображаемые запахи являются ко мне часто, и это всегда сильно действует на нервы в ту или иную сторону. Вот мне явились запахи далёкой и невозвратной весны моего сахалинского детства, и я не нахожу покоя. И радостно, и больно, и слышатся голоса давно ушедших близких мне людей.

Выхожу на улицу в Москве, а слышу запах нескольких огромных костров, которые на берегу моря развели рыбаки, завербованные на весеннюю сельдяную путину. Этот запах особый, потому что жгут топляк, пропитанный морской солью. Там, на берегу стоят большие солдатские палатки. Не знаю, сколько человек могли в такой палатке разместиться. Они стояли длинным строем, залатанные, выгоревшие на солнце, но сохранившие что-то неуловимое от минувшей войны. Рыбаки тоже в старых армейских телогрейках, и кто-то ещё не расстался с галифе, пилоткой, ушанкой со следом от красной звёздочки. Большинство из них фронтовики, а многие сверх фронта попробовали и колымской баланды.

Мне тогда казалось, что все они очень добры. Во всяком случае, хотя в посёлке и на рыбозаводе их боялись, к детям они были очень сердечны. Стоило мне приблизиться к палаткам, как меня подхватывали на руки и передавали друг другу, бережно, будто великое сокровище. Я прекрасно помню их суровые, небритые, измождённые лица. Их улыбки с блеском стальных коронок. Запах махорки! Его невозможно забыть.

Ещё пахло водорослями, кипящим варом – смолой, которую готовили для ремонта кунгасов, и она пузырилась и дымилась в больших чугунных чанах. Пахло восхитительной ухой из большого котла. В другом котле варилась каша, и это тоже был особый запах.

На берегу всегда валялось множество поржавевших старых чанов из-под вара, и мальчишкам разрешалось те из них, что были целы, не прогорели насквозь, стаскивать в воду и плавать в лагуне, отталкиваясь длинным шестом. Там глубина была невелика, это считалось безопасным. Нам только не разрешали подходить вплотную к камням рифовой гряды. Не уверен, но думаю, что до неё было не больше двухсот метров от берега. Нельзя было подходить в этих чанах и к остову японской рыболовецкой шхуны, нанесённой на эти камни несколько лет до того. Деревянный корпус, разваливался, и был ненадёжен. Время от времени слышался хриплый окрик:

– Куда понесло! Куда тебя, твою мать, понесло? Э, хлопцы, а ну назад, вот сейчас мамку позову, она тебе даст!

Однажды мы с одним пареньком, немного меньше меня, а мне было шесть лет, всё же подошли к камням вплотную. За камнями начиналась совсем иная, очень синяя, пугающая и притягивающая к себе вода открытого моря. В хорошую погоду море было так красиво, что я нигде этого не видел. И в Средиземном и Чёрном морях нет такой красоты. Тихий океан ведь. До самого горизонта на солнце оно сверкало ослепительными бликами, а над ним ветер дышал свежей, свободной, могучей силой. И ужасно хотелось перебраться с чаном через камни, в прилив едва видневшиеся из-под воды, и оказаться на этом просторе. Эта тяга в открытое море известна с глубокой древности. Греки говорили: «Дышать не обязательно, ходить в море – обязательно».

Я на всю жизнь запомнил, как звали моего товарища. Алик Пензиков. Где-то он сейчас? Была большая вода, нас подняло волной и перенесло за гряду. Мы вовсе этого не испугались. Чан медленно подымало и опускало волной, это было интересно. Я попробовал шестом, дна не достать. И зацепить за камень было нечем. Нам стало страшно. Было время после обеда, когда все уходили в палатки отдыхать. Никого не было на берегу, только трепал ветер растянутые для чинки сети неводов. И мы заплакали с Аликом, и закричали. Никто не услышал нас, потому что волна, ударяясь о камни и рассыпаясь волшебно искрящимися брызгами, шумела громче, чем мы могли крикнуть. Начиналось время отлива. На поселковом причале стояла вышка, где круглосуточно должна была нестись наблюдательная вахта. Но и оттуда нас не заметили, а вернее всего, просто там никого не было. Чан уносило в море. Некоторое время мы с Аликом молча наблюдали, как чёрные угрюмые камни удаляются от нас, будто это не мы, а гряда от нас отплывала.

Кричали, звали на помощь мы очень долго, может быть около часа. Берег был уже далеко, потому что нас ещё и ветер подгонял, он был с берега. Несколько раз я пробовал грести шестом, хотя знал, что это невозможно. Приливное течение сильное, против него и в шлюпке трудно выгребать. Кроме того, круглый чан так начинал крутиться, что у нас обоих закружилась голова. Мерная, пологая волна укачивала, и, не смотря на весь ужас, нас клонило в сон. Алик первым заснул, я пробовал будить его, а он отмахивался от меня. На горизонте я видел огромный пароход, который медленно уходил в море, и я знал, что оттуда меня не увидят. Внезапно я ощутил жестокую, беспощадную мощь этого холодного пространства. Блеск солнечных бликов ослепил меня. Время тянулось. Я плакал и кричал. Бескрайняя синева сияла равнодушно, и крики чаек звучали уныло и недобро над моей головой. Прошло ещё около часа, в течение которого я спал, выбившись из сил.

Когда я очнулся, там, где раньше был берег, клубились сизые тучи, а чан сильно бросало волной, и до самого горизонта бойко бежали белоснежные барашки. Перевернёт! Море изменилось, оно становилось сердитым, будто хмурилось. Я разбудил Алика. Он заплакал, заплакал и я. Он закричал: «Мама, мама!», а я: «Бабушка!». И я хорошо помню, что я кричал: «Бабушка, я больше не буду, я больше не буду!». Для полноты правдивой картины нельзя не упомянуть, что мы оба намочили штаны. И от этого было ещё страшней.

Мы услышали знакомый звук, который не раз имитировали голосами, играя на берегу в разбитых старых лодках. Это звучало так: «Даг, дыг, дыг, дыг!». Дорка! Она нагоняла нас. Там были люди. И через полчаса меня уже держал за ухо какой-то дядька со словами:

– От, паршивец, я тя научу! От, сукин сын, я тя научу!

– Воды им надо!

Я обнаружил, что язык у меня во рту совсем высох и не двигается. Мне приложили к губам мятую солдатскую фляжку с водой. И мы с Аликом пили воду и плакали, и звали маму и бабушку. А нам говорили с улыбками:

– От погоди, будет тебе бабушка!

Впереди был уже причал, где нас ждали. Когда я увидел её белую голову, я заорал ещё сильней, а рыбаки облегчённо засмеялись. Мать Алика стояла с верёвкой. Бабушка просто ждала меня со своей обычной смутной улыбкой, которая видна была не на губах, а как бы просвечивала сквозь её прекрасное лицо. Алика стегали верёвкой. Бабушка наклонилась надо мной и взяла мои руки в свои:

– Ну? – сказала она.

– Бабушка, я больше не буду!

– Чего ты не будешь? – сказала бабушка.

– В море уходить.

Вокруг нас люди примолкли и слушали это.

– Никогда не давай обещаний, которые невозможно выполнить, – сказала бабушка. Но ты должен думать. Всегда должен думать. Понимаешь?

– Нет, – сказал я.

– Хорошо, – сказала бабушка. – Я тебе потом попробую объяснить.

– Львовна, то не иначе – Бог спас, чисто Господь Бог, больше некому, – сказал кто-то, а бабушка согласно наклонила голову.

Она впоследствии не раз мне объясняла, она и Боге говорила и о многом другом, но я так и не понял. Редко что-то совершаю, как следует подумавши.

* * *

Маленький Данилка продолжает болеть. Сегодня днём уснул, проспал очень долго. Семь часов вечера. Его нужно разбудить. Но все ждут – будить его жаль. Наконец из его комнаты послышалось: он что-то сказал. Я тихо зашёл к нему, и сразу он заплакал. И тут же замолчал, когда я дал ему бутылочку с тёплым сладким чаем. Он тянул чай из соски, громко чмокая, а одной рукой крепко взял меня за большой палец. Глаза его закрылись.

Данилке скоро два года. Он очень крепкий, широкоплечий, ширококостный, сильный паренёк. Мужик будет здоровый. Он, однако, тихий. Верёвки будут вить из него бабы – добродушный и доверчивый, с круглым открытым лицом доброго и простого парня. Сейчас у него небольшая температура, его мучает кашель, сопли, дышать трудно, его клонит в сон. Угрелся он под одеялом. Жар. Спать, спать. Он закрывает глаза и начинает посапывать, крепко вцепившись в мой палец, и ревниво следит за каждым моим движением, чтоб я не ушёл. Невозможно передать словами, сколько драгоценного, бесхитростного доверия выражает этот жест, как он верит в свою безопасность, ощущая эту неверную руку старого пьяницы. Чай! Хочу чай! Снова, не открывая глаз, он жадно пьёт, напившись, отдаёт бутылочку мне. Спать.

Но сна уже нет, и Данилка начинает плакать. Какой разумный смысл, и во имя исполнения какого затейливого замысла болеет такой человек? Ведь это живое воплощение слов Христа: «Если не будете, как дети, не войдёте в Царствие Небесное». Он уже открыл глаза и обиженно, и удивлённо смотрит на меня. Ему плохо, я должен помочь. Я дедя – так он зовёт меня. А я помочь не могу и начинаю неуверенно напевать: «Раскинулось море широко…». И он не сердится, сердится-то он ещё не умеет, а просто горько плачет. Плачет. Зачем ему эта чужая, грубая, унылая песня, да ещё таким сиплым голосом, пополам с кашлем? Мама не поёт таких песен, и папа не поёт, и бабушка не поёт. Но мама в больнице, а папа на работе, а где бабушка? Сейчас придёт.

Они вошли в комнату втроём – бабушка, и две его тётки, Надя и Ольга. Он плачет, потому что знает: они станут теребить его, одевать (теперь нельзя бегать по квартире босиком, что ты?), лечить, кормить, шуметь. Однако с ними и спокойней, чем с дедей. Они лучше понимают его, уверены в себе, знают, что делают. Они втроём непрерывно что-то говорят. Нечего и пытаться передать на бумаге эту быструю, мотонную, успокаивающую речь. Это женщины над ребёнком. Они всё умеют. Вот Данька у нас уже одет, сопли вытерты, в него влили ложечку какого-то лекарства, сунули ему в руки игрушку. Сейчас будет каша, сейчас Данька у нас будет кушать. И вот он уже со смехом убегает от них по коридору со своей игрушкой. Папа, поймай его и тащи на кухню, его надо накормить.

– Тёма, Митя! А ну, не смейте трогать маленького. Он же ма-а-аленький. Анютка! Боже, что ты насыпала собакам в воду? Я тебе сколько раз? Я тебе говорила сколько раз!

И почему с таким трудом родится в мир и вырастает человек? За грех, древнего Адама, который пожелал знать добро и зло? А почему б и не знать добра и зла? Наступит время, когда наши жизни будут зависеть от его разума и силы. Как же ему добра и зла не знать? Пускай знает, мы его научим. Вот, я уже слышу, как на кухне мои взрослые дочки ссорятся друг с другом:

– У меня рук не хватает, вымоет кто-нибудь посуду в этом доме? Это кто поставил воду, она уже вся выкипела. Кто сходит за хлебом? Хлеба не хватит до вечера.

И кефира не хватит. И ещё многого не хватает. И нужно бежать, нужно что-то хватать, кого-то ловить, лечить, мучить, целовать, ругать.

– Ну, что, я б вышел покурить пока.

– Папка ты не посидишь минутку с Анюткой? Ничего делать не надо, только смотри, чтоб она на столе не трогала. Я сейчас, я сейчас принесу ей…

– Иди ко мне на ручки, красавица моя… Моя маленькая, черноглазенькая.

Скоро кончится этот день.

Папка едет во Францию. Надолго? Никто не знает. Папка сам не знает.

Расскажи, расскажи, бродяга, чей ты родом, откуда ты?

* * *

В 2003 году, в Москве, в Вагриусе вышла книга мемуаров Маннергейма. Недавно я прочёл её, с трудом продираясь сквозь сухой, канцелярский текст, вышедший из-под пера старого, строгого офицера, который на исходе своих дней, бесстрашно глядя в сумрачное прошлое, фиксирует события своей биографии, будто докладывая высшему командованию о проведении боевой операции. Он безупречно и беспощадно отмечает свои ошибки и промахи, их причины, ошибки противника, его промахи, действия всегда ненадёжных и неверных союзников, вереницу предательств, невозмутимо ведёт счёт горьких разочарований, утрат – потери, потери, снежные поля, где лежат тысячи его верных солдат. Всё одинаково точно и хладнокровно.

Трезво отдавая себе отчёт в том, что эта операция (так – о жизни своей) не может быть признана вполне успешной, нельзя однако, не отметить, что поставленная предо мною боевая задача в самом общем плане была выполнена, с Божьей помощью и благодаря героизму и стойкости вверенных мне вооружённых сил, не смотря на большие и порою неоправданные материальные и моральные жертвы, – но это не цитата, я просто попытался скопировать его манеру выражаться.

А это уже цитата: «В моей личной жизни… произошли перемены: в 1892 году я сочетался браком с госпожой Анастасией Араповой. Её отцом был генерал-майор Николай Арапов, входивший в свиту Его величества. В прошлом он также был кавалергардом», – это и ещё два – три таких же беглых, но чётких, деловых упоминаний – вот и всё о его личной жизни. У него были двое дочерей. Жена, судя по фотографии, вовсе не красавица, но выражение её лица мягко и светлая улыбка добра. Случались годы, на протяжении которых он ничего не знал об их судьбах.

Есть короткий отчёт о разговоре с ясновидящей, которая успокоила его в 1917 году: его дочери живы, и всё. Он это никак не комментирует. Вряд ли он серьёзно относился к такому шарлатанству, но с ясновидящей барона Маннергейма познакомила в Одессе леди Мюриель Паджет. Неприлично было бы выразить сомнение. «В те дни мне часто приходили мысли о судном дне, и я совсем не удивился, когда 8 ноября газеты написали, что Керенский и его правительство свергнуты».

Я приведу ещё несколько цитат из этой книги.

В 1940 г. Черчилль сказал по радио, обращаясь к народу Великобритании: «Одинокая Финляндия, эта достойная восхищения, гордо сражающаяся страна, стоящая на пороге смертельной опасности, показывает, на что способны свободные люди. То, что Финляндия сделала для человечества, неоценимо. Мы не знаем, какая судьба выпадет на долю Финляндии, но, будучи свидетелями скорбной драмы, остальная часть цивилизованного мира не может равнодушно относиться к тому, что этот мужественный народ Севера будет разбит превосходящими силами и ввергнут в рабство, что хуже смерти. Если свет свободы, который так ясно ещё сверкает на Севере, погаснет, это будет возвращением к временам, во мрак которых канут результаты двухтысячелетнего развития человечества, не оставив ни малейшего следа». Как тут не вспомнить Толкиена? Здесь определённо видны исторические источники его творчества.

1941 год. Из стокгольмской газеты «Дагенс ньюхетер»: «Следовательно, финским вооружённым силам сейчас по требованию Британии следует уйти на границу, которую Советская армия насильственно растоптала своим сапогом. И это после того, как финны отбросили врага на восток от этой границы».

«Премьер-министр Черчилль – Фельдмаршалу Маннергейму. Лично, секретно, в частном порядке.

Я очень огорчён тем, что, по моему мнению, ожидает нас в будущем, а именно то, что мы по причине лояльности вынуждены через несколько дней объявить войну Финляндии. Если мы это сделаем, то станем вести войну, как того требует ситуация. Уверен, что Ваши войска продвинулись настолько далеко, что безопасность страны во время войны гарантирована (Ни слова о том, что может произойти с Финляндией после окончания войны. Беглый), и войска могли бы остановиться и прекратить военные действия. Не нужно объявлять об этом официально, а просто достаточно отказаться от борьбы военными средствами и немедленно остановить военные операции, для чего достаточным является суровая зима, и таким образом де-факто выйти из войны. Я надеюсь, что в силах убедить Ваше превосходительство в том, что мы победим нацистов. Я сейчас испытываю к Вам гораздо больше доверия, чем в 1917–1918 годах. Для многих английских друзей Вашей страны было бы досадно, если бы Финляндия оказалась на одной скамье вместе с обвиняемыми и побеждёнными нацистами. Вспоминая приятные наши беседы и обмен письмами, касающимися последствий войны, я чувствую потребность послать Вам чисто личное и доверительное сообщение для раздумий, пока не поздно.

29 ноября 1941 года».

«Фельдмаршал Маннергейм – Премьер-министру Черчиллю. Лично, секретно, в частном порядке.

Вчера я имел честь получить переданное мне через посла США в Хельсинки Ваше послание от 29 ноября 1941 года. Благодарю Вас за то, что Вы дружески послали мне эту частную весточку. Уверен Ваше превосходительство понимает, что я не в состоянии прекратить осуществляющиеся сейчас военные операции, прежде чем наши войска не достигнут рубежей, которые, по моему мнению, обеспечат нам необходимую безопасность. Было бы жаль, если эти военные действия во имя защиты Финляндии приведут к конфликту с Англией, и я был бы очень огорчён, если бы Англия посчитала необходимым объявить войну Финляндии. Посылая эту личную телеграмму, Вы проявили весьма дружеские чувства в эти тяжёлые дни, что я очень высоко ценю.

2 декабря 1941 года».

«Если бы я мог считать обращение премьер-министра Черчилля инициативой исключительно английской, то, доверяя его пониманию и умению хранить тайны, мог бы ответить в более откровенной и точной форме. К сожалению, в сложившихся тогда условиях, это было невозможно, поскольку приходилось предполагать, что инициатива британцев является результатом нажима, оказанного русскими (что позднее и подтвердил Черчилль в своих воспоминаниях), и что лица, пославшие это обращение, обязаны известить Москву о содержании ответов…»

В каком ужасном положении находились эти люди, и какие смрадные тени нависали над ними обоими!

«Нужно ли финским войскам выступить вместе с Красной Армией против Германии, которая, правда, в 1939 году «продала» нас, а сейчас уже более года являлась и, видимо, будет являться и далее, нашей единственной защитницей от экспансионистских стремлений русских?»

Весной 1941 года Маннергейм обращается в Международный Красный Крест за помощью в содержании советских военнопленных, которая соответствовала бы условия Женевской конвенции, не смотря на то, что СССР эту конвенцию не подписал. Всего за последующие два года Красным Крестом было с этой целью передано Финляндии около 30 000 стандартных пятикилограммовых пакетов с продуктами и табаком. Лекарства и продовольствие поступали и от Американского и Швейцарского комитетов Красного Креста. Нет смысла упоминать о том, в каких условиях содержались в СССР финские военнопленные.

Последняя цитата, важная для меня, поскольку я еврей:

1941 год. В Финляндии содержатся около двухсот евреев, получивших статус политических беженцев.

«Немцы … посчитали, что политические беженцы в Финляндии находятся под недостаточным контролем, и попросили передать этих евреев Германии. Министерство внутренних дел … приступило к мероприятиям по передаче немцам примерно пятидесяти евреев.

Когда я услышал об этом от генерала Вельдена, то в присутствии его и ещё нескольких членов правительства выразил резкое недовольство вышеуказанными действиями, подчеркнув, что соглашаться с подобным требованием немецкой стороны унизительно для государства. Хотя в Финляндии в течение всей войны ничего не знали о методах, применяемых в немецких концлагерях – мы узнали о них лишь позднее, – всё же было ясно, что беженцев, нашедших убежище в правовой и цивилизованной стране, в Германии ожидает неблагосклонная судьба. …Правительство приняло решение воспротивиться требованиям немцев».

Не будучи историком, я не рискну сам прокомментировать то, что здесь привёл, тем более, всю книгу в целом. Просто я был сильно потрясён и хочу поделиться.

* * *

Здесь снова про бывшего уголовника, и, кому это создаёт нервотрёпку, не читайте этого, пожалуйста. И длинно.

В шестидесятые годы в Калининграде я знал человека, о котором, не понятно почему, я здесь ещё не рассказал. Я с ним даже сделал один рейс к Южной Африке. К сожалению, это был его последний рейс, он погиб прямо у меня на глазах, и забыть его я не смогу никогда, да я и не хочу о нём забывать. Для матроса он был уже очень немолод. Ему было под пятьдесят, и он ходил в море около двадцати лет судовым плотником, токарем, боцманом, даже одно время был тралмастером, но чаще матросом из-за тяжелейшего характера, пьянства и склонности к рукоприкладству.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю