Текст книги "Я – Беглый (СИ)"
Автор книги: Михаил Пробатов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)
Около часа к врачу косяком шли блатные. Никто не возмущался. Я меньше всех, потому что мне известно, как мало стоматолог получает в такой клинике, и чем ему кормиться? Он вышел неожиданно и указал на меня пальцем:
– Этот из кардиологии? Что у тебя?
Лет тридцати, ловкий, энергичный, решительный парень, он собрал у себя неплохую команду девчат, которые его подстраховывают. Возможно, кто-то из них может скрасить ему часы отдыха, потому что пашет он, как трактор.
– Да зуб, доктор. Хочу удалить.
– Давай, садись в кресло. Открывай рот. Какой? – он взял в руку щипцы и постучал по больному зубу. – Этот? Милый человек, ты скоро останешься без зубов. Что-то тебе с пародонтозом надо делать.
– Я знаю. Пока с деньгами туго.
– Когда откачают тебя – сейчас ты ещё мутный – зайди, поговорим. Я три шкуры не сдеру.
Внезапно он наложил щипцы и спросил:
– Так тебя как зовут?
Никакой заморозки. Он воткнул мне в висок сапожное шило и быстро вынул его.
– Михаил, – ответил я, а он ловко сунул мне тампон, так что и сплёвывать не пришлось.
– Чего ты напрягаешься? Не веришь мне? – с гордостью спросил он.
– Так я ж не знал. Доктор, это класс, – сказал я.
– Ну, давай, очухаешься – приходи.
Когда я вернулся в отделение, Полковник как раз резал сало, но мне нельзя было есть.
– Вот везёт.
– Я тебе ломоть отрезал и отдельно в холодильнике положил. Время пройдёт, и порубаешь. У тебя в тумбочке две пачки LM. Не обижайся. Потом что-нибудь придумаем. Интересно, а как твои израильские друзья, они тоже думают, как ты? На счёт террористов.
– Нет, – сказал я. – Большинство думают, как ты.
– А ты, значит, умней всех.
– Ага, – сказал я.
Полковник засмеялся и сказал:
– Я знал таких, как ты, ребят, – но он никак мне больше не характеризовал этих неведомых мне моих единомышленников, которых он невесть где знал.
Что касается дел на острове Ганталуо, то я напишу о них, когда окончательно выйду из больницы. Вероятно, в середине недели. Там тоже всё получилось невесело.
* * *
Полезу в ванну и ухожу к Машке в больницу. Совсем скоро должна родить трёх человек. С ума сойдёшь. А после поеду к себе в больницу. В моей больнице никто никого не рожает. Место спокойное. До встречи!
* * *
Я неверующий, но хочу попросить прощения у всех христиан. И у нехристиан. Совершенно не рассчитываю, что мне это зачтётся. Неприятностей от меня было много за истекший год. И христианам тоже досталось, ведь все мои дети – православные. Простите старого дурака, ребята!
Это самонаименование «старый дурак» очень выгодно в этом случае. С ним легко просить прощения. Старость, вообще, оказывается имеет много выгодных позиций. Даже этот цинизм – простят старому дураку.
* * *
Вот, я вернулся. Я, кажется, перед всеми извинился уже. Не сердитесь на меня.
Теперь я хочу кое-что написать. Когда я начинаю теоретизировать, как правило, ничего не выходит толкового. Ну, я ещё раз попробую. Будем считать, что это и есть тот соблазн, от которого, по словам О. Уайльда, избавиться можно только ему поддавшись.
В больнице многие, выписываясь, оставляют книги – кто позабыл, у кого заиграли. Из этих книг в 16 отделении составилась небольшая библиотека. К сожалению, это чаще всего детективы или фантастика нового времени, для меня совершенно непригодные к употреблению по прямому назначению.
Я там, однако, обнаружил книгу С. Липкина, куда, помимо известной поэмы «Техник-интендант», вошла большая повесть «Декада». А я, признаться, никогда его прозы не читал и не поклонник его стихов. Но у меня всегда вызывали уважение его стойкость, его незапятнанная совесть, вся его сумрачная, безысходная в безвестности писательская судьба. Эта книга интересна, помимо всего прочего, тем, что она вышла в 90-м году, накануне распада Союза и начала кровавых событий на Кавказе, а речь идёт о высылке нескольких кавказских народов, о зверском переселении их на Восток в 1944 году.
Конечно, Липкин не мог предвидеть Чеченской войны. В его повести «Декада», тем не менее, написаны такие портреты, такие трагические показаны жизненные коллизии, что грядущую эту бойню невольно угадываешь. Северный Кавказ Липкин знал хорошо. Он, вообще, много думал о содержании и о пределах национального культурного пространства и, в связи с этим – о взаимоотношениях народов. Вот что я выписал оттуда, потому что забирать эти книжки домой при выписке – не принято:
«Национальное самосознание прекрасно, когда оно самосознание культуры, и отвратительно, когда оно самосознание крови.
Самосознание культуры означает, что всё, созданное в мире, испокон веков во всех областях науки, искусства, литературы становится органичной частью национальной духовной жизни. Это означает, например, что есть не только русские Ломоносов, Пушкин, Чайковский, Суриков, но есть и русская Библия – оба её Завета, и русские, русским сердцем и мыслью по-своему воспринятые Гомер, Рафаэль, Моцарт, Эйнштейн.
Национальное самосознание крови всегда бездарно, всегда бесплодно, национальное самосознание культуры всегда талантливо, всегда плодотворно. Национальное самосознание крови есть бессмысленный и жестокий бунт бездарности против национального самосознания культуры».
Это было бы верно, и возразить нечего, если только культуру возвести в абсолютную степень. Пользуясь той же терминологией, я бы сказал, что существует национальное духовное самосознание – это шире и глубже культуры. Все перечисленные Липкиным имена и так же Библия, другие религиозные документы, владеющие умами национальных интеллектуалов, например, Тора, Коран, для большинства простых людей не представляют собою даже пустого звука.
Я это написал не вгорячах, и я уже давно не пьян. Это моё глубокое убеждение. Знаю, что говорю. Среди простых людей прошла вся почти моя жизнь. Я их знаю. Их вечно бушующая многомиллионная стихия есть источник для культуры и они создают религиозные представления в головах мыслителей и пророков. Но сами они ничего об этом не знают.
Но есть самосознание, дающее возможность каждому русскому, еврею, арабу, чеченцу, китайцу остро чувствовать принадлежность к национальному единству и его отстаивать – это духовное самосознание, и оно не предусматривает, подобно национальному самосознанию крови, обязательную агрессию по отношению к окружающим нерусским, неевреям, непапуасам и т. д., однако, предусматривает упорную и жестокую оборону, когда нации угрожает опасность. Разумеется тут безграничные возможности для спекуляций. Крайние националисты – спекулянты. А подобные спекуляции выливаются реками крови. Но я не берусь связно объяснить, что это такое. Пусть и останется недоговорённость.
Три недели в наркологической клинике я был свидетелем и участником яростных споров по национальному вопросу. Эти отчаянные диспуты на краю беспощадной вечности вели те, кого общество отвергло, от кого отказались родные, кого бросили друзья, те, кто в нынешней российской ситуации всем мешают, и никто им не близок. Бомжи, алкаши, гопники. Они, не смотря ни на что, продолжают причислять себя к той или иной национальной общности, отстаивают каждый свои национальные интересы так, как эти интересы в состоянии определить простой человек в таком положении.
Вернувшись домой, к этому компьютеру, я невольно вернулся к своей очень краткой записи, которая послужила причиной настоящей маленькой бури. Я поделился водкой с алкашами. Почти никому это не понравилось. К тому же меня обвинили в русофобии. Интересно, как бы это понравилось моему папе. Но это и маме моей не понравилось бы. Они были порядочными людьми, и оба хорошо знали, что такое гонимый народ. Об этом народе – гонимом, писал Короленко, которого тоже в русофобии обвинили вместе со мной (мне не скучно в такой хорошей компании), но о гонимом народе ничего не написал человек, возмутившийся тем, что пост об идиотском братстве алкоголиков назван «Русское». А ведь я как ветеран этого общества имею право его характеризовать, как мне угодно. А помыслы о гонимом народе и сочувствие ему – это, несомненно, русское, но это свойство у меня присутствует отнюдь не потому, что отец у меня русский, а потому, что я вырос и состарился в пределах русского духовного самосознания.
Между тем, я стал вспоминать. Там было четверо бедолаг. Один из них – татарин. Один – кавказец (не знаю его национальности). Двое других, возможно, были русскими, но они мне совершенно не знакомы, это просто предположение. Каждому досталось по глотку водки – немного. Они мне заплатили искренней благодарностью, признанием меня, человека им социально чуждого – человеком. Это вышло гораздо дороже того, что я им дал.
Я хотел сейчас отослать одну историю (она уже набрана, выправить только нужно), которая случилась со мной много лет назад, когда я работал в бане. Её героя звали Анвар, татарин. Называю его настоящее имя, потому что он погиб. Это был человек, удивительно храбрый, совершенно ничего не боялся. Но он был уголовник. Так устроена была его голова. Я его, однако, очень любил. И он мне, кажется, тем же отвечал. Почему мы так дружны были, не знаю. Мы оба верили друг другу, а ситуация вокруг нас обоих была нелёгкая.
Но меня осадили мои внуки. Данька (Данила), сын Машеньки, которая сейчас в больнице, очень тоскует без матери. Он хочет отвлечься. Он требует, чтобы я ему место уступил. Хочу писать! Так он говорит. Во всяком случае, я так его понимаю. У него есть своя страница в «Моих документах». Сейчас я посажу его на колени, страницу эту открою, а он, нажимая на все клавиши подряд, станет наносить туда некие таинственные письмена, недоступные моему пониманию. Про Анвара будет часа через два.
* * *
В начале восьмидесятых мне пришлось искать работу, потому что на кладбище для меня сложилась очень опасная ситуация. Я об этом ещё как-нибудь напишу. Меня устроили пространщиком в Богородские бани. Неудобство работы было в том, что в одном здании с баней помещалась и контора комбината, то есть вышестоящее начальство. Кажется, это пятый комбинат или седьмой, уже не помню.
Бригадиром смены там был молодой человек, невысокий, худощавый, с бледным, всегда напряжённым лицом и острым взглядом всегда сощуренных чёрных глаз. Звали его Анваром, он был татарин. Сначала он мне сильно не понравился. Рано утром, только первый сеанс запустили в разряд, он движением головы пригласил меня зайти в подсобку. Там никого не было.
– Ширяться будешь?
– Я не ширяюсь.
Надо сказать, что я, будучи пьяницей, очень плохо отношусь ко всякого рода нетрадиционным порокам, в том числе и наркоманов не переношу. Логики тут никакой нет, но это явление распространённое.
– Не бойся, бесплатно, – сказал Анвар.
– Чего мне бояться? – спросил я.
И он засмеялся, открыв белоснежные, совершенно волчьи зубы:
– Не знаешь, чего бояться? Ну, это нормально. А ханку жрёшь? Наливай, – он открыл небольшой шкафчик и показал мне початую бутылку «Столичной». – Не ширяешься – хорошо. А я ничего не упускаю. И е…у всё, что шевелится. Семь лет на зоне парился. Второй год гуляю тут.
Мы с ним выпили по гранёному стакану водки, и Анвар развернул свёрток, где была уже нарезанная ветчина.
– Я татарин. Наши говорят: пить нельзя, свинины есть нельзя. А я это всё так… мимо. Дураков слушать. Давай покурим пока. Ребята бабки соберут. Я вижу, ты не бестолковый, и не бздыловатый. За что тебя с кладбища ушли?
Я понял, что говорить нужно правду.
– Влез я в хозяйскую кутью (заработок).
– Много взял?
– Работали целый сезон.
– Ты бригадиром? И что ж не отдали ничего?
– Я ему предложил в доле быть. Ну, он и взъелся. Он хотел треть всего.
Речь шла о том, что я с бригадой, действительно, несколько месяцев заливал цоколя клиентам, которые числились за заведующим Бюро. Анвар весело засмеялся. У него даже слёзы выступили. Но потом он серьёзно спросил:
– А бригада?
– Это дело моё. Разве я ребят буду подставлять? Так не делается.
– Это хорошо, что тебя живым выпустили. А сюда гости к тебе не приедут? С вашими разбираться мне не климатит.
– Ко мне приедут, я и буду разбираться, – сказал я. – Но не приедут. Вообще-то, на мне, где сядешь, там и слезешь, потому что ребята все были за меня, и я ушёл по собственному желанию. Он побоится меня совсем удавить. Ну, гарантию, конечно, кто ж даст?
И Анвар внимательно посмотрел на меня. Мы стали друзьями. Через несколько дней я уже с увлечением рассказывал ему о работе Хельсинской группы, о «Хронике текущих событий», об Инициативной группе в защиту прав инвалидов, которой руководил Юра Киселёв, у которого не было обеих ног, о Сахарове и Солженицыне. Это было время, когда в голове у меня сложилась совершенная путаница – я был человеком с Ваганькова, пространщиком в одной из самых криминальных бань Москвы, и я же был диссидентом, и писал стихи, и читал их Юрию Домбровскому, Давиду Самойлову. Может быть, когда-нибудь я попытаюсь разобраться в этой путанице. Почему я всю жизнь брал чужую судьбу напрокат? Сейчас я не могу этого объяснить.
Прошло недели две, и я стал таскать Анвару всевозможный самиздат. Он с интересом просматривал Хронику. Ничто художественное его совершенно не интересовало. Борьба с коммунистами не могла не вызывать у него сочувствия. Но он считал, что это безнадёжно. Как-то раз он вышел из разряда в холл, сел на подоконник и стал листать только что полученную у меня книгу. Это был «Большой террор» Р. Конквеста. Книга была издана очень броско, в глянцевой ярко-алой суперобложке. Отдавая её Анвару, я сказал:
– Дома прочтёшь, и никому не показывай.
– Да ладно, Миша! Учёного учить, только портить.
К нему подошла, а он её не заметил, всемогущая директорша комбината.
– А ну, дай посмотреть.
Через несколько минут белый, как мел, Анвар пришёл в разряд и сказал, что директор вызывает нас обоих к себе срочно.
– Так, ребята. Вот два листа. Пишите на увольнение.
Мы оба молча написали по собственному желанию.
– Свободны. Потом зайдёте в кадры, – книгу она оставила себе, может быть, на память.
Мы вышли из её кабинета опять молча. Мы долго молчали.
– Миша, я прокололся, признаю, – сказал Анвар. – Ты учти, я написал заявление, которое – филькина грамота. Она никогда меня не уволит, потому что дела у нас с ней большие здесь. Это она от тебя отмахнулась. А виноват я. Надо поправлять. Сейчас поедем ко мне, выпьем и поговорим. Тёлок выписать? Не менжуйся. Поправим.
Сели в такси и он сказал водителю, что нужно покататься по городу. Два аппарата.
– Сперва сделаем два маленьких дела. И познакомишься с моей мамулей.
Приехали в Центр. Где-то на Новослободской, в переулке заехали во двор. И когда Анвар позвонил в дверь, обитую роскошной светло-коричневой кожей, нам открыла немолодая, но ещё и не старая, ярко раскрашенная, с золотыми серьгами в ушах, пухлыми руками, унизанными золотом, с горячими жадными глазами женщина в шёлковом цветастом татарском балахоне до пола.
– Ай, Анвар, сынок, родной ты мой! Что ж ты без звонка приезжаешь, да ещё с гостем? Нечем мне вас угостить, что человек подумает о нас? – запела она сладким голосом, ослепительно сверкая золотыми мостами во рту. – Проходите, раздевайтесь. Что Бог послал, то и на столе. Стыдно мне, старухе, так дорогих гостей принимать.
Она моментально уставила огромный круглый стол на львиных лапах, покрытый едва ли не парчовой скатертью, множеством деликатесов, которые были увенчаны бутылкой коньяка «Двин». Но это не была мать Анвара.
– Сначала дело. Извини, уважаемая Софият. Товар весь сдали, и никаких хвостов. Доля брата моего Мусы, – он положил на стол пачку долларов и ещё несколько пачек деревянных в банковской упаковке. Это тебе от ребят. Деньгами распорядишься, не мне, глупому, учить тебя, – они говорили по-русски. – Скажи, что Муса пишет, как он устроился. Что адвокат сказал?
Софият очень аккуратно, насколько позволила раскраска, всплакнула:
– Слава Аллаху! Устроился при кухне, хорошо. Ребятам скажи спасибо, что не забыли брата и меня, бедную вдову. Адвокат деньги тянет, дело на месте стоит.
– Я сам с ним поговорю. Здесь одними деньгами не обойдётся. И сытую лошадь не мешает иногда кнутом пугнуть.
– Вся надежда на тебя, Анвар.
– После этого Анвар, извинившись, подошёл к телефону, набрал номер и сказал кому-то в трубку:
– Люська, звони Римке, и живо давайте ко мне. И чтобы быть в хорошей форме, мы устали. Накрывайте стол. Я везу нужного человека.
Мы снова куда-то поехали. Заехали в Чертаново. Там машина остановилась у подъезда обшарпанной хрущёвки. Мы с Анваром поднялись по вонючей лестнице на четвёртый этаж. Он позвонил, и открыла старуха-татарка с измученным худым лицом, в каком-то больничном халате…
– Анвар, сынок! Что ж ты так долго не звонил?
– Мама, занят был.
Мы стояли в передней.
– Зайди с гостем. Отведайте, что Бог послал.
– Торопимся, мама. Дела у нас, – он протянул ей толстую пачку сотенных.
– Зачем мне столько денег Анвар? Для тебя это сохраню. Откуда они у тебя? Неужто не достаточно тебе смерти отца? Снова ты в тюрьму идёшь.
– Мама, так говорить нехорошо. Что ты зовёшь беду?
– Звонят всё время, охотятся за тобой, сынок.
– Это меня бабы ищут, мама. Ничего не отвечай, – он взял её руки в свои. – Мама, ничего не бойся. Я не попаду.
Старуха тихо плакала, робко стараясь удержать его за рукав.
Когда мы спускались к машине, Анвар сказал мне:
– Купить кооператив могу завтра. Не хочет ехать. Боится. Беда с ней, – я промолчал. Что было сказать?
Мы поехали на Кутузовский проспект, где нас уже ждали. Не думаю, что кому-то покажется интересно то, что было там, в огромной квартире, которую Анвар снимал – обыкновенная пьянка с бабами. Наутро опохмелились, и бандит написал записку, текст которой я отлично помню: «Коля этот человек – мой брат. Оформи его и пусть работает. Анвар.»
– Поезжай сегодня в Бабушкинские бани. Отдай это директору.
– Сегодня я плохо выглядеть буду для устройства на работу.
– Он проглотит всё, что я ему пришлю. Не волнуйся и с этим не тяни.
Он оказался прав. Я после этого ещё год работал в Бабушкинских банях.
Вот я перечитал написанное и вижу, что Анвар, в таком виде, как у меня это пока вышло, ничего, кроме отвращения вызвать не может. Однако, если бы мне пришлось быть свидетелем на справедливом суде, на который он при жизни никак не мог рассчитывать, я, пожалуй, сказал бы вот что.
Это был человек, полный сил, умный и храбрый. Никто ни разу в жизни ничего ему не объяснил. Он усвоил правила той среды, в которую его поставила немилосердная судьба. Эти правила он свято соблюдал. Больше не знаю ничего в его защиту. Он погиб в соответствии со своими правилами.
Прошло несколько лет, в течение которых мы виделись иногда. Однажды он позвонил и предложил приехать в ресторан.
– Языки почешем. Я устаю, Миша.
Мы сидели вдвоём за столиком с коньяком. Я заметил, что он выглядит больным.
– Сказал, устаю, – что-то он хотел мне сказать, но не решался или не знал с чего начать.
– Сахаров твой в Горьком. По-другому и быть не могло, – мрачно сказал он. – Ладно. Слушай. Миша, меня не будет. Ты заезжай вот по этому адресу и навещай мою мать. Она одна останется. Деньги у неё есть. Но никто к ней не придёт. Мои ребята её не знают. Ты месяца через два позвони по телефону и приезжай к ней. Скажи, я просил навестить, а то она тебя не пустит. А как там этот безногий твой? – он имел в виду Киселёва. – Не взяли они его ещё?
– Да он хочет, чтоб его взяли, чтобы увидеть, как содержатся инвалиды в заключении. Поэтому его и не берут.
– Он дурак, но дело не в этом. Они его скоро возьмут. Сейчас всех берут, – в этом он ошибся, Киселёва так и не арестовали.
– Что ты помирать собрался?
– А жив буду, дам тебе знать. Только вряд ли, – он мимолётно улыбнулся. Пей коньяк. Чего не пьёшь?
Через два месяца, а звонков от Анвара не было, я позвонил его матери. Мне ответил мужской голос, что она умерла. Тогда я пошёл в Центральные бани и спросил там одного человека, что с Анваром.
– У него склад был. Где-то, говорят, по савёловской ветке, на даче. Ну, его там накрыли, а он убил двоих ментов и ушёл. Его взяли через несколько дней, в Москве, на квартире. Но он, как попал в СИЗО, сразу исчез. Нельзя было его доводить до суда. У него ж на ментов завязки были. Они боялись его показаний. Хотя зря. Он никого никогда не сдавал. Никого за собой не потянул, понимаешь. Никого, кроме него, не арестовали. Он предупредил, и вся его компания рассыпалась, кто куда.
Если всех нас когда-нибудь будет судить Бог, как он его накажет? Понимаю, что это странно, но мне Анвар представляется человеком честным. Он в той путанице, которая ему была предложена, никак разобраться правильно не мог. Это было невозможно.
* * *
Ухожу к Машке в роддом. Сегодня мы уж с ней не увидимся, только передачу отдам. Врачи ей запретили ходить по лестнице, а лифта там нет почему-то – только для персонала, грузовой. Очень тревожно, нервы у меня барахлят, и я просто боюсь.
А где-то в Иерусалиме, кажется, в Неве-Якове, живёт женщина с серебряными волосами. С кем она? Как она там? Невозможно узнать, потому что она этого не хочет.
Утром я читал комментарии и путешествовал по разным журналам. И мне было очень интересно, но отослать ничего зато не смогу сегодня, потому что вечером компьютер нужно уступить.
Что ты был, и чем стал, и что есть у тебя…
А был такой поэт Григорий Поженян, который часто повторял: «Время выворачивать шубу». Я был пацаном и не понимал, к чему он это. Вот наступило для меня такое время – не самое это худшее время в жизни человека. Только ошибаться уже нельзя, как в третьем последнем раунде у боксёров-любителей.
Ну, до завтра.
* * *
У меня дома неожиданно заболели все. Это какой-то желудочный грипп, говорят. Или какая-то иная инфекция. Врачи, похоже, толком не знают. Значит больны: Аня, Ольга, Надя – мои дочки. Наденька к тому же беременна. Маленькая Анютка, ольгина дочка, Митька, надькин сын и Данилка, сын Машеньки, которая в больнице. И их мама, Светлана. У всех температура, насморк и кашель, и расстроены желудки. А здоровы – маленький Артёмка, ольгин сын, зятья и я. Все возятся с детьми, с энтузиазмом лечат их и лечатся сами. Я уж писал, что эти мои дети – православные, они в меру сил соблюдают установления Церкви. К сожалению, они с их матерью пока что единственные настоящие христиане, да и, вообще, верующие, каких мне довелось за долгую жизнь повстречать. Не исключая весьма значительных религиозных деятелей, что мне довелось знать лично. Почему такое невезение? Будем считать, не дал мне Бог удачи. Нету иного объяснения.
Заболевание, однако, не шуточное, у Митьки, например, температура поднялась до 40. И очень плохо Наде, а это в её положении совершенно ни к чему. Денег, как водится, в такой момент не оказалось. Что я делаю? Хожу в магазин, в аптеку и мою посуду. На кухне стоит огромная бутылка водки, которой протирают детей от температуры. Я посмотрел на неё, как на тайную любовницу, случайно оказавшуюся в моей семье в гостях. Кажется, и она грустно посмотрела на меня.
Я, как уже было сказано, здоров, но какая-то после больницы слабость. И вот я лёг и задремал. И когда я дремал, сквозь сон услышал. Каждая из дочек, войдя в комнату, останавливалась и значительно произносила:
– Тише! Папка спит, – они продолжают называть меня так, как называли много лет назад, когда были детьми.
Меня это так тронуло, что я ещё некоторое время лежал, закрыв глаза, чтобы не обнаруживать старческой слабости.
* * *
Итак, я лежал, что-то мне снилось или чудилось. Мне приснилось, как конунг Теоден стоит со своей дружиной, укрывшись от войска Сарумана в одной из пещер Хельмовой крепи. И вот он говорит Арагорну:
– Не стану здесь отсиживаться, как барсук, обложенный в норе. С рассветом я велю трубить в большой рог Хельма и сделаю вылазку. Тогда мы прорубимся сквозь полчища врага или падём и удостоимся песен, если будет кому их слагать. Ты поедешь со мной, Арагорн?
– Я поеду с тобой, – сказал Арагорн.
Эту книгу я целыми главами помню наизусть. И у меня появились некоторые соображения по поводу Толкиена, которого, насколько я понимаю, сейчас почти никто не читает, кроме неблагополучных подростков.
В 1946 году Черчилль произносит свою фултонскую речь и начинается холодная война, которую по масштабам материальных затрат и жестокости локальных конфликтов вполне можно считать Третьей Мировой. Однако, последняя битва Второй Мировой Войны разразилась только в 1948 году на Ближнем Востоке, где были разбиты последние оставшиеся союзники Гитлера. Как и в Европе, они были разбиты, но не были уничтожены окончательно. Именно об этом книга «Властелин Колец», которая вышла в том же году или чуть позднее. Именно поэтому она произвела такое потрясающее впечатление на читателя. Это я придумал сам, никто мне не подсказывал. И, сказать по правде, эта мысль почему-то чаще всего вызывает у людей благоразумных весёлый смех.
Ну, если смешно, какая беда, если в ЖЖ тоже посмеются. Толкиен очень раздражался, когда пытались представить его книгу как некую хронику двух мировых войн. Мне кажется, что он просто считал свою работу более сложной. Никто нигде не сказал о коренном отличии этой книги от массы антивоенной литературы, появившейся во время и после войны. «Властелин Колец» – книга не против войны, а за войну. Её совершенно невозможно поставить в один ряд с книгами Хемингуэя, Барбюса, Фейхтвангера, Ремарка – антивоенными. Р. Р. Толкиен написал гимн войне. Он считал, что война началась позже, чем следует, поэтому и была так тяжела.
Толкиен был крайним европоцентристом, и я вслед за ним. Великие культурные, нравственные и духовные ценности созданные некогда на Востоке, остались в прошлом. Эта громадная часть мировой культуры прекратила по ряду объективных причин живое развитие. Она мертва. И с Востока на Запад наступает армия живых мертвецов. Её невозможно ничем остановить, кроме беспощадной стали. Не следует, однако, браниться, а нужно уважать прошлое. Толкиен не раз повторяет, что назгулы, ближайшие соратники Саурона Великого, были когда-то благородными и бесстрашными рыцарями и королями. И сам он не всегда был Чёрным Властелином. Но все они мертвы. Когда царевна Эовин отсекает голову королю-чародею, на землю падает пустая груда доспехов и тряпья, в действительности под ней ничего не было.
Поэтому мне всегда становится стыдно, когда багдадских халифов называют ублюдками – в Израиле. Или когда чеченский народ, восхищавший своей непреклонной храбростью Пушкина и Толстого, называют черножопыми – в России. Нельзя оскорблять память Магомета, потому что он был великим религиозным и государственным деятелем прошлого, и нельзя оскорблять память Шамиля. Сражаться необходимо, а браниться – недостойно. Эта брань отчасти, к сожалению, объясняется тем, что сражаемся мы плохо, терпим поражения от слабейшего противника, и это вдвойне недостойно. А драться нужно насмерть. Это война – та самая, о которой писал Толкиен, война на уничтожение.
Однако, пора заканчивать это. День кончается. Мне придётся как-то втянуться в это дело, которое я считаю сейчас своей важнейшей работой. Мне это непросто сейчас. Голова у меня немного кружится.
* * *
Теперь я напишу, как я на свет появился. Это произошло при очень своеобразных обстоятельствах. В конце 45 года моя мама заканчивала заочно биофак Горьковского Университета, а жили они с бабушкой и братом матери, студентом МГУ, в Москве. Бабушка, не имея права находится в столице как жена врага народа и сама освобождённая условно-досрочно, пряталась. Понятно, что она не получала продовольственных карточек. Были, значит, карточка мамы и Света, моего дядьки. Это были карточки, студенческие, половинные, кажется. Они потихоньку умирали с голоду.
Однажды мама пошла, получать по своей и Световой карточкам хлеб. По дороге домой не выдержала и съела его. Что было делать? Она остановилась посреди улицы. Ну, что ж, под машину что ли прыгать? И она увидела на заборе написанное от руки чернильным карандашом, необыкновенно аккуратным, каллиграфическим почерком моего будущего отца объявление. «Набираются рабочие для работы в условиях заполярья. Льготный паёк». Указывался адрес, совсем недалеко. Рождественский бульвар. Мама пошла туда и, побродив по коридорам Минрыбхоза, нашла комнату, где за письменным столом сидел огромный человек с круглой, гладко выбритой головой в форме капитана первого ранга.
– Вот пришла по объявлению, – а надо сказать, что моя мама, хотя и не была красавицей, но была очень привлекательна и до старости не встречала мужчины, который бы оставался спокоен, взглянув на неё.
– Мужчин набираем, – сказал отец. – Научная группа тоже уже утверждена. Никак не могу вас оформить.
Это была Карская экспедиция, где отец был заместителем начальника по науке. Мама вышла на улицу и некоторое время гуляла по бульвару. Хлеба не было. Она вернулась и снова зашла в комнату отца.
– Послушайте, – сказала она. – А может быть, вы все-таки меня возьмёте?
Отец внимательно посмотрел на неё. Я хочу кое-что ещё, сверх уже написанного, сказать об отце. Он мог голыми руками завязать стальную монтировку узлом. Однажды на зимовке кончились продукты, и ждать самолёта с продуктами было бессмысленно – пурга. К нему в палатку пришли трое рабочих, все рабочие были только что от хозяина.
– Начальник, с голоду сдохнем тут все – сказал один из них. – Хочешь – не хочешь, а надо кого-то схарчить. Ты легко его актируешь. Покойник-то будет не один, точно.
Отец задумался.
– Похоже, по-другому не получится, ребята, ваша правда, – сказал он. – Идите пока к себе. Мы тут подумаем, кого удобней списать.
Они ушли. Отец взял карабин и вышел из палатки. Он моментально перерезал концы, на которых палатка крепилась, и рабочих, а их было десять человек против четверых научников, накрыло тяжёлым брезентом. Послышалась матерная ругань.
– Ребята, поругайтесь напоследок, – сказал отец. – Я никого не съем, обещаю. Но перестреляю вас всех до одного.
– Начальник, не стреляй! Не стреляй, мы не станем…
Отец молча ушёл к себе. И вот этот человек смотрел на мою маму, которой было тогда двадцать пять. Он, ровесник века, был старше её на двадцать лет.
– Может быть, – сказал он. – Может быть, я вас возьму.
Через месяц мама была уже на Ямале. Когда оказалось, что она беременна, мама никому об этом не сказала, просто по легкомыслию. Вышло так, что, когда уже нельзя было этого скрыть, шёл седьмой месяц, и месяц этот был январь. Пурга. О самолёте и думать было нечего. Маму повезли в Салехард на собаках. В таких случаях в тундре ветер свистит оглушительно, и каюр кричит, погоняя собак. Что он может услышать? Возможно, он был пьян. Мама в громадной «малице», если я не ошибся, это верхняя шуба из оленьего меха, свалилась с нарт, а каюр угнал нарты, и, вернувшись через несколько минут, найти её не смог. Она сутки провела, зарывшись в снег, это называется куропатка-чум. Вместе со мною она была обречена. Но её нашли. Отец сам руководил этими поисками и нашёл её. В следующий раз она добралась до Салехарда и улетела в Москву.