Текст книги "Не все были убийцами"
Автор книги: Михаэль Деген
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
Она обняла меня и попросила не выходить завтра на работу. Да, я тогда работал. Мне было одиннадцать лет, и я работал в еврейской больнице. Все еврейские школы были закрыты, а нас, детей, распределили на работу. Сначала на еврейское кладбище в Вайсензее, а позднее – в еврейскую больницу.
На кладбище мы чувствовали себя совсем неплохо – свежий воздух, приемлемая еда. Конечно, запах гари, доносившийся с Иранишерштрассе, был довольно сильным, но все же работа на кладбище нам даже нравилась. Однако люди из гестапо решили, что работа на кладбище слишком хороша для нас. Начальство еврейской больницы придумало для нас другую работу.
В отделении для туберкулезников мы должны были выносить судна с экскрементами, мыть больных, выслушивать их жалобы, причитания и придирки.
Кроме того, мы должны были перевозить умерших в расположенную в подвале мертвецкую. Обычно тележки с покойниками стояли в больничных коридорах. С этими тележками мы спускались на лифте вниз. Умершие были накрыты зелеными покрывалами, как правило, короткими. Из-под покрывал торчали восковые ноги. Я и сейчас не слишком высок, а тогда и вовсе был небольшого роста. Длинные тележки загораживали дорогу к лифту. Толкая перед собой тележку с покойником, мне все время приходилось смотреть по сторонам, чтобы не сбиться с пути.
Иногда санитары ради забавы внезапно выключали свет в подвале и он погружался во тьму, только смутно белели ноги покойника, да где-то наверху гудели трубы отопления. Вначале я страшно пугался и начинал громко кричать, но со временем привык к этим шуткам.
Позднее мы даже стали соревноваться – кто быстрее довезет своего покойника до подвала. Однажды это привело к столкновению моей тележки с тележкой, которую толкал мой школьный товарищ. Его покойник вывалился на пол, и мы с трудом втащили тяжелое тело обратно.
Санитар в мертвецкой вначале ругался, а потом перестал обращать внимание на наши игры. Наверное, он думал – чем скорее мы ко всему этому привыкнем, тем будет лучше.
Этот санитар спас нам жизнь, – проигнорировав предупреждение Лоны, я на следующий день явился на работу.
В тот день мы с моим приятелем Гюнтером Мессовом прикатили в мертвецкую тележки с покойниками. Санитар закрыл за нами дверь. “Послушайте, ребята”, – начал он, – “сегодня люди из гестапо “наведут здесь порядок” – так они это называют. Они заберут весь еврейский персонал больницы. Вам отсюда тоже не выйти. Вот и решайте – хотите, чтобы вас забрали и увезли, или хотите обратно к своим?”
Мы кивнули.
“Вы можете лазить?”
Мы кивнули снова.
“Значит так. На лифте вам подниматься нельзя. Поднимайтесь по лестнице. Дойдете до двери. Эта дверь – во двор, где стоят машины для перевозки покойников. Ворота закрыты, но двор обнесен железной решеткой. Через эту решетку вы перелезете на улицу. Сможете это сделать?”
Мы с Гюнтером переглянулись. “Конечно, сможем, – сказал я. – “Когда нам нужно уходить?”
“Немедленно. Если пойдете назад по коридору, тут вас и сцапают”.
“На какую улицу мы вылезем?”
“На Шульштрассе”.
“Там полно народу, могут заметить, что мы лезем через забор”.
“Ваше дело. Больше я ничем не могу помочь”.
Мы опять переглянулись. Что у этого санитара на уме? Может, он хочет устроить нам ловушку? Неужели нет никакого другого выхода? Ведь это будет выглядеть как бегство, и там, на улице, нас уже ждут, чтобы схватить? Я убежден – мой друг думал то же самое. Но если все действительно так, как говорит этот санитар, если я не попытаюсь убежать отсюда, то я никогда больше не увижу свою мать.
“Поторапливайтесь. Скоро они начнут обшаривать двор, и тогда вам не выбраться!”
Он подошел к двери, осторожно открыл ее и выглянул в коридор. “Сорвите это”, – показал санитар на желтые звезды на нашей одежде. Потом выразительно поглядел на открытую дверь – давайте, топайте отсюда, – и исчез в полутьме коридора. Было слышно, как он спускается по лестнице.
Мы влезли на железную ограду с таким видом, как будто нам просто интересно. Просто двое мальчишек залезли на забор. Мы даже повисели немного наверху – мол, а не спуститься ли нам обратно? И спрыгнули с забора на улицу. Проходившие мимо люди не обратили на нас внимания, никто не сделал нам замечания. Мы пожали друг другу руки. Повернувшись, Гюнтер нерешительно пошел вверх по улице. Больше я его никогда не видел.
Придя домой, я увидел – мать паковала вещи.
“Зачем ты это делаешь?” – спросил я.
“В любой момент нам нужно будет уходить отсюда. Я беру с собой только самое необходимое”.
“А почему бы нам не остаться здесь? Может быть, мы пойдем к Лоне?”
“Ни в коем случае! Они ведь знают, что мы с ней дружим! Она же была компаньоном отца! Нас в первую очередь будут искать у Лоны. Да сейчас и она тоже не знает, у кого мы могли бы укрыться”.
Но ведь Лона обещала отцу заботиться о нас! Она как-то сказала мне – если возникнет необходимость, она найдет для нас убежище. Когда я рассказал матери об этом разговоре, она только невесело усмехнулась и промолчала. И продолжала паковать вещи.
Я не говорил матери о том, что произошло со мной в больнице. У меня не хватило на это смелости. Зато я сказал, что не хочу, чтобы меня отправляли куда-нибудь одного.
“Я тоже не хочу”, – ответила мать. – “Но сейчас нужно использовать любую возможность для спасения. Лона познакомила меня с одним человеком, который сможет нам помочь. Во всяком случае, она так думает. Этот человек коммунист и готов помогать каждому, кто не согласен с нацистами или кого они преследуют”.
“Ты мне об этом никогда не рассказывала”.
“Откровенно говоря, мне и сейчас не нужно было это делать. Кроме того, этот парень довольно глуп, да к тому же ужасно задается, как будто и в самом деле в ближайшее время собирается начать решительные действия против Гитлера и его банды и сразу с этим покончить”.
“Но может, он действительно поможет нам спрятаться? Хотя бы на первое время. А там будет видно”.
“Больше я об этом человеке не слышала. Несколько раз я спрашивала о нем у Лоны. А она каждый раз отвечала – если у него появится какая-нибудь идея, он даст о себе знать. Да я особо и не надеюсь – этот тип не похож на серьезного человека. А женщинам он может луну с неба пообещать, если они – как бы тебе сказать…– если они ему понравятся”.
“Ну конечно, ты ему понравилась – ведь ты же такая красивая!” – сказал я.
“Ах ты, маленький сводник!” – рассмеялась мать. – “Неужели ты думаешь, что я собираюсь за него замуж? У него где-то в пригороде хозяйство, он выращивает овощи. А с этого можно жить даже без продовольственных карточек. Сейчас, сказал знакомый Лоны, он не может взять нас к себе – гестапо следит за ним, там знают, что он состоял в коммунистической партии. Но у него найдутся друзья, которые смогли бы спрятать нас у себя. А если так и дальше пойдет и обстановка станет еще более хаотичной, то он, мол, сможет тогда не опасаться гестапо – у гестапо наверняка будут другие заботы. Знаешь, я не поверила ни одному его слову. Тоже мне, коммунист-предприниматель! Да он просто хвастун, вот он кто! Он все время спрашивал, нет ли у меня в запасе денег. Если есть, то тогда, наверное, можно что-то сделать – за деньги кто-нибудь у себя спрячет”.
Я спросил мать – не думает ли она, что он, наверное, тоже хотел бы получить с нее деньги.
“Да нет, он просто болтун”, – покачала она головой. – “Он женат, и на жизнь им с женой хватает”. Она снова засмеялась.
Я любил, когда мать смеялась. Когда ее что-то смешило, она смеялась безудержно, от всей души.
Отец часто смешил ее. Внешне они совершенно не подходили друг другу – мой невзрачный отец и моя красивая мать. Он был ниже ее ростом, с выпяченной нижней губой. У него были серые глаза и жидкие пепельные волосы.
Однажды я спросил мать, почему она вышла за него замуж. И она рассказала, что была тогда уже помолвлена с другим, очень богатым молодым человеком. Отец возник в ее жизни внезапно, когда она и ее жених праздновали помолвку. Его привел в дом один из знакомых жениха. Отец был неистощимым шутником и мог легко развеселить любую компанию.
“Он сидел напротив нас за длинным, покрытым белой скатертью столом и рассказывал одну смешную историю за другой. Он рассказывал о жизни еврейских местечек и их обитателей. И говорил, что авторы этих историй – Кафка, Толстой, Тургенев, Марк Твен. Все слушали его, забыв о еде. И смеялись, смеялись до колик в животе. И никто не удивлялся, почему, например, Марк Твен обладает таким специфическим еврейским юмором. А отец твой потешался в душе над необразованностью сидящих за столом людей. Он был гений, твой отец.
Я смотрела на него не отрываясь, забыв обо всем на свете. У меня было ощущение, что все эти придуманные им истории он рассказывает только для меня одной. Я вдруг поняла – это моя судьба, больше мы не сможем друг без друга. Гости, казалось, вообще ничего не замечали. Внезапно он протянул мне через стол руку. Я подала ему свою. И, не разжимая рук, – гости вынуждены были пригнуть головы к столу – мы пошли к выходу. Ах, каким удивительным был твой отец, этот маленький, с виду такой невзрачный человек! Просто удивительным!”
Она заплакала. “Я его очень, очень любила. Иногда я думаю – если бы я не встретила его, я бы сейчас в полной безопасности, обеспеченно и без забот жила в Америке”. “Но тогда ты бы никогда не познакомилась со мной!”
“Ты прав”, – обнимая меня, ответила мать. – “Что значит Америка по сравнению с тобой?”
На следующее утро я проснулся от непривычного шума. Мать стояла у окна и смотрела во двор. Заметив, что я уже не сплю, она обернулась в мою сторону: “Они выводят людей из садовых домиков!”
Спрыгнув с кровати, я подбежал к окну. Одетые в черную форму, в стальных касках и со штыками наперевес, эсэсовцы подгоняли людей, торопили их.
“Нам надо побыстрее одеваться”, – сказал я. Обернувшись, я оцепенел от ужаса: мать сидела на кровати и беззвучно плакала, глядя перед собой. Она как-то сразу постарела и выглядела бесконечно уставшей.
“Мама, одевайся, пожалуйста. Нам надо уходить”.
“Куда?” – истерически закричала она. – “Куда нам идти? Ты разве знаешь, куда мы можем идти?”
Она кричала как безумная. Такой я никогда ее не видел. Передо был совершенно чужой, незнакомый человек. И я ударил ее. Ударил изо всех сил. По лицу. В тот момент я не сознавал, что делаю, но в следующую секунду понял – я совершил что-то ужасное.
А она сразу успокоилась и безо всякого возмущения спросила: “Ты ударил мать?”
От ужаса я ничего не мог ответить. Мать легко провела рукой по моим волосам. “Одеваемся. С собой ничего не берем. Оставь все как есть. Только деньги и мои украшения. Быстрей, быстрей, быстрей!”
Она засовывала все в сумку, одновременно одеваясь и торопя меня.
Мать сорвала с моего пальто и курточки желтую звезду. То же самое она проделала со своим костюмом и зимним пальто. Мы бросились мимо кухни к выходу из квартиры. Дверь в комнату соседей по квартире была открыта, они могли нас видеть. Но они не показывались. В кухне тоже никого не было. Но в эту минуту мне было не до соседей – все мысли были сосредоточены на одном: нам нужно уйти, и поскорее. В доме, где мы жили, была очень красивая деревянная лестница и исправно работавший лифт. Но работал этот лифт медленно. Как только мы вышли из квартиры, я сразу же нажал кнопку вызова. Мы услышали, как лифт пришел в движение. Но как медленно, как медленно! Перегнувшись через лестничные перила, мать напряженно вглядывалась вниз.
И они появились. Мы слышали, как загрохотали их сапоги.
Я все еще держал палец на кнопке. “Чертов антисемит!” – шепотом выругал я медленно поднимающийся лифт.
“Ты что-то сказал?” – спросила мать. Она казалась совершенно спокойной. “Лифт никак не поднимается!”
“Посмотрим, кто будет здесь раньше”, – усмехнувшись, прошептала она.
И в этот момент лифт пришел. Войдя в лифт, мать нажала на кнопку первого этажа и крепко прижала меня к себе: “Вот видишь, лифт вовсе не антисемит!”
Выйдя из лифта на первом этаже, мы услышали – они уже были наверху и барабанили в двери. У входа в дом стояли мужчины в черной форме. “Что здесь происходит?” – обратилась к ним мать.
Человек в черной форме мельком взглянул на нее: “Не стойте здесь, проходите!”
Нам не нужно было повторять это дважды. И тут моя мать сделала нечто совершенно неожиданное. У меня и сейчас начинается сердцебиение, стоит мне об этом вспомнить.
Мы уже миновали двор и вышли на улицу. Внезапно мать выпустила мою руку и пошла назад к дому. Подойдя к входной двери, она заглянула в подъезд и спросила что-то у человека в черной форме. Тот отрицательно покачал головой, и мать медленно, неспеша вернулась ко мне. Я никогда не интересовался, что она сказала ему или о чем его спросила.
Мы спустились вниз по Айзенахерштрассе, пересекли Груневальдштрассе и пошли дальше. На Розенхаймерштрассе мы увидели толпу людей.
Мы бессознательно подошли ближе. Смешавшись с толпой, мы протиснулись в первые ряды, чтобы увидеть, что происходит.
Розенхаймерштрассе была улицей, заселенной по преимуществу евреями. И теперь ее обитателей – мужчин, женщин, детей – люди в черных формах выводили из домов и грубо заталкивали в стоявшие наготове грузовики с открытыми кузовами. Из одного из домов вместе с другими вышла старая женщина. Она вела за руку девочку лет шести.
Внезапно малышка вырвалась и побежала назад. “Я хочу к маме, я хочу к маме!” – не переставая, кричала она.
Один из эсэсовцев прицелился и выстрелил. Девочка упала. Двое эсэсовцев подошли к ней, схватили и понесли к грузовику, куда уже забралась ее бабушка. Девочка молчала и только сжимала руками колено – очевидно, ее ранило в ногу. Задний борт кузова грузовика закрыли, и он тронулся.
“Как он смог выстрелить в такую маленькую девочку! Он же легко мог ее догнать!” – громко сказала мать.
“Да ведь она же убежала!” Женщина, стоявшая рядом с матерью, пристально посмотрела на нее.
“Пойдем отсюда!” – потянул я мать. Меня внезапно охватил страх. Я был потрясен не только жестоким хладнокровием людей в черных формах, но и жестокостью, прозвучавшему в голосе этой женщины.
Мы вернулись на Груневальдштрассе, миновали Мартин-Лютер-штрассе и Литценбургерштрассе. Перед кинотеатром “Паласт” мы остановились и вошли туда.
В кинотеатре начался послеобеденный сеанс. Шел “Золотой город” с Кристиной Зедербаум в главной роли – почему-то в каждом фильме она обязательно тонула. Тогда этот фильм показался мне очень захватывающим, поэтому после войны я просмотрел его еще раз, но на этот раз нашел его довольно безвкусным.
После сеанса мы прошли через Тиргартен к Бранденбургским воротам. Мать считала, что нам нужно поехать поездом в Экнер или Штраусберг. Там во время воздушных налетов мы могли укрыться в траншеях, вырытых для защиты от осколков.
Такие траншеи должны были устраивать все владельцы садовых участков, если их дома находились далеко от настоящего бомбоубежища. Эти траншеи были снабжены навесами, опирающимися на деревянные балки. В случае неожиданной бомбардировки в такой траншее мог укрыться любой человек, оказавшийся поблизости. “Там никто не потребует у нас документов, да и лишних расспросов тоже можно избежать. И уйти незаметно”.
Мы уже подходили к вокзалу, когда завыла сирена воздушной тревоги. Поблизости были бомбоубежища, и мы могли бы укрыться в одном из них. Но мы спрятались в подъезде какого-то дома.
В старых берлинских домах под лестницей, ведущей с первого этажа наверх, обычно есть небольшая площадка. Если пригнуть голову, там можно спрятаться.
Мать крепко прижала меня к себе. Мы слышали, как жильцы дома спускались вниз по лестнице, спеша укрыться в подвале или ближайшем бомбоубежище. Иногда мы видели чьи-то ноги. Если ноги вдруг почему-то останавливались, мы замирали, боясь, что нас обнаружат.
Тем временем стало совсем темно. В доме, наконец, все затихло. А потом началось. Сначала вдалеке загремели зенитные орудия противовоздушной обороны. Затем зенитки загрохотали где-то рядом, и мы услышали нарастающий гул моторов. Гул становился все ближе, превращался в рев, заглушающий грохот зенитной канонады.
“Боже мой”, – думал я, – “там, в этих самолетах – люди в другой военной форме, и говорят они на другом языке, а мы сидим здесь внизу, и где-то рядом – подлая банда убийц с их подлым дядюшкой Адольфом. И сейчас на всю эту подлую банду сбросят бомбы. Но вместе с ними можем погибнуть и мы. Да, мы тоже можем погибнуть на этой площадке под лестницей. И никто не будет знать, что мы – евреи. Если жильцы дома, которые спряталась в подвале, останутся живы, они извлекут наши трупы из-под развалин и похоронят в братской могиле, не зная, что похоронили евреев в одной могиле с арийцами. И тем самым опозорят эту арийскую могилу. Вот будет потеха!”
На меня напал приступ безудержного смеха. Мать еще крепче прижала меня к себе. “Прекрати!” – прошептала она.
Внезапно раздался страшный грохот. Видимо, бомбили очень сильно.
“Янки шутить не любят”, – думал я. – “Они вам покажут! Ваши щегольские мундиры разнесет в клочья, да и вас заодно!”
Я и сейчас хорошо помню охватившее меня тогда ощущение мстительной радости. В тот момент я совсем не думал, что тоже могу погибнуть – это вдруг стало мне безразлично. После каждого бомбового удара мне хотелось аплодировать. “Ну еще, еще разок!” – повторял я про себя.
Из этого состояния меня вывела мать. “Они приближаются”, – прошептала она и прислушалась. – “Это американцы с их громадными самолетами. Если нам не повезет, мы не выберемся отсюда живыми”.
Она взглянула на меня. “Сейчас ты выглядишь почти моим ровесником. Но забота о нашем спасении – мое дело. Тебе не надо об этом беспокоиться. Все будет хорошо. Как-нибудь мы устроимся. Я обещаю тебе”.
Мать казалась такой волевой, такой сильной. Я верил каждому ее слову. Грозящая нам опасность сделала ее особенно энергичной и предприимчивой. И такой она оставалась до конца войны.
Разрывы бомб становились все слышнее – бомбы рвались где-то совсем близко. Беспрерывно грохотали зенитки. Внезапно рвануло так, что все задрожало – стены, потолок, лестница. В подъезде стало светло как днем. “Сейчас этот дом развалится”, – подумал я.
“Наверное, бомба попала в соседний дом или куда-то рядом”, – сказала мать. Тогда я еще не мог отличить на слух звук разрыва тяжелой бомбы от разрыва авиационной мины. Позднее я узнал – перед тем как разорваться, бомба “свистит” гораздо дольше, мина же взрывается почти сразу.
Воздушный налет продолжался бесконечно долго. Мать поглядела на свои маленькие часики – подарок отца, с которым она никогда не расставалась. “Когда у американцев бомбы закончатся? Похоже, они не спешат улетать”, – сказала она. Стало совсем тихо, однако отбоя еще не было. “Нужно уходить отсюда, пока не вернулись жильцы”, – снова прошептала мать. – “Но с другой стороны, будет тоже плохо, если кто-нибудь нас на улице заметит. Подозрительно – женщина с сыном вышли на улицу до отбоя”.
Я пожал плечами. “Надо сматываться – на улице опять совсем темно. Вряд ли с нами может что-то случиться. Не стоит ждать, пока из подвала выйдут люди и нас тут увидят. Они тут же вызовут полицейских. И тогда уж нас обязательно арестуют”. Но вслух я не сказал ничего – матери надо уже самой понимать, чем она рискует.
Наконец прозвучал сигнал отбоя. Мать схватила сумку и, опередив меня, выбежала из подъезда. Вокруг все горело. Пылающие перекрытия домов рушились на асфальт. Тут и там раздавались крики: “Осторожно, осторожно! Крыша падает!” В темноте что-то потрескивало и шипело. Никто не знал, что может произойти в следующее мгновение – в любом месте могло что-нибудь обрушиться или взорваться. На улице появились первые пожарные машины с выключенными фарами. “Немедленно уходите с улицы!” – кричали пожарные. – “Или жить надоело?”
Быстро, как только могли, мы побежали к подъезду соседнего дома. Повсюду из домов выходили люди, гадали – какую часть города бомбили на этот раз больше всего.
“Больше всего – тут, у нас”, – говорили одни.
“Да нет”, – возражали другие. – “Взгляните на небо там, позади Александерплац. Больше всего бомбили Пренцельберг и Франкфуртераллее, почти до Лихтенберга”.
“А что же наши-то – ведь надо было сбить эти американские самолеты, пока они здесь все не разбомбили!”
“Какая разница! Тогда бы самолеты упали на город вместе со всеми бомбами и все равно бы разорвались!”
“А ведь толстый Герман обещал, что ни одна вражеская бомба не упадет на Германию!” “Эти обещания – просто брехня, выеденного яйца не стоят!”
Все засмеялись. Сгорбившись, стараясь не привлекать к себе внимания, мать стояла рядом с собравшимися. “А вы откуда?” – спросил ее кто-то.
“Из Лихтенберга”, – ответила мать. – “Мы были в гостях тут, недалеко. Надеюсь, наш дом уцелел”.
“Как же вы собираетесь добраться до дома?”
“Мы подождем и поедем с первой электричкой”.
“Что же , вы так и будете торчать здесь всю ночь? Зайдите-ка лучше к нам. Чашка кофе – правда, жидкого – у нас тоже найдется. Да и парнишке вашему надо бы поспать немного”.
Рядом с нами, сострадательно глядя на меня, стояла полная темноволосая женщина.
“Нам неудобно затруднять вас”, – сказала мать. – “Ведь скоро, наверное, опять будет электричка. А в школу он завтра не пойдет, нечего и думать. Завтра выспится”.
“Выспится, если ваш дом еще цел”, – вмешался в разговор муж женщины. – “Подождете у нас, а будет электричка, вот тогда и поедете”.
Карл Хотце – так звали того коммуниста-огородника – и в самом деле помог нам. На следующее утро мы на электричке поехали в Лихтенберг. ( Мать ночью назвала почему-то именно это место!). Люди, у которых мы провели остаток ночи, захотели непременно проводить нас до вокзала. Мать позвонила Лоне. Та сразу же сняла трубку. Теперь она называла мою мать “фрау Гемберг”. “Где вы пропадали все время? Я уже думала, не случилось ли с вами чего-нибудь – ведь бомбят!” Лона хотела встретиться с нами в нашем любимом кафе. Если, конечно, его не разбомбило.
Еще раньше Лона и мать договорились, – назначая по телефону встречу друг с другом, “нашим любимым кафе” будут называть станцию метро Крумме-Ланке. От Лихтенберга до Крумме-Ланке мы ехали долго. Нам повезло – после бомбардировки в городе царил хаос, и поэтому документы у нас никто не проверял.
На перроне мы увидели Лону. Она молча показала нам на противоположную сторону платформы – нам надо перейти туда. Вслед за Лонной мы сели в поезд, едущий в центр города. На следующей остановке Лона сошла. Мы тоже вышли и пошли за ней вниз по улице. Внезапно она остановилась, оглянулась – не следит ли за ней кто-нибудь – и наконец заговорила с нами. Она казалась очень взволнованной.
“Куда вы пропали? Я уже думала, что вместе с другими евреями вас повезли на Гроссе-Гамбургерштрассе, и даже ездила туда”.
“Уж тогда ты ничем не смогла бы нам помочь”, – ответила мать.
“Но у меня с собой была громадная сумка с продуктами”, – взяв меня за руку, сказала Лона.
“Хотце нашел для вас место. Думаю, вам придется что-то заплатить. Но во всяком случае, в ближайшие несколько дней вы не будете на улице.” – продолжала Лона. – “Хозяйка квартиры – не коммунистка. Она русская и сама бежала когда-то от коммунистов. В этом доме она живет уже двадцать три года. Роза (она теперь называла мать “Роза Гемберг”, и я ненавидел это имя), эта женщина живет одна. Наверное, у нее с Хотце что-то было. Советую тебе не рассказывать ей лишнего”.
Мы шли довольно долго до станции метро Оскар-Хелене-хайм. Спустившись в метро, мы доехали до Виттенбергплац. Оттуда мы опять пошли пешком до Савиньиплац и сели в электричку. На следующей остановке мы вышли, пешком дошли до Курфюрстендамм и свернули на Гекторштрассе. Лона называла это “заметать следы”. Я и сегодня помню, как болели тогда мои ноги. Мне хотелось только одного – лечь где-нибудь и уснуть. Все вдруг стало как-то безразлично. Даже если бы нас арестовали и привезли на Гроссе-Гамбургерштрассе. Лишь бы дали хоть какой-нибудь матрац. А кто знает, как нам будет у этой русской…
Людмила Дмитриева обладала аристократической внешностью. Узкое лицо, голубые миндалевидные глаза, темные волосы (наверное, крашеные – кожа была довольно морщинистой). У нее были тонкие, красиво очерченные губы. Она непрерывно курила сигареты, вставленные в черный мундштук с длинным серебряным наконечником. Дымя сигаретой, она неспешно провела нас по квартире.
Это была типично берлинская квартира. Из большой прихожей, повернув направо, можно было попасть в анфиладу просторных комнат, отделенных одна от другой раздвижными дверьми. Больше всего меня поразил музыкальный салон – там стоял огромный рояль, на полу был большой ковер. Другой мебели в комнате не было. Анфилада комнат заканчивалась выходившей в коридор дверью. В этот же коридор выходила комната для прислуги, ванная и еще одна маленькая комната. Коридор заканчивался дверью с матовым зарешеченным стеклом. “Это второй вход в квартиру, для прислуги”, – сказала Дмитриева.
Она взглянула на мать. У нее был очень низкий голос, глаза смотрели холодно и равнодушно. Мать слегка улыбнулась и кивнула с таким видом, как будто в лучшие времена у нее тоже было что-то подобное.
“Вы можете расположиться в комнате для прислуги, а ваш сын – в маленькой комнате. Конечно, вы можете поменяться друг с другом, но я думаю – вам разумнее ночевать рядом с дверью в основные комнаты. Я предполагаю, что у вас более чуткий сон, чем у этого молодого человека”.
Дмитриева в первый раз посмотрела на меня. Посмотрела тем же равнодушным, холодным взглядом, которым до этого смотрела на мою мать. Взгляд этой женщины испугал меня, но голос и акцент меня очаровали. Она казалась существом из иного мира.
На Лону, видимо, Дмитриева тоже произвела сильное впечатление. Мать же выглядела совершенно невозмутимой. Она сказала, что спит довольно крепко, к тому же она – взрослый человек и поэтому нуждается в большей комнате, чем ее сын, но, очевидно, предложение госпожи Дмитриевой имеет уважительные причины, и она, конечно, возражать не будет. Людмила Дмитриева кивнула в знак согласия и, окутанная сигаретным дымом, направилась обратно в музыкальный салон. “Дверь слева в прихожей ведет в мои личные апартаменты. У меня часто бывают гости. Я прошу вас ни при каких обстоятельствах в эти комнаты не заглядывать. Кроме того, здесь, в музыкальном салоне, часто устраиваются концерты, и тогда вам нужно оставаться в ваших комнатах и сидеть там как можно тише. В такие вечера я буду запирать двери в ваши комнаты. Ключи будут находиться у меня. Только тогда, когда уйдут все гости, я опять открою ваши двери. Это необходимо, потому что среди гостей иногда могут быть господа из партии. Иногда”, – подчеркнула она. В первый раз я увидел подобие улыбки в ее глазах. “Теперь этот молодой человек может идти к себе в комнату, а мы должны обсудить некоторые финансовые дела”. С этими словами она отпустила меня.
Речь Дмитриевой всегда была такой, и в ее присутствии мы тоже начали так говорить. Мать иногда выражалась так изысканно, что у нее, по ее собственным словам, “язык спотыкался”. Когда мы оставались одни, она копировала акцент Людмилы, а я покатывался от смеха. Она тоже говорила, коверкая гласные в словах. У меня и по сей день сохранилась скверная привычка подсмеиваться над плохим произношением.
И все же это был, пожалуй, самый приятный, хотя и короткий, период нашего подпольного житья. Насколько было можно вообще говорить тогда о чем-то приятном. Мать быстро подружилась с Людмилой. Дмитриева была щедрым человеком, когда дело касалось денежных расчетов. Они с матерью вели общее хозяйство, в которое каждый вносил столько, сколько мог. О нашем положении мы вспоминали только во время вечерних концертов. В такие вечера мы сидели очень тихо, вслушиваясь в приглушенные звуки рояля. Иногда к роялю присоединялись скрипка или альт. И всегда исполнялась классическая музыка. Однако заканчивался концерт каким-нибудь нацистским гимном. Когда перед началом воздушного налета начинала выть сирена, гости с недовольными возгласами спускались в подвал или направлялись в бомбоубежище. Мы с матерью оставались в квартире одни и ждали начала налета.
Говорят, ко всему можно привыкнуть. Но к воздушным налетам я так и не привык. Грохот зенитных орудий, удары бомб, свист авиационных мин. Затем – внезапное короткое затишье, и слышнее становился гул моторов американских “летающих крепостей”. И снова – грохот зениток и разрывы бомб. Все сливалось в какую-то страшную, адскую музыку. Сидя в нашей комнатушке, я пытался оставаться спокойным, старался держать себя в руках. Это мне хорошо удавалось. Во всяком случае, мать не делала попыток успокоить меня. Но внутренний холод, внутренняя дрожь охватывали все мое существо и еще долго не проходили после конца налета. Иногда я даже начинал стучать зубами, и тогда мать думала, что я простудился и ей нужно срочно принимать какие-то меры против моей простуды.
Наконец звучал отбой, и мы слышали, как Дмитриева отпирает дверь квартиры. Она звала нас в музыкальный салон и спрашивала, как мы перенесли налет. Потом направлялась на кухню и готовила чай.
Свой чай она запивала большим количеством водки. Матери же водки никогда не предлагала. Скупилась, наверное. И чем больше она пила, тем веселей становилась и начинала рассказывать о России, о царе, о придворной жизни. Дмитриева была гофдамой, состояла на службе при царице. Она рассказывала нам о грандиозных балах, устраиваемых при дворе, об оргиях с шампанским и икрой – хорошенькие придворные фрейлины голым задом садились в наполненные икрой блюда, а молодые придворные офицеры эту икру потом с них слизывали. “Вот это была жизнь”, – со вздохом говорила она, глядя на меня блестящими глазами.
Я находил эти рассказы отвратительными, а Людмилу считал очень противной. Поэтому постоянно изводил мать вопросами – когда же наконец Карл Хотце заберет нас отсюда.
Однажды после очередного вопроса мать внимательно посмотрела на меня и сказала: “Молись Богу, чтобы мы оставались тут еще долго”.
“Но ведь мы здесь в самом центре города и его очень сильно бомбят. Когда-нибудь бомба наверняка попадет и в этот дом. А в пригороде можно укрыться в траншее под навесом”.
“Бомбят везде”.
“Пригород бомбят гораздо реже”.
“А почему ты думаешь, что Хотце захочет устроить нас в пригороде? Если он вообще захочет”.
“Ты же говорила – он сам живет в пригороде”.
“Почему ты думаешь, что он сможет поселить нас там? Может быть, он хочет оставить нас здесь до конца войны. Кто знает? Не должно же с нами случиться что-то еще худшее”.
Она улыбнулась, обняла меня. Я не стал ей возражать. Матери было хорошо здесь. Она считала, что именно здесь лучше всего пережить войну. Другой возможности она просто не видела.








