355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Меир Шалев » Несколько дней » Текст книги (страница 7)
Несколько дней
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:55

Текст книги "Несколько дней"


Автор книги: Меир Шалев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)

УЖИН ВТОРОЙ

Глава 1

На второй ужин Яаков пригласил меня десять лет спустя, после моей демобилизации из армии. На воинской службе я звезд с неба не хватал, мое имя доставляло мне неприятности на каждой поверке, а невосприимчивость к смерти сделала из меня скорее не храброго, а ленивого и своевольного солдата.

В день моего призыва в армию Яаков подкараулил меня неподалеку от дома и предложил пройтись с ним на кладбище, на могилу матери.

– Не морочь мне голову, Шейнфельд!

Я был достаточно взрослым, чтобы прочесть выражение боли и обиды на его лице, однако не настолько, чтобы раскаяться или просто извиниться. Он отступил назад, словно получил пощечину.

– Ты смотри, будь осторожен, Зейде, и не открывай своим начальникам значения своего имени, а то еще пошлют тебя по ту сторону границы на разные опасные задания.

Я засмеялся и заверил, что он напрасно волнуется, но советом все-таки воспользовался. Никто так и не узнал, что означает мое имя, даже после аварии, из которой я, как обычно, вышел без единой царапины. Джип, на заднем сидении которого я задремал, перевернулся, а офицер запаса, пузатый и седоволосый, развлекавший меня в начале поездки фотографиями внучек, был раздавлен обломками и погиб. Ударом меня вынесло в ближайшую канаву, но чудесным образом я остался цел и невредим.

С самого начала службы у меня обнаружились способности к стрельбе, о которых я раньше и не подозревал. С успехом закончив школу снайперов, я остался в ней инструктором. Школа располагалась в приземистом, чисто выбеленном здании, утопающем среди эвкалиптов, сильный запах которых бередил память и навевал тоску.

Заброшенные вороньи гнезда темнели среди ветвей, а когда я спросил, почему птицы оставили насиженные места, один из инструкторов, ухмыльнувшись, пожал плечами:

– Если бы ты был птицей, разве остался бы жить рядом с базой снайперов?

Дни проходили в сознательном одиночестве, я был занят пальбой по тысячам картонных врагов, среди которых не было ни одного живого. Монотонные будни мои были заполнены бесконечными настройкой и пристрелкой прицелов, зарядкой опустевших магазинов и писанием писем, часть которых я отправил Наоми в Иерусалим, остальные же оставил у себя и сохранил.

Я умею писать одинаково хорошо обычным способом и зеркальным. Когда у меня обнаружился этот странный талант, Глоберман заметил, что, возможно, ни один из них троих отцом мне не приходится, а на самом деле я сын какого-то другого, четвертого мужчины.

Я быстро освоил и полюбил упражнение, которое мне показал Меир, муж Наоми. Оно называется «бустрофедон», или «шаг быка». Это когда одну строчку пишут обычно, справа налево,[44]44
  Справа налево – иврит принадлежит к группе языков, в которых написание слов производится справа налево.


[Закрыть]
а следующую, наоборот, слева направо, и так далее, будто бык по полю плуг тянет – идет, а потом поворачивает назад вдоль прежней борозды. Я слегка увлекся, практикуясь, пока Наоми не взмолилась писать ей письма по-человечески, чтобы не приходилось читать их, часами стоя у зеркала.

Наоми посылала мне посылки с замечательными маковыми пирогами, а также письма со смешными рисунками и новостями о муже Меире и их маленьком сыне, которые меня мало интересовали.

Яаков тоже писал мне письма, короткие и нечастые, исписанные мелкими старческими каракулями и пестрящие забавными ошибками, которые он допускал не только в разговоре, но и на бумаге.

Глоберман, по своему обыкновению, посылал мне деньи, добавляя на каждой банкноте, прямо под портретом Бен-Гуриона, собственную роспись, а иногда даже умудрялся поместить короткое послание из двух-трех слов.

Моше ничего мне не посылал, но на исходе каждой субботы, когда я возвращался на военную базу, он провожал меня до самой молочной фермы. Поскольку к тому времени я обогнал Моше почти на целую голову, он неловко, снизу-вверх обнимал меня на прощание, затем стискивал мою ладонь своей шершавой медвежьей лапой и захлопывал за мной дверь кабины молоковоза.

В тысяча девятьсот шестьдесят первом году я демобилизовался из армии, сдал под расписку свой снайперперский маузер и оптический прицел и, вернувшись домой, вежливо отклонил предложение Глобермана заняться торговлей говядиной.

– Это хороший бизнес, Зейде, – сказал он тогда, – к тому же эта профессия должна переходить от отца к сыну. Ты у меня станешь «а-файнер[45]45
  А-файнер – хороший, отличный (идиш).


[Закрыть]
сойхер», наследник семейных традиций…

При всей моей симпатии к Глоберману, мне хотелось следовать совсем другим семейным традициям. Но с другой стороны, он был щедрым отцом и завораживающим собеседником, неисчерпаемым на притчи и меткие определения, так что иногда я охотно помогал ему в делах.

– Мама перевернулась бы в могиле, если бы узнала, что я был с тобой на бойне.

Мы ехали в его древнем зеленом грузовике по неровной проселочной дороге, и на протяжении всего пути из Сойхера градом сыпались поучения и воспоминания.

– Гиб а-кук,[46]46
  Гиб а-кук – посмотри, взгляни (идиш).


[Закрыть]
Зейде. Здесь когда-то был лагерь военнопленных. Там, на холмике, стояла их кухня, а эти белые кирпичи, которые ты видишь, – это все, что осталось от печной трубы. Целыми днями они танцевали или готовили еду, а из трубы этой валил такой ароматный дым, что слюнки текли. В заборе был лаз, о котором все знали, через него-то эти лоботрясы и выходили наружу, не беспокоя своих сторожей. Ты спроси лучше у Шейнфельда, – хитро подмигнул Сойхер, – он был знаком с итальянцами ближе, чем я.

По лукавству, проскользнувшему в его голосе, я понял, что Глоберман проверяет меня, и ничего не ответил. Грузовик подскакивал на выбоинах, отчаянно скрипел старыми рессорами, а несчастную корову, стоящую в деревянном ящике кузова, кидало из стороны в сторону. Глоберман был отвратительным водителем. Он вихлял по дороге во всю ее ширину, сбивая на своем пути столбы, деревья и животных, бывших недостаточно проворными, чтобы вовремя убраться с его дороги.

Много лет назад Одед пытался обучить его вождению и с тех пор не раз предупреждал меня:

– He садись с Глоберманом в машину – он почему-то уверен, что рукоятка переключения скоростей – это маслобойка.

Как-то Сойхер спросил, не было ли у меня в армии цацкес.[47]47
  Цацкес – игрушки, забавы; здесь – в значении «подружки» (пренебрежит., идиш).


[Закрыть]

– Я не очень люблю цацкес, – ответил я.

– Как у нас говорят, на каждый товар есть свой купец. Реувену досталась цацке, Шимону досталась клавтэ,[48]48
  Клавтэ – сварливая женщина, карга (разг., идиш).


[Закрыть]
а Леви – балабустэ.[49]49
  Балабустэ – домашняя хозяйка, используется в значении «хорошая, настоящая хозяйка» (разг., идиш).


[Закрыть]
Может, пришло время подыскать тебе какую-нибудь цацке поздоровее, с ляжками, как у годовалой телки? Такую, чтоб обхватила тебя ногами и смеялась и все твое тело пело бы, как птица… Когда-нибудь ты научишься разбираться в мясе и поймешь, о чем я сейчас толкую, а пока молись, чтоб она тебе встретилась.

– А если не встретится?

– Встретится, встретится, на каждый горшок находится крышка.

Деньги и кровь были родной стихией Глобермана, они же сделали его весьма категоричным, в особенности в том, что касалось чревоугодия и флирта.

– Все заблуждаются! – горячился он. – Самая красивая женщина может быть и полной дурой, и редкой умницей, потому что женщинам красота дается вместе с умом, а мужчинам – с глупостью.

Сойхер повернулся ко мне, многозначительно улыбаясь, я улыбнулся в ответ, а грузовик, который, казалось, только и ждал этого момента, съехал на обочину и с размаху врезался в придорожную яблоню. Глоберман отпустил длинное, смачное ругательство и заглушил двигатель.

– Кроме того, у женщин есть секреты, которые могут раскрыть только рука и глаз опытного флейш-хендлера,[50]50
  Флейш-хендлер – торговец мясом (идиш).


[Закрыть]
– невозмутимо продолжал он в воцарившейся тишине. – Тебе двадцать два, пришло время знать такие вещи Если бы ты занимался тем, чем нужно, возился бы с мясом коров, а не их молоком, то научился бы этому. Обычно люди обращают внимание на глаза женщины, на ее губы, а кто посмелей, тот наблюдает, как раскачивается при ходьбе ее тухес и танцуют ее айтерс.[51]51
  Айтерс – коровье вымя (идиш).


[Закрыть]
Только опытному мяснику известно, например, что у каждой женщины внизу спины, там, где должен быть хвост, есть такой маленький холмик жира. При первой же возможности, Зейде, скажем, когда будешь с ней танцевать, протяни руку и сделай «абисале тапн»,[52]52
  Абисале тапн – слегка похлопать (идиш).


[Закрыть]
вот так, – его проворная ладонь легонько похлопала меня по пояснице, – пункт[53]53
  Пункт – точно, как две капли воды (идиш).


[Закрыть]
здесь. У мужчин там ничего нету, а у женщин по этому холмику можно определить, все ли в порядке с другим холмиком, тем, который спереди, в ган-эйден.[54]54
  Ган эйден – райские кущи, от иврит. «ган-эден» (идиш).


[Закрыть]
Он должен быть пухленьким, красивым и жизнерадостным, лакомый кусочек! Если же холмика нет – все тело какое-то безрадостное. И точка!

Он вылез из кабины, чтобы осмотреть повреждения и оценить убытки.

– У этого грузовика бампер как бычий лоб, – с гордостью констатировал Сойхер.

Мир, в котором жил Глоберман, был прост, понятен и логичен. Суть вещей, окружавших его, была ясна и неоспорима, знамения, являвшиеся ему, были понятными и очевидными, поэтому окончание каждой своей фразы он увенчивал громкими точками.

– А если у женщины, – продолжал он, – на верхней губе есть немного пушка, не усы, упаси Боже, а так, только намек, – это тоже добрый знак. Он указывает на то, что сердце у нее горячее, а лес на ее холмике густой и красивый.

Сойхер вытащил из бумажника купюру и пригвоздил ее к стволу сломанной яблони.

– Чтобы никто не сказал, что за Глоберманом нужно бегать и что он не возмещает убытков наличными, – пояснил Сойхер. – Так ты все понял насчет холмика?

Дорога круто забирала вверх, грузовик карабкался по ней, царапая бока о колючий кустарник, росший по обе стороны, и мы вкатились в эвкалиптовый лес.

Тропинка, некогда протоптанная сапогами Сойхера, а также копытами его жертв, и бывшая шириной примерно с коровье брюхо, со временем расширилась до размаха колес его грузовика, и теперь следы шин были единственными на ней.

– А вот и жулик, тут как тут, – сказал Глоберман.

На выезде из леса показались ворота бойни и фигура хозяина, облокотившегося на них.

– Ты, главное, ничего не говори, только смотри и учись. С этой свиньей нужно быть начеку, он великий вор и научился этому, как и все мы, у своего папочки. Откуда, думаешь, я узнал об этом? От своего отца, который учил меня, кого нужно остерегаться. Когда в магазин заходил какой-нибудь лопух купить кошерного мяса,[55]55
  Кошерное мясо – мясо, допущенное к употреблению в пищу в соответствии с еврейскими религиозными ограничениями.


[Закрыть]
папаша засовывал руку за спину, в штаны, и хватал себя за тухес, а когда клиент смотрел на мясо и спрашивал: «Дас из глат?»[56]56
  Дас из глат? – Это кошерное? (идиш).


[Закрыть]
>, он, поглаживая свой зад под штанами, отвечал: «Йа,[57]57
  Йа – да (идиш, нем.).


[Закрыть]
йа, дас из глат!» Потом его спрашивали, почему он врет, тогда, безо всякого стыда, отец снимал штаны, поворачивался и говорил: «Глат или не глат? Потрогай сам и почувствуешь, какая гладкая!»

Довольный моим смехом, Глоберман припарковал грузовик и спустил с него корову.

– Подожди, ты еще не слышал, как он говорит! – прошептал сквозь закрытые челюсти Сойхер. – Он гнусавит, и этим все сказано, Зейде. Тот, что гнусавит, – вор. И точка! Мы все устроим честь по чести, только помни: не вмешивайся, а главное, не проговорись, за сколько мы купили эту телку.

Гнусавый мясник придирчиво осмотрел корову, дал ей пройтись, похлопал ее по позвоночнику, ощупал крестец и железы на шее, а также произвел все те проверки, которые до этого проделал Глоберман.

– Ну, и сколько ты хочешь за эту дохлятину? – под конец спросил он.

Соперники пожали друг другу руки, и церемония началась.

– Семьдесят лир, – крикнул Глоберман и с силой хлопнул ладонью по ладони мясника.

– Тридцать пять! – прогнусавил тот и тоже хлестнул Сойхера по руке.

– Шестьдесят восемь! – выкрикнул первый.

– Сорок! – проорал гнусавый.

– Шестьдесят пять!

Звуки ударов постоянно нарастали, гримасы боли мелькали на лицах торгующихся.

– Сорок три с половиной!

– Шестьдесят четыре!

– Сорок шесть!

Наступила короткая пауза. Двое смотрели друг другу в глаза, побагровевшие руки были готовы разойтись.

– Бэнэмунэс парнусэ? – спросил Глоберман.

– Бэнэмунэс парнусэ, – согласился мясник.

Они расступились, потирая избитые ладони.

– Ладно, – протянул мясник, – получай семь с телки, грабитель.

– Пятьдесят девять лир, – сказал Глоберман.

Мясник отсчитал деньги, Сойхер снял с коровы свою веревку, смотал и повесил на плечо.

– Когда я услышал: «с половиной», то сразу понял, что все закончится бэнэмунэс парнусэ, – сказал Глоберман, когда мы уехали.

– Ты знаешь, что такое бэнэмунэс парнусэ? – спросил он на обратном пути.

– Нет.

Сойхер кивнул головой.

– Открой уши и слушай. Бэнэмунэс парнусэ – это честный заработок. Если мы с мясником не сходимся в цене, он говорит, сколько навара мне причитается за эту корову. Если я купил ее за пятьдесят две лиры, а он сказал, что бэнэмунэс парнусе – семь, то мне с него причитается пятьдесят девять лир, понимаешь?

– Так почему бы тебе не сказать, что купил ее за пятьдесят пять?

– Врать нельзя.

– Нельзя врать? Этому учил тебя твой отец?

– Флейш хендлер, ун фиш-хендлер,[58]58
  Фиш-хендлер – торговец рыбой (идиш).


[Закрыть]
ун перд-хендлер[59]59
  Перд-хендлер – торговец лошадьми (идиш).


[Закрыть]
– все эти занятия не для честолюбивых, но они переходят от отца к сыну, – сказал Глоберман, – поэтому, если ты хочешь быть а-сойхер, то должен знать, что и у нас есть принципы. Мы врем повсюду: обвешиваем, скрываем возраст и болезни скотины, мы поим ее водой, кормим солью, держим впроголодь и перекармливаем, даем слабительное, втыкаем гвозди в копыта и делаем глат на собственной заднице, но в бэнэмунэс парнусэ врать нельзя!

Глава 2

Мне нравились эти поездки и сойхеровские поучения, однако торговля меня совсем не привлекала. Я читал много книг, помогал Рабиновичу по хозяйству, возобновил свои наблюдения за воронами и сблизился с одной девушкой из соседнего сельскохозяйственного училища. Она казалась мне настолько плодовитой и поэтому опасной, что я не позволил ей даже дотронуться до меня ниже пояса.

В те дни я впервые подружился с бессонницей, непонятно откуда взявшейся, снаружи или изнутри. Мама всегда говорила, что Ангел Смерти весьма пунктуален и на него всегда можно положиться, однако Ангел Фон Шлафф, не в пример своему коллеге, забывчив и рассеян. Я использовал свою бессонницу для подготовки к занятиям в университете. Ночи напролет надо мной раскачивалась потемневшая oт времени деревянная канарейка, и маленькая лампа горела у моего изголовья, пока я читал.

Иногда, ближе к утру, когда книга наконец вываливалась из моих рук и я засыпал, дверь открывалась. Это был Рабинович, занятый бесконечными поисками косы. Не обращая на меня спящего никакого внимания, он копошился в шкафу и обшаривал кухонные ящики, попутно открывая все подворачивавшиеся под руку коробки и банки.

– Что ты все ищешь, Моше? – спрашивал я, хотя ответ мне был прекрасно известен.

– Дер цап, – отвечал он.

В голосе Рабиновича, сочетающем в себе силу и достоинство, уже тогда слышался пророческий оттенок слабоумия, которому суждено было его поразить в старости.

– Дер цап, – снова повторял он, – где коса, которую срезала мне мама? Моя Тонечка случайно не говорила тебе, куда она ее спрятала?

Даже теперь, когда коса уже найдена, он, как прежде, ищет ее по ночам, и каждый раз, будто в первый, я чувствую, как от его слов холодок пробегает у меня по спине.

Странно слышать, как такой пожилой человек говорит: «мама», но я не перечу ему и не напоминаю, что родился через много лет после смерти его Тонечки. Зачем смущать человека под конец жизни столь незначительными подробностями? Сначала косу укрывала от Моше его мать, затем – жена, а теперь собственная старческая дырявая память.

Яакова Шейнфельда и Глобермана давно нет, мама умерла, а Моше Рабинович все живет. Его память ослабла, тело отяжелело, но руки до сих пор сохранили цепкость стальных клещей. По вечерам, как охотник, смахивающий пыль с чучела убитого льва, Моше ходит вокруг пня огромного эвкалипта, срубленного им когда-тo, деловито обрывая новые зеленые побеги.

– Так тебе и надо, убийца, – бормочет он потрескавшемуся обрубку, – умереть ты не умрешь, но вырасти снова не сможешь.

Затем он усаживается на пень и кладет на колени деревянную доску, усыпанную кривыми и ржавыми гвоздями, которые он подбирает на улице. Я уже привык к этому зрелищу, однако каждый раз не верю своим глазам, когда вижу, как старик Рабинович, зажимая в толстенных пальцах гвозди, одним движением распрямляет их и складывает в отдельную горку. Затем он начищает их песком и машинным маслом, пока гвозди не начинают блестеть, как новенькие.

Я встаю с постели, снимаю с полки деревянную шкатулку и открываю ее. Вот она, коса. Золото волос мерцает в темноте. Рабинович протягивает к ней дрожащую руку.

– А-шейне цап, правда, Зейде? – завороженно бормочет он, скользя пальцами по мягким локонам. – Закрой шкатулку, мой мальчик, и никогда больше не прячь ее от меня.

Зейде ставит шкатулку на прежнее место, Рабинович уходит, и на дом снова опускается тишина.

Глава 3

Приглашение на второй ужин мне передал таксист, всегда всегда возил Яакова по всяким делам. Не раз можно было наблюдать такую картину: такси, покорно дожидающееся своего пассажира в тени придорожных деревьев, и самого Шейнфельда, сидящего на автобусной остановке у въезда в деревню и бормочущего всем прохожим и проезжим: «Заходите, заходите…»

Я решил отправиться к нему пешком и вышел засветло, успев лишь подоить коров и позавтракать, чтобы не торопиться в пути и дойти до цели к закату.

Был первый день осени. Ласточки расселись нотами на протянутых вдоль дороги линиях проводов. Дорога была испещрена следами шин тысяч велосипедов, а в воздухе носился снежный пух одуванчиков. Первый зимний дождь еще не выпал, и вода в вади высохла почти вся, обнажая у берегов вросшие в сухую грязь скелеты рыбешек. Те же немногие, что выжили, собирались стайками в углублениях и выемках. Ловить их было так легко, что вороны и цапли выклевывали рыбешек из воды с ловкостью зимородков.

Дикая малина росла в изобилии, подмигивая мне темными спелыми глазками, и я сгоряча разодрал рубашку о ее колючки. Спустившись вдоль вади, я дошел до экспериментальной агрофермы, где в ту пору занимались разведением пряностей, и с наслаждением втянул в ноздри душистый аромат приправ.

Направившись по тропинке, бегущей между двумя исполинскими дубами, напоминавшими о величии леса, когда-то шумевшего на этих холмах, я пересек поле, которое простиралось за фермой. Во время краткого привала я напился из предусмотрительно взятой с собой фляжки и продолжил путь.

Местность была мне хорошо знакома. Мое детство прошло под сенью двух лесов. Ближний лес был эвкалиптовым, он раскинулся между деревней и бойней. В нем проживали несколько вороньих семейств, а перед рассветом пели рыжие славки. Я проследил за передвижениями их кирпично-ржавых хвостиков и в конце концов набрел на их гнезда, устроенные на старых эвкалиптовых пнях. Выросшие на срезах молодые побеги вытянулись вверх, образовав зеленые конусы надежно укрывавшие птиц, ищущих уединения.

Тут и там мелькали в небе грифы и стервятники, реющие над лесом в поисках трупов павших от болезни коров, которых крестьяне привозили из деревни. Пару раз я видел в лесу дядю Менахема, показывавшего свои весенние записочки смеющимся женщинам. Некоторые из них были мне знакомы, других же я видел впервые, поэтому предположил, что это те самые пресловутые шлёхи, однако данное Наоми слово удержало меня от доноса.

Второй лес, дубовый, раскинулся по дороге на Тив'он. Я наведывался туда лишь изредка, так как тащить в такую даль свой наблюдательный ящик было слишком тяжело. Я любил приходить сюда, лежать на подстилке из сухих листьев и глядеть на небо. Здесь жило несколько соек-отшельниц, пренебрегших остатками с человеческого стола. Они были такими же нахальными и любопытными, как их братья, паразитировавшие в соседних деревнях, но поменьше размером, и глянец их синих крыльев был не столь наряден. Они почти не летали и предпочитали прыгать с ветки на ветку, сливаясь с листвой. Здешние самцы-сойки, как я не раз наблюдалсохранили традицию, забытую их деревенскими сородичами, – свить сразу несколько гнезд и оставлять право выбора за самочками.

Вороны, мои давние приятели, не обитали в этом лесу, зато дроздов было видимо-невидимо: тут и там мелькали среди деревьев черная смоль и оранжевые клювы самцов и скромные серо-коричневые костюмчики самок.

– Сноваребенок в лесу? – кричал Рабинович.

– Там полным-полно всякого зверья, – причитал Яаков, в памяти которого еще жили старинные легенды о лютых волках из северных лесов на берегах Кодимы.

– А ну-ка быстро садись в машину и поезжай искать его, – поторапливал Глоберман Одеда.

А мама смеялась.

– Если Ангел Смерти встретит маленького мальчика по имени Зейде, – успокаивала она перепуганных отцов – он тут же подумает, что ошибся, и уберется прочь.

Деловитое попискивание мелких грызунов, шорох крыльев и шелест листвы на ветру создавали впечатление какого-то сонного гула, звучавшего на подходе к лесу, но стоило войти под его полог, как тут же раздавались предостерегающие крики дятлов-пограничников, илес моментально затихал.

Я сел на землю и откинулся на спину. Густая тишина обволакиваламеня, спустившись с верхушек дубов.

Поблескивала на солнце паутина, жуки спешили по неотложным делам, а с земли, покрытой слоем прелой листвы, поднималось влажное тепло. Уши мои понемногу привыкли к абсолютной тишине, и я начал различать ее оттенки: тонкий шелест дубовых ветвей, легкое поскрипывание жуков-дровосеков, прогрызавших лабиринты под древесной корой, и пощелкивание клювов горлиц, набирающихся сил перед дальним зимним перелетом в Африку.

Прошло несколько минут выжидательного молчания, пока лесные твари наконец не свыклись с моим присутствием и, успокоившись, не вернулись к своим заботам. Роль глашатая, как всегда, взял на себя дятел, вспоровший напряженную тишину внезапной барабанной дробью, следом за ним прозвучало металлическое чириканье синицы, а затем принялись шуметь все остальные обитатели леса, каждый на свой лад.

Миллиарды пружинок и колесиков природы тикали и поскрипывали вокруг меня, будто я очутился в гигантском часовом магазине. Маленькая стрелка времен года указывала на конец лета пением последних цикад, сухим и теплым ароматом пыли со вспаханных полей, а, также неуклюжим хлопаньем крыльев молодых куропаток, цвет, размеры и поведение которых изменялись с каждым днем, прошедшим с того момента, как онивылупились. Большая стрелка времени суток остановилась на раннем вечере, когда солнце уже подумывает склониться, а западный ветер шепчет: «Уже-четыре-пополудни-я-скоро-окрепну».

Мне вспоминается, как мама впервые учила меня измерять ход времени по этим стрелкам. На свой шестой день рождения я попросил у нее в подарок часы.

– У нас нет денег на часы, – сказала она.

– Тогда я попрошу у Глобермана, он тоже мой папа, и у него много денег.

Невзирая на юный возраст, я хорошо осознавал свое влияние на этих троих мужчин, которые заботились обо мне, баловали и дарили подарки.

– Ты ни у кого ничего просить не будешь, – отрезала мать тихим, но твердым голосом. – У тебя нет отца, Зейде, только мама, и я куплю тебе все, что будет в моих силах. Ты сыт, одет и обут.

Внезапно смягчившись, она вывела меня под руку во двор.

– Тебе не нужны часы, Зейде. Смотри, сколько их вокруг!

Она указала на тень эвкалипта, размеры, направление и прохлада которой показывали ровно девять утра, на лепестки граната, обозначающие середину марта, на расшатанный зуб в моем рту, отметивший шестой год со дня моего рождения, и на маленькие морщинки в углах ее глаз, напоминающие о том, что ей уже сорок.

– Видишь, Зейде, ты сам – часть времени, а будь у тебя часы, оно лишь проносилось бы мимо.

Внезапный шорох донесся до моих ушей и пробудил меня от оцепенения. Это был кот, по виду домашний, из тех, что отлучаются на некоторое время от общества людей и пробуют свою силу, охотясь на воле. Он был весьмa упитан, просто кот-великан, но, несмотря на хищные очертания спины – отпечаток недавнего лесного существования, все еще были в нем сытая леность и мягкая грация, заложенные тысячелетиями домашней жизни.

Навык сидеть не шевелясь, приобретенный в моих наблюдениях за гнездящимися воронами, сработал, и кот не заметил меня, пока я не позвал его тихонько: «Кис-кис». Он застыл на месте и вперил в меня пару зеленых глаз, видимо, борясь со внезапным искушением подойти поближе и променять идеалы на ласки.

– Иди-иди-иди, – позвал я шепотом.

Услышав мой голос, голос человека, кот снова овладел собой, хладнокровно глянул напоследок и исчез в высокой траве. Поднявшись с земли, ушел и я


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю