Текст книги "Несколько дней"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)
Глава 13
Яаков помешал в кастрюле деревянным половником, нагнулся над паром и с удовольствием потянул носом.
– В чем секрет вкуса, Зейде? Я скажу тебе – в свежести продуктов и чувстве меры. Только легкие прикосновения! Осторожно положить одно рядом с другим, лишь представляя друг другу: «Я – Картошка, очень приятно! Добрый вечер, я – Мускатный Орех!» Специя не должна быть пощечиной, она должна быть как бабочка, овевать крылом твое лицо. Чеснок в простом украинском борще должен вызывать улыбку, а не перекашивать физиономию. Когда-то я рассказывал тебе истории для того, чтоб ты лучше кушал, а теперь я готовлю ужин для того, чтобы ты послушал мои истории… Знаешь ли ты, Зейде, что это означает? То, что ты уже не ребенок и поэтому должен быть осторожен со своим именем.
Со временем первые любопытство и настороженность поостыли, сплетни и догадки более не интересовали даже их авторов. Все хорошо усвоили, что не стоит заговаривать с Юдит с ее левой, глухой стороны, а также выпытывать у нее, кто она и откуда пришла.
Одед и Наоми приходили в школу ухоженными и аккуратно одетыми, движения Моше снова обрели плавность и размеренность. Из дома Рабиновичей более не раздавались окрики и детский плач. Тепло и уют, создать которые способны только женские руки, вновь воцарились в семье. Каждый из троих мужчин, которым суждено было стать моими отцами, погрузился в свои заботы.
Яаков Шейнфельд, завещавший мне свои покатые плечи и дом с портретом прекрасной женщины на стене, мечтал о Юдит и осваивал премудрости разведения канареек.
Моше Рабинович, передавший мне цвет волос и все свое хозяйство, прислушивался по ночам к ее крику и искал потерянную косу.
Мой третий отец, торговец скотом Глоберман, оставивший мне в наследство огромные ступни и все свои деньги, завел новую манеру: после каждого своего визита он оставлял в хлеве «маленькую безделушку» для госпожи Юдит. Это могла быть бутылочка парфюма, новая синяя косынка или гребешок, искусно выпиленный из раковины
Сойхер был высоким и очень худым, недюжинная сила таилась в его тонких и длинных руках, а выражение лица умело скрывало природный ум. Зимой и летом он не снимал с себя широкую кожанку, весьма поношенную, а на голове носил вечный картуз, по виду которого можно было предположить, что иногда он использовался вместо носового платка.
В те дни у Сойхера еще не было грузовика. Везде и всюду он ходил пешком, напевая на ходу свои нелепые песни. Некоторые из них я помню до сих пор:
Два коня бегут за мной,
Один – слепой, другой – хромой.
А в коляске семь котов
При усах и без хвостов.
А за ними мышка
В феске и штанишках.
Глоберман проделывал на своих длинных, тощих ногах немалые расстояния. Карманы его кожанки были набиты банкнотами и монетками настолько туго, что те даже не звенели при ходьбе. В нагрудном кармане Сойхер хранил потрепанную записную книжку, исписанную именами коров, благодаря которой он никогда и ничего не забывал. Как правило, его можно было встретить в сопровождении несчастной телки с привязанной к рогам веревкой, отчаянно мычавшей и испуганно озиравшейся.
К востоку от деревни синел старый эвкалиптовый лес, который пересекала тропинка, утоптанная раздвоенными следами коровьих копыт и огромных подошв. По ту сторону леса, в конце тропинки, коров ждали мясник, острый тесак да железный крюк.
– Видишь, следы копыт направлены только в одну сторону, – говорила мне Наоми, – а следы сапог – в обоих направлениях. По этой тропинке коровы отправлялись в свой последний путь.
Все, кроме одной – телки Рахель, которая за одну ночь побывала там и вернулась невредимой. Благодаря той телке я появился на свет, однако об этом позже.
На плече у Сойхера всегда висела замызганная свернутая веревка, а в руке он сжимал увесистый бастон – толстую трость с железным наконечником. Глоберман опирался на нее, расхаживая по дворам, использовал вместо указки и как оружие против гадюк и собак. Последние гонялись за ним по улицам и полям, шалея от запахов крови и смертного коровьего пота, исходивших от его одежды и впитавшихся в саму кожу. Коровы тоже чувствовали этот аромат – запах их собственной смерти, дыхание ада. Когда в одном из деревенских дворов вдруг появлялся Глоберман со своими записной книжкой и веревкой, из хлева непременно доносилось тихое предостерегающее похрапывание, коровы жались друг к дружке и напряженно вздрагивали, в бессильной угрозе выставляя вперед рога.
Как и все торговцы мясом, Глоберман мог безошибочно определить вес коровы с одного беглого взгляда, однако всегда благоразумно предлагал крестьянину сделать это самому.
– Во-первых, Зейде, – посвящал он меня в секреты торгового ремесла, – так он подумает, что его не обманывают, а во-вторых, хозяин коровы всегда склонен занизить ее вес. Продажа скотины, мой мальчик, это целое театральное представление, в котором крестьянин хочет играть роль праведника, а сойхер не прочь побыть и злодеем. Даже если хозяину кажется, что скотина тянет на все пятьсот восемьдесят кило, он всегда скажет: пятьсот шестьдесят, максимум пятьсот семьдесят, и точка! Если он и в убытке остается, и удовольствие oт этого имеет, то кто мы такие, Зейде, чтобы мешать ему?
До своего последнего дня Глоберман не потерял надежды приобщить меня к делам.
– А-сойд,[67]67
А-сойд – секрет, искаж. иврит, «сод» (идиш).
[Закрыть] Зейде! – склонялся он ко мне. – Только тебе я открою его, так как ты – мой сын. Каждый сойхер знает, что перед покупкой важно проверить корову, но только мы, Глоберманы, знаем, что гораздо важнее проверить ее хозяина, и точка! Всегда обращай внимание, как он относится к корове, а главное – как та относится к нему. В любви и торговле есть много общего, но они исключают друг друга. Когда крестьянин продает мне а-бик[68]68
А-бик – бык, искаж. русск. «бык» (идиш).
[Закрыть] – это всего лишь мясо, без души, в нем важны только вес и здоровье. Зато а-ку,[69]69
А-ку – корова (идиш).
[Закрыть] Зейде, это уже совсем другая история. Продать корову – это все равно, что от мамы избавиться. Ой-ой-ой, Зейде, как ему неловко перед ней, ты бы видел эти взгляды: «О, майн, кинд, что же ты со мной делаешь!»
– Зачем же ты продаешь такую красавицу? – ядовито осведомлялся Глоберман у хозяина, не затем, чтобы услышать ответ, а лишь вслушиваясь в оттенки, звучавшие в голосе того, и изучая, насколько сильны угрызения совести.
– Ну-ка, дай ей пройтись, – требовал он, – посмотрим, не проглотила ли она какой-нибудь гвоздь.
Глоберману, конечно, было важно убедиться, что корова не хромает и не страдает от боли, свидетельствующей о внутреннем повреждении, из-за которого ее мясо могло быть забраковано. Однако, кроме этого, он обращал самое пристальное внимание на то, как крестьянин подходит к животному и как то реагирует на его близость и прикосновения.
– Если он любит корову, Зейде, то его будет мучить совесть, а тот, кого мучает совесть, торговаться не с танет. Этого ты никому не рассказывай. Когда сойхера спрашивают, как он зарабатывает, у него должен быть один ответ – покупаю корову по цене рогов, продаю рога и остаюсь с коровой. И точка!
– Небольшая безделушка для госпожи Юдит! – объявлял Глоберман.
«Госпожа Юдит» была моей матерью, а «небольшая безделушка» являла собой собирательное название для всех тех маленьких подарков, которые Сойхер ей дарил.
Поначалу он, как бы ненароком, оставлял их на краю кормушки для коров.
– Ты что-то забыл, Глоберман, вон там, – напоминала ему мама перед уходом.
– Я? Я ничего не забывал, – хитро щурился тот.
– Что это? – спрашивала она.
– Небольшая безделушка для вас, госпожа Юдит, – повторял Глоберман, затем чинно кланялся, отступал на три шага, поворачивался и уходил, так как знал, что та не прикоснется к подарку в его присутствии.
Иногда он добавлял что-то вроде: «Госпожа Юдит живет одна с коровами, и иногда ей совершенно необходима какая-нибудь вещица для того, чтобы почувствовать себя барышней».
В минуты особого романтического расположения он говорил: «Вам, госпожа Юдит, нужен мужчина, чтобы сделал из вас королеву и носил на руках, как носят ребенка. И точка!»
Однако госпожа Юдит была привязана только к коровам. С ними делила она кров и так же сильно, как они, ненавидела торгашеские манеры Сойхера, вместе с его подарками, запахом и «точками».
Глава 14
– Кушай потихоньку, не торопись. Пока ты ешь, я расскажу тебе о Наоми, чтоб тебе было еще вкуснее. Не раз я видел ее стоявшей и подглядывавшей у забора бухгалтера. Как-то под вечер я подошел к ней и спросил: «Хочешь пойти туда со мной?» До того дня нога ребенка не переступала порога птичника, так как альбинос всегда говopил:: «Птицы не любят таких детей, как здесь, в деревне», но услышав, что Наоми – дочь Рабиновича, приветливо пригласил ее зайти. С тех пор она частенько наведывалась туда. Придет и молчит, только головой вертит по сторонам, поскольку канарейки всегда поют, переговариваясь друг с другом из разных углов птичника. У каждой свой голос и своя песня, некоторые из них подражают пению других птиц или музыке, услышанной снаружи. Как тот работник, живший у меня когда-то, что умел подражать птицам, кошкам и людям – их голосам и движениям. Ты его разве не помнишь, Зейде? Правда, это было очень давно. Когда Наоми попросила альбиноса подарить ей одну канарейку для Юдит, он ей ответил… Послушай хорошенько, Зейде, что он ей на это сказал: «Придет время, и Юдит получит свою канарейку, но не сейчас и не от тебя». Она тогда расплакалась, убежала, но вскоре вернулась опять. Это очень нелегко для маленькой девочки – потерять свою маму, но еще тяжелее, если мама ее умерла, а она вдруг полюбила другую женщину. Сколько лет я не видел девочку Рабиновича! Я помню, как-то она сказала мне: «У тебя такая красивая жена, Яаков», будто оба мы изменяем, она – своей матери, а я – Ривке. Наоми были маленькая, но очень умная девочка. Жаль только, что она вышла замуж за этого городского. И он ей не пара, да и Иерусалим ей не место, но ведь у них ребенок, так я слышал… Одед еще возит тебя к ней? Он отличный парень, этот Одед. Не такой способный, конечно, как его сестра, ему могло бы больше повезти в жизни, ну… ты понимаешь, жена и все такое… Было забавно наблюдать, как Наоми ухаживала за Юдит, точно как мы с Сойхером, любовалась издалека и дарила всякие маленькие подарки. Не одежду, конечно, или духи с коньяком, как Сойхер, и не свадьбу, как я, однако у Наоми была одно существенное преимущество – в отличие от нас, она могла прикасаться к Юдит. Уже тогда она понимала то, чего не знал ни один из нас, что любовь – это не фунт изюму и в ней тоже есть свои законы и правила.
Наоми обнимала ее, дарила ей букеты полевых цветов и держала за руки. Может, она боялась, что я или Глоберман отнимем у нее Юдит? Никто не понимает в таких вещах. Иногда твоя мать водила Наоми на могилу Тони, сама бы она не пошла – маленькие дети не часто навещают могилы своих родителей. Юдит брала ее на кладбище не только в годовщину смерти, когда все собирались вместе – Рабинович, Одед, Менахем с Бат-Шевой да еще кое-кто из деревни. В другие дни они приходили лишь вдвоем, а я прятался, издалека наблюдая за ними. Тебе-то я могу рассказать об этом, Зейде, ты ведь тоже подглядывал, а? Сидел себе в ящике, который я смастерил, и следил за людьми вместо птиц. Ты ведь и за мной подсматривал, не так ли? Мне было даже в какой-то степени приятно, что ты на меня смотришь, потому что там, у автобусной остановки, я был, пожалуй, самой странной фейгале,[70]70
Фейгале – птица (идиш).
[Закрыть] какую ты мог встретить. Так спроси меня, что же искала твоя мать на могиле Тонечки Рабинович? Этого я так никогда и не понял. Она брала с собой девочку, и я видел, как они стояли вместе в зарослях цветущих цикламенов возле могилы, рука об руку. Цикламены вообще охотно растут на кладбищах, точно так же, как анемоны любят старые развалины и пустыри. Могилы для них всего-навсего огромные камни, а они всегда растут меж камней. Ласточки устраивают себе гнезда в хлеву, а воробьи селятся под крышами, только вороны никогда не расстаются с деревьями, принадлежащими им еще со времен сотворения мира, и не вьют гнезд более нигде. С одной стороны, они живут недалеко от людей и вовсе их не боятся, но с другой стороны, вороны не станут жить на содержании у нас, как, скажем, голуби – единственные птицы, которых я терпеть не могу. Размахивают оливковымиветочками: символ мира, тоже мне… А у себя в голубятне друг дружку насмерть заклевывают. Ты ведь видел, Зейде, какими безжалостными они становятся, когда воюют за место на крыше. Просто ужас какой-то! Голубь может быть полумертвым, истекать кровью, лежать лапками кверху, но разве пощадит его голубь-победитель? Волк пощадит, медведь… Но голубь – дудки! Он будет его преследовать и клевать, пока не добьет совсем. Вороны иногда тоже так поступают, но они-то не пытаются вырядиться миротворцами… О чем это я? Ах да… Они стояли там, у могилы, и молчали, но было видно, как рука Юдит все гладит и гладит девочку по спине, а та стоит, не шелохнется и мурлычет, как котенок. Потом обе брели тропинкой между полей, до самой деревни. Девчонка резвилась, как теленок весной, а твоя мама шла рядом и смеялась. Теперь она сама лежит там, под цикламенами и нарциссами, недалеко от Тони, а Рабиновичу нужно приходить на две могилы – его Юдит и его Тонечки. Только сил на ходьбу у него не осталось, вот он и сидит на пне того эвкалипта, что срубил, гвозди выпрямляет да тоску тоскует. У того, кто хочет тосковать, на выбор столько видов тоски! Можно тосковать по кому-то, кто ушел, но может вернуться, или по тому, кто вернулся, но уже не тем, кем был раньше, однако хуже всего тосковать по кому-то, кто просто умер и не вернется больше никогда. Именно этой тоской я тоскую по твоей маме, Зейде, у нее нет ни начала, ни конца, она лишь увеличивается в размерах, как раковая опухоль в душе. Все оттенки тоски схожи лишь в одном – в том, что ничем ее не утолить, никакой водкой не залить, и лекарства от нее нет, и нет для нее понятных причин. Моя бедная мама говорила на это: «Оф банкен дарф менч кейн теруц».[71]71
Оф банкен дарф менч кейн теруц – для тоски не нужны причины (идиш).
[Закрыть] Это очень верно. Королям не нужны причины, главе полиции не нужны причины, и военным генералам они тоже ни к чему. И моему дядьке, в мастерской которого я работал как проклятый, тоже не нужны были никакие причины, только палка ему была нужна. Тоска, как и все сильные мира сего, не нуждается в причинах.
Глава 15
Я был тогда совсем юным. В силу своей молодости и бессмертия, с удивительной легкостью я вознесся над столом, воспоминаниями Яакова и его страданиями. Я представлялся самому себе большим соколом, свободно парящим в струях теплого весеннего ветра. Сегодня, заключенный в темницу собственной тоски, я понимаю смысл тех его слов, познавая с возрастом и капризы памяти, и изощренность раскаяния.
Описывая свою жизнь, Яаков предсказывал мою. Еще он рассказывал о том согнутом буквой «г» человеке, возлюбленном моей матери, на которого мне указала в Иерусалиме Наоми, про Моше, намертво прижатого повозкой в вади, и про Одеда, сироту, брошенного всем миром, Синдбада обиды, молока и далекого чужого континента.
Он говорил о Юдит, о ее отнятой дочери и о неприступной крепости, которой мама окружила себя, встречая людское злословие своею левой, глухой стороной. Стоило появиться у ворот незнакомцу, как она скрывалась в хлеву, высылая Наоми разведать, кто бы этo мог быть. Продумывающая каждый свой шаг и предельно осторожная, она все же не смогла полностью оградиться от прошлого. Моя мать всячески избегала встреч с тряпичными куклами в руках у детей, до самой своей смерти наотрез отказывалась перебирать чечевицу и варить из нее суп, однако образ дочери подстерегал ее за каждым углом. Юдит видела ее, когда разводила молочный порошок в поилках телят и когда приближала лицо к цветущему горошку; думала о ней, глядя на облака и прислушиваясь к галдящим воронам, на рассвете солнца и при заходе луны. А по ночам она лежала, глядя в темноту, и прошлое вновь приходило к ней, криком раздирая горло. «В темноте, Зейде, – сказала мне мать однажды, но я был слишком мал, чтобы понять ее, – в темноте достаточно места для всех бессонных глаз и всех тоскующих сердец».
– Любую вещь можно упрятать в шкатулку, – поучал меня Яаков, – а также в ящик, погреб или, на худой конец, шкаф. Любую вещь, включая любовь. Но у памяти, сынок, есть ключ ко всем замкам. А тоска – та и в замочную скважину просочится. Она, как фокусник Гуддини, умеет выбираться из любого заточения и, наоборот, как призрак, проникать, когда и куда заблагорассудится.
Тоска моей матери не стала моей тоской. Где-то в Америке живет моя наполовину сестра, лица которой я никогда не видел – ни наяву, ни во сне. У матери не было ни одной ее фотографии, и даже имя ее мне не известно. Я никогда не пытался отыскать или повидаться с ней. Разумеется, иногда я задаю себе естественные вопросы: похожа ли она на меня? вернется ли когда-нибудь? встретимся ли мы? Но бессонные ночи мои наполнены другими мыслями, и тоска дней моих, полусестрица, не по тебе!
Глава 16
Около трех лет прошло с того дня, как приехала Юдит, и вот уже изредка можно было увидеть, как она улыбается или отпускает какое-нибудь замечание. После обеда она выносила из хлева большой деревянный ящик и садилась в тени жестяного навеса. Маленькой ложечкой Юдит доставала творог прямо из истекающих молочными каплями полотняных мешочков и надкусывала маленькие острые огурчики, замаринованные в стеклянных банках, выставленных тут же, в окне хлева.
Много раз я пытался мариновать огурцы по ее рецепту, но ни разу не добился желаемого результата. Зато я могу легко восстановить в памяти их вкус и аромат, и вот уже язык скользит по зубам изнутри – справа налево, слева направо, и чувствую – во рту солоно, солоно, солоно, солоно, солоно, солоно, солоно, онолос, онолос, онолос, онолос, онолос, онолос, онолос.
Мама устало шевелила онемевшими пальцами на босых ногах, разминая их, и удовлетворенно вздыхала, полуприкрыв глаза. Маленькими глотками она потягивала свою граппу, потом вставала и шла раскладывать корм по кормушкам, доить коров, чистить и убирать, а к полуночи раздавался из хлева женский вой, каждую ночь, как и в первую ночь.
Проснувшийся от крика Одед недовольно ворчал: «Снова она ревет, хочет, чтобы ее пожалели!», а Наоми лежала затаив дыхание, будто боялась, что и ее маленькую грудь разорвет ужасный крик.
– Только забеременев тобой, она перестала кричать по ночам, – рассказывала мне Наоми спустя много лет в Иерусалиме, – что был первый признак того, что она ждет ребенка. Но поначалу… Сколько мне было тогда? Шесть или около этого… Я помню, как ее крик отдавался у меня в животе и в груди, чувствуешь, Зейде, вот здесь, положи руку… Для меня это было первым доказательством того, что я скоро стану женщиной…
Мы ехали в поезде из Иерусалима и вышли на маленькой станции Бар-Гиора, где ей приглянулся живописный ручей, подходящий для прогулки. Из трубы паровоза валил дым с искрами, мы уплетали за обе щеки сэндвичи с яичницей, сыром и петрушкой, которые Наоми завернула в шелестящую обертку от маргарина. Она не забыла также прихватить в дорогу горку крупной соли в газетной бумаге, свернутой фунтиком, мы макали в нее алые помидоры и беззаботно смеялись.
– Мой папа тоже очень любит соль.
– И моя мама, – напомнил я.
– Я знаю, мне нравятся люди, которые любят все соленое.
Наоми испытывала к Юдит самую глубокую и беззаветную из всех разновидностей любви – любовь сознательную.
– Когда я увидела ее в первый раз, на вокзале, с этим большим и странным чемоданом, я решила, что эту женщину я буду любить, и будь что будет. Это не была любовь к матери или подруге… Кем же она была для меня? Что за вопросы у тебя, Зейде? Всем сразу – помесью из кошки, коровы и мудрой старшей сестры..
Станционный сторож предупредил, что в округе гулять небезопасно, так как граница рядом. Мы пошли по затененной тропинке, вившейся вверх по течению ручья.
Наоми смеялась, а мое сердце ныло. Мне было тогда шестнадцать, а ей – тридцать два. Время лишь подчеркнуло ее красоту, усилило мою любовь к ней, а Меира, ее мужа, сделало пожилым, богатым и замкнутым.
Только через два года, приехав к ним в Иерусалим на побывку из армии, я осмелился наконец спросить Наоми:
– Что происходит с твоим мужем в последнее время?
– Я так счастлива, когда ты приезжаешь меня навестить, Зейде, давай не будем о Меире.
Мама и Одед всегда откровенно недолюбливали Меира, но мне он нравится. Жену его я люблю, ему самому – симпатизирую, а сына их стараюсь обходить стороной. Время от времени я приезжаю в Иерусалим на встречи со своим рыжеволосым профессором – «главным воронологом», как зовет его Наоми. Я привожу дневники наблюдений, получаю свою порцию комплиментов и новые задания, а по дороге обратно заезжаю к ним немного поболтать. У Меира все те же прямые сильные плечи, густые волосы и все та же легкая походка человека, живущего в ладу со своим телом.
Наоми вдруг склонила ко мне голову и на одну секунду прижалась своими солеными губами к моим.
– Вкусно, – прыснула смехом она, ласково шлепая меня по затылку. – Ты здорово вытянулся. Плечи и ладони совсем как у взрослого мужика.
Мы сидели в тени земляничного дерева, и ее теплое дыхание согревало ложбинку на моей шее. Рука Наоми покоилась у меня на спине меж лопаток. Куропатка взлетела, испуганно хлопая крыльями.
– Она мне пела по вечерам, послушай: «Шлафф майн фейгале, майн кляйне», понимаешь? А потом она продолжала, уже на иврите: «Спи, пока светит в oкошко луна…» Ой, смотри, ветки кажутся на фоне неба не зелеными, а прямо-таки черными, – внезапно сказала Наоми и продолжила: – На первый Пурим, выпавший после ее прибытия, Юдит подозвала меня к себе и сказала: «Хочешь, Наоми, я сошью тебе особенный костюм?» Я-то, дура, обрадовалась, что наконец буду, по меньшей мере, английской королевой, а она сшила мне самое обыкновенное девчоночье платье, причесала иначе, чем всегда, и дала в руки тряпичную куклу. Я спросила у нее: «Что это за костюм?», а она ответила: «Это костюм другой девочки…» Так я и ответила в школе. Все переоделись в королей и героев, а когда меня спросили, что за костюм я выбрала, я ответила, что переоделась в другую девочку. С такой гордостью сказала, ничуточки не стыдясь, вложив в это всю свою любовь, которой я решила ее любить. Это самое важное в любви – решиться. Я всегда об этом знала, думаю так и сейчас, просто нужно решить – это любовь. Вот так просто! Теперь – это любовь. Все, что я вижу, чувствую и думаю, – это любовь. И вести себя нужно, и смотреть, и говорить нужно, как полагается в любви. Как сказал однажды Меиру старик молочник, симпатичный такой дос:[72]72
Дос – пренебрежительное название религиозных евреев (разг., иврит).
[Закрыть] «Если вы, господин Клебанов, будете только молиться Господу и восхищаться им, останетесь таким же эпикойрес,[73]73
Эпикойрес – безбожник (идиш).
[Закрыть] какой вы есть. Однако если, не приведи Господи, вы будете проклинать его каждое утро, но в то же время покрывать голову, соблюдать субботу и кушать кошер, то вы станете примерным евреем». Ты понимаешь? Любовь – это законы и правила. Прикасаться к ней, думать о ней, представлять себе ее руки, когда ешь сэндвич на перемене в школе, – вот здесь они прикасались, этот огурец они очистили, повязывать на голову ее синюю косынку, украдкой глотнуть капельку из ее бутылки и кашлять до слез… Может, если бы в свое время я решила любить Меира так же, как тогда решила любить ее, моя жизнь была бы немного легче. Иногда мне казалось, что и она меня любит, потому что Юдит действительно обнимала и целовала меня, но никогда не гладила. Ты помнишь, как говорили старики в деревне? «Любить – не стоит денег». Как я всегда ненавидела эту пословицу! Если любить не стоит денег, почему же все вокруг такие скупые на любовь?
– Только не я.
– Ты не скупой, Зейде, ты просто болван, и я не знаю еще, что хуже, – ответила Наоми, – но мать твоя была очень скупа на любовь. Ты обращал внимание на то, как она ходила, сжимая руки в кулаки? Я поначалу думала, что она вот-вот кого-то побьет, а потом поняла, что в этих закрытых кулаках что-то спрятано. Может, та ласка, которой я так ждала, а она хранила ее совсем для другой девочки. Ты думаешь иногда о своей сводной сестре, Зейде? Возможно, и я тебе сводная сестра… Только у могилы моей матери Юдит гладила меня. Раз в месяц она водила меня туда. Лишь там, на кладбище, ее рука разжималась и все гладила, гладила меня по спине… А больше всего я любила сидеть на бетонной дорожке к хлеву, которую папа для нее проложил, и есть с ней гранаты. Ты помнишь эти гранаты, Зейде?








