355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Меир Шалев » Несколько дней » Текст книги (страница 11)
Несколько дней
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:55

Текст книги "Несколько дней"


Автор книги: Меир Шалев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)

Глава 17

Раз в неделю в деревенском клубе показывали кинофильм. Одед привозил из Хайфы плоские коробки с мотками пленки, иногда подходил к маме и, потупив взгляд, сообщал: «Это фильм из Америки». Она почти никогда не ходила в клуб, за исключением тех дней, когда там демонстрировались американские фильмы. Я сидел рядом с матерью и вместе с ней смотрел на чужие улицы, дома и дороги, мелькавшие на экране, и так же, как она, мысленно представлял себе ее дочь, гуляющую по этим улицам. Как это часто бывает, дочь взрослела в ее воображении, росла и набиралась ума, черты ее лица и взгляд менялись. Юдит кричала вместе с ней, испугавшись в первый раз при виде окровавленной простыни, и забывала вместе с ней язык ее матери и саму мать.

Однажды ночью ей приснилось, что дочь вышла замуж и у нее родились близнецы, оказавшиеся, к ужасу Юдит, как две капли воды похожими на того негодяя, чье имя мне до сих пор нельзя произносить или упоминать. Она молчала всю обратную дорогу из клуба. Придя домой, Юдит прикладывалась разок-другой к бутылочке граппы, вздыхала и лежала в темноте, прислушиваясь к шепоту троицы братьев: «если бы», «не будь» и «как бы не», к ехидному хихиканью Ангела фон-Шлафф и к ночным блужданиям Моше – от кухонных шкафов к комоду с бельем, дверь за дверью, под кроватями и в подвале. Затем он выходил во двор и осторожно простукивал стенки сарая, переставляя с места на место мешки и охапки соломы на сеновале. В хлев он не заходил, опасаясь, что его вторжение будет неправильно истолковано, зато вновь и вновь обшаривал курятник и возвращался к сараю, ибо всерьез начинал верить в способность косы к самостоятельным перемещениям с места на место, всяческому увиливанию и надувательству.

Бетонная дорожка, ведущая от дома к хлеву, была проложена Рабиновичем еще до моего рождения. Со временем она покрылась неровными пятнами лишайника, а сквозь трещины пробивали себе путь ростки степной акации.

– Эту дорожку мой отец проложил для твоей мамы. Красивый подарок, правда? Ты должен был видеть выражение ее лица, когда он закончил и сказал: «Это для тебя, Юдит». Будь то Глоберман, он бы, наверное, поклонился ей и сказал: «Госпожа Юдит не должна пачкать свои прелестные ножки в грязи и навозе. И точка!» А если бы был Шейнфельдом, то опустился бы в грязь и предложил, чтобы она ходила прямо по нему. А мой папа взял и проложил ей дорожку – просто и без украс.

На третий год пребывания Юдит, в конце лета, Рабинович привез из Хайфы цемент, доски и гравий. Он построил опалубку, втыкая в землю железные прутья и заливая в образовавшиеся квадраты жидкий бетон с гравием. Хорошенько разгладив дорожку и полив ее водой, Рабинович позвал Юдит. Мама необыкновенно развеселилась тогда, приподняла одной рукой подол своего платья, другую протянула Наоми, и обе они протанцевали от хлева к дому и обратно, высоко подбрасываяноги и смеясь.

– В ту зиму мы уже не тонули по колено в грязи, ты просто не можешь себе представить, как мы радовались.

– Маме ты не сделал такую дорожку, – упрекнул отца, по своему обыкновению, Одед.

Он упорно обходил полосу бетона стороной и в течение двух лет шагал рядом с ней. Потом Одед сдался, но тропинка – сиротский упрек, протоптанная им когда-то, – видна и по сей день.

Гранатовые деревья, посаженные Тоней, перед Пасхой покрывались множеством маленьких алых бутонов, расцветавших затем пунцовым. В месяце сиван появлялись багровые завязи, наливались и рядились в маленькие короны. Юдит сворачивала из газетных листов колпаки и вместе с Наоми укрывала плоды на деревьях. Ранние сладкие гранаты, наполненные крупными розовыми зернами, поспевали уже к Новому году,[74]74
  Новый год – по еврейской традиции отмечается осенью.


[Закрыть]
а поздние, темно-красные внутри и кисловатые, Юдит собирала после праздника Суккот. Выжимая из них сок и процеживая его через добела застиранный кусок полотна, она научила Наоми делать из него вино.

С тех пор прошло много лет, но картина, запечатленная в моей памяти, удивительно ясна – женщина, уже умершая, и девочка, уже взрослая, в одинаковых синих хлопчатобумажных платках, босые ступни их кололи крошечные острые волчки, опавшие с эвкалипта, еще живого тогда, и твердые круглые кипарисовые шишечки

Юдит сорвала с дерева гранат, легонько постучала по нему со всех боков деревянной рукояткой ножа и срезала его корону. Полоснув по твердой кожуре, она отложила нож и пальцами разломила гранат надвое.

– Никогда не разрезай гранаты ножом, Наомиле, – сказала она, – железо портит весь вкус.

Юдит добывала из плода зернышко за зернышком, раскачивая их пальцами правой руки, затем переправляла в левую ладонь, сложенную лодочкой, а оттуда – в рот.

– Это мамины деревья! – злился Одед.

– Вот и ешь вместе с нами, – примирительно отвечала Наоми.

– И чтоб ни зернышка не упало, – шутливо произнесла Юдит, – кто уронит хоть одно – проиграл!

Сегодня никто не ест гранатов с этих деревьев. Каждую зиму на них квартируются малиновки, каждой весной они расцветают пунцовыми цветами и родят богатый урожай. Повинуясь необъяснимому чувству долга, я укрываю от птиц несозревшие плоды гранатов газетными колпаками, как мама когда-то, однако спелыми я их не собираю. Лето близится к концу, птицы и ветер треплют и рвут бумагу на ветвях, а по кровоточащим трещинам на боках переспелых гранатов ползают фруктовые мушки, знаменуя собой начало осени. Затем кожура на плодах высыхает и твердеет, и висят они, как маленькие мумии в потрепанных саванах.

Глава 18
 
Спи, моя Наомиле, спи, моя ладная,
Спи, пока светит в окошко луна.
Утром разбудит тебя, ненаглядная,
Пенье пичужки в проеме окна.
Шлафф, майн Наомиле, майн кляйне
Лиг нар штил ун эр зих цу…
 

– Может, ты перестанешь петь Наоми эти свои колыбельные? – возмущался Одед.

Горечь и отчужденность сделали его лицо совсем недетским, и даже походка Одеда была походкой взрослого человека. По вечерам Юдит укладывала детей спать, рассказывая им на ночь разные истории и сказки. Преданность и любовь, сквозившие в каждом взгляде Наоми на Юдит, ужасно злили Одеда.

– Мамины сказки были интереснее, – тихо и с досадой сказал он.

– Я не ваша мама, – Юдит убрала одеяло с его лица.

Она внимательно посмотрела на мальчика. Одед никогда не забудет этот взгляд. Даже сейчас, когда он вспоминает тот вечер, можно услышать голос маленького перепуганного сироты.

– Если хочешь поссориться со мной, – сказала Юдит, – не прячься под одеяло. Ты уже не ребенок. Вылезай и давай ссориться.

Краска смущения залила лицо Одеда, а Юдит, ласково погладив его по щеке, пожелала детям спокойной ночи и ушла к себе – к своим коровам, одинокой постели и полуночным крикам.

– Сходи к ней, папа, – попросила Наоми как-то ночью, стоя у постели Рабиновича, но тот лишь отрицательно покачал головой. – Я схожу с тобой. Мы просто зайдем и спросим у нее, почему она так кричит.

– Не стоит к ней ходить, – ответил Моше.

– Тогда я сама пойду.

– Ты никуда не пойдешь! – Рабинович подскочил на постели. – Никто никуда не пойдет! Взрослые люди плачут не для того, чтобы к ним кто-нибудь приходил, она поплачет немного, и все пройдет.

Но однажды Наоми не вытерпела. Она прокралась в темноте к самому хлеву, ухватившись за водопроводную трубу, вскарабкалась на прислоненное к стене корыто и заглянула внутрь, пытаясь разглядеть получше бледный силуэт с темными пятнами широко раскрытого рта и глаз. Широкая и шершавая ладонь Рабиновича, внезапно возникнув перед глазами, моментально зажала ей рот, а вторая рука подняла ее и прижала к себе.

– Мы не должны подавать виду, что слышим это, – прорычал Моше на ухо Наоми, унося ее обратно в дом.

Стоило ему ослабить захват ладони, прикрывавшей рот девочки, как оттуда полетели быстрые слова вперемежку со всхлипами:

– Вся деревня ее слышит, папа! И она прекрасно понимает это! Даже дети в школе говорят…

– Неважно, кто и что говорит, – отрезал Моше, – а вот ходить к ней тебе совершенно незачем.

– Люди думают, что это она из-за тебя, – выдохнула Наоми.

– А ну-ка закрой рот, а то я его полотенцем завяжу! – вскипел Моше. – Вырастешь – поймешь все сама.

Крик, острым лезвием рассекавший гладь ночного воздуха, понемногу рассеялся, затянулись невидимые края глубоких ран, которые он оставил.

– Так же, как и у женщины там, внизу, никогда не остается ни шрамов, ни отметин, – доверительно поведал мне Яаков, подливая в рюмку еще чуть-чуть коньяку. – Только родившиеся дети оставляют там следы – не любовь, не измены и не мы, мужчины. Только в плоти наших матерей мы оставляем шрамы, не в плоти наших жен. На лице и на руках отпечатывается вся жизнь. И с нашего шмекале[75]75
  Шмекале – мужской детородный орган (разг. идиш).


[Закрыть]
тоже ничего не стирается. Кто умеет эти знаки различать – читает на своем шмекале, как в дневнике. Это мне Глоберман однажды сказал: «Как кольца на срубе дерева». Вот здесь – счастливые годы, а тут – тяжелые, имена и даты… Есть такая скала над озером Кинерет, на ней видны следы, которые указывают на уровень воды из года в год. Так это и у нас, мужчин. А женская плоть – как само озеро Кинерет – ни бури, ни лодки не оставляют на нем никаких следов. Разве можно разглядеть в утреннем воздухе отпечатки ночных криков?

Глава 19

Словно кукушонок, Юдит вытолкнула из головы Яакова все остальные мысли. Он думал лишь о ней, о ее криках, синей косынке и о телеге, плывущей в золотисто-зеленом море полевых цветов. Иногда Яаков даже удивлялся, как это Юдит умудряется существовать одновременно в двух местах – во дворе у Рабиновича и в его, Шейнфельда, голове. Время от времени он встречал Юдит то в центре деревни, то в поле, всегда приветствовал кивком головы и тешил себя наивной надеждой встретить ее в другом месте и в другое время.

Как-то раз к Шейнфельду заглянул Моше Рабинович и заказал двести цыплят, спросив, не смог бы тот подождать пару недель с оплатой. Яаков настолько обрадовался, что торопливо успокоил его:

– Не беспокойся, Рабинович, деньги – это ерунда!

Поспешив к инкубатору, Шейнфельд проворно разобрал его, промыл специальным дезинфицирующим раствором все части и вновь собрал, а когда подошло время и инкубатор наполнился беспрерывным писком, он предупредил Рабиновича, чтоб тот приготовил курятник для пополнения.

– Я принесу их завтра, – сказал он, оглядываясь по сторонам в надежде увидеть Юдит, но той нигде не было видно, и Яаков ушел.

На следующий день он приехал на телеге и привез с собой два больших деревянных ящика с цыплятами. Запах и писк окончательно свели с ума дворовых котов, и некоторые из них принялись сновать вокруг курятника в поисках щели. Однако Рабинович предусмотрительно залил бетоном со всех сторон железную сетку для молодняка, накрепко затянув стыки стальной проволокой, так как знал, что голодный кот может проявить воистину змеиную гибкость. Цементный пол был устлан опилками, на которые Яаков бережно вытряхнул содержимое обоих ящиков. Большой желтый ком рассыпался на множество пушистых комочков, но они снова сгрудились вместе, пища и суетясь.

Дверь неожиданно скрипнула, цыплята враз утихли, а по затылку Шейнфельда пробежал холодок. Он догадался, что именно Юдит зашла в курятник и стоит прямо за его спиной. Сердце Яакова забилось чаще.

– Оно как бы растаяло, Зейде. У меня запутались руки и ноги, я задохнулся и чуть было не свалился в обморок. Так тело говорит человеку о том, что тот влюблен. И как это Рабинович не сошел с ума, живя рядом с ней?! Ты можешь это понять, Зейде? Он видел, как она проходит мимо, как ее тело напрягается под платьем, когда она поднимает ведро с молоком, кормит телят… Как мог он лежать в доме, зная, что она там, за стеной из дерева, воздуха и бетона! Можно с ума сойти!

Был вечер. Юдит доила в хлеву, а Моше сгружал с телеги охапки скошенной люцерны для коров. Вдруг он спросил, заметила ли она, какими глазами на нее смотрел Шейнфельд.

– Ты ему здорово нравишься, – констатировал Рабинович.

– А нафка мина, – ответила ему Юдит.

– Ну, скоро здесь будет совсем весело… Все мужики в деревне спят и видят шейнфельдовскую Ривку, а он сам на тебя заглядывается.

Юдит омыла вымя коровы, легонько потерла ее соски, пока они не стали упругими, и принялась доить. Тонкие и прямые молочные струйки падали в ведро, и звук их падения, вначале звенящий, с каждой последующей струей становился ниже и глуше. Корова оглянулась и посмотрела на нее. Теплый сладковатый запах поднимался от ведра с молоком, поил собою воздух и впитывался в стены. Юдит прислонилась разгоряченным лбом к огромному коровьему брюху. Дойная приподняла заднюю ногу, словно намекая о неудобстве, причиняемом ей.

– Ша, ша, – приговаривала Юдит и ласково погладила коровье бедро, нажимая на точку, парализующую движения ноги так, что та и подумать не могла о том, чтобы лягнуть.

Когда мне было лет семь, мама как-то сказала, что это несправедливо – лошадь получает любовь в ответ на свою любовь, собака получает ласку в ответ на свою преданность, кошек балуют за их игривый нрав, и только коровы не получают ничего, кроме окриков и пинков. При жизни они отдают человеку все: свое молоко, силы и даже детей своих, а после смерти у бедняг отбирают и мясо, и кости, и рога…

– Ничего не пропадает, все идет в дело, – заключила Юдит.

Яаков же на это глубокомысленно заявил:

– Так происходит в большой любви: кто-то один отдает другому все. Все идет в дело.

Он лежал в своей постели, в полудреме, временами приоткрывая глаза и глядя в темноту. Вороны, ласточки и канарейки мирно спали. Филин, белый князь тьмы, раскрыл бесшумные крылья и отправился на охоту, покинув свое убежище. Ривка тоже не спала, так как бессонница заразительна.

– Спи, Шейнфельд, ради Бога, когда ты не спишь, я тоже с утра еле на ногах стою.

Но Яаков молчал. Его кости ныли, а мышцы болели.

– Я благодарил Бога, что глаза, открытые в темноте, не высвечивают на стене мысли человека. Только представь себе, если бы она могла прочитать мои мысли, а я – Ривкины, как в кино или в волшебном фонаре!

– Что с тобой происходит в последнее время, Шейнфельд? – спрашивала мужа самая красимая женщина деревни.

Яаков не отвечал, так как чем могут помочь слова?

Глава 20

Однажды вечером дверь не открылась, альбинос не выглянул, по своему обыкновению, в окошко и на окрики не отозвался. Канарейки пели, как всегда, но на сердце у Яакова стало тревожно. Постояв еще с минутку, он обошел дом вокруг и заглянул в дверь. Пение и щебет разом смолкли, и воцарилась испуганная тишина. Яаков не решился войти и, убедив себя, что бухгалтер еще спит, ушел.

Альбинос не появлялся и на следующий день, и тут Шейнфельд запаниковал, потому что у дверей дома бухгалтера стояла тележка с бланками и счетами, зеленый грузовик тоже был на месте, а капот его был холодным. Яаков кликнул Папиша-Деревенского, который, не долго думая, вышиб дверь птичника, и посреди мечущихся в ужасе канареек, вихря перьев и отчаянного птичьего гомона был найден бухгалтер, лежавший нагишом на полу, толстый и окоченевший.

– Он мертв. – Папиш-Деревенский поднялся с колен.

Он побежал за медсестрой, а Яаков остался один на один с розовато-серым альбиносом, к губам которого прилипли деревянные стружки, а в белоснежных волосах запутались зернышки мака.

Запах смерти чувствовался в воздухе. Яаков принялся разливать воду по маленьким фаянсовым поилкам и заполнять кормушки зернами, ища утешения в монотонных, размеренных движениях. Затем явились те, кого обычно вызывают в таких случаях, и деловито увезли покойника.

Птицы, напуганные присутствием посторонних, понемногу успокоились и стихли. Перья и пух более не витали по всему птичнику. Поначалу нерешительно и робко, затем все более набирая силу, пение канареек вновь зазвучало из клеток.

Яаков, сидевший в полном одиночестве на бетонном полу, вдруг остро осознал смысл слов покойного бухгалтера о том, что птицы поют из благодарности и любви к своему хозяину – утверждение, подобное которому можно услышать из уст королей и садовников, армейских офицеров и дирижеров деревенских оркестров. Он молча поднялся и пошел домой.

Ривка накрыла на стол, но Шейнфельд ел рассеянно и без удовольствия. Поковыряв немного в тарелке, он оставил ужин практически нетронутым, вскоре встал из-за стола и сказал, что нужно зайти посмотреть, «как там поживают бедные птички», не отдавая себе отчета в том что уже второй раз за сегодняшний день подражает интонациям голоса покойного бухгалтера.

Ривка расплакалась и попыталась удержать его, но Яаков высвободился из ее объятий и ушел, захватив с собой раскладушку. Всю ночь он пролежал в птичнике, вздрагивая от каждого шороха. Шейнфельд боялся появления незваных наследников, белобровых и розовоглазых, размахивающих подписанным завещанием, которые придут и наложат лапу на бедных птичек.

Прошла неделя-другая, но никаких наследников не объявилось. Правление деревни поместило объявление о смерти бухгалтера в газету. Через английский мандаторный суд в Хайфе попытались найти, но безуспешно, дальних родственников – из тех, о существовании которых не подозревал сам покойный. Тогда правление послало двух представителей для того, чтобы составить опись имущества альбиноса. В кухонных шкафах нашли несколько номеров ежегодного альманаха чешского правительства, пять пар темных очков, десятки склянок, наполненных зловонными кремами и кожными притирками, и две пары туфель. Поиски в платяном шкафу прояснили наконец загадку вечного черного потрепанного костюма, который оказался пятью одинаковыми черными костюмами одного покроя, одинаково поношенными и залатанными на локтях одинаковыми, потертыми от времени, замшевыми заплатками.

На антресолях обнаружили чугунные сковородки и горшки, неимоверно тяжелые и порядком запущенные, а также желтую, искусно вырезанную деревянную копию канарейки, которую Яаков, никому не говоря ни слова, тут же присвоил. Тут Шейнфельд вспомнил о потрепанной книге, над которой вздыхал по вечерам бухгалтер, сидя после ужина во дворе. Долгие лихорадочные поиски увенчались успехом, и Яаков нашел ее, закинутую на верхнюю полку в птичнике. К его огромному изумлению, книга оказалась не любовным романом и не личными дневниками, а аккуратно переплетенным расписанием поездов, курсировавших по маршрутам между Прагой, Берлином, Веной и Будапештом. На следующий день Яаков отправился в соседнюю деревню спросить у Менахема Рабиновича, как можно объяснить тот факт, что человек каждый вечер перечитывает расписание поездов, которые никогда здесь не ходили?

Тот, полистав книгу, улыбнулся и заметил, что у людей иногда бывают довольно странные методы борьбы с ностальгией и навязчивыми воспоминаниями и что каждый пытается по-своему, но безрезультатно.

Глава 21

Каждый день после обеда вороны слетаются на общее собрание. Они галдят, обмениваясь последними новостями, и я обычно наведываюсь туда узнать, что новенького стряслось. Большинство людей не отличит одного ворона от другого, я же помню имя каждого из них, а также всю его историю. Некоторых я узнаю, как людей, по чертам их лиц, а остальных – по расположению границы между черными и серыми перьями на груди. Таким образом я веду учет умерших и родившихся, а заодно и тех, кто нашел себе спутника жизни. Со всей округи вороны слетаются на совет, и так продолжается почти до самой темноты, затем каждый направляется к своему дереву и ночлегу. До дня маминой смерти вороны собирались на эвкалипте, что рос у нас во дворе. После того, как Моше срубил его, несколько дней они кружили над сраженным великаном, черные и кричащие, а затем избрали местом своих встреч старую железнодорожную станцию, находящуюся по ту сторону вади.

Вороны-подростки, уже достигшие размеров своих родителей, демонстрируют там свои успехи в искусстве полета, старики же, глядя на них, каркают благосклонно, но сдержанно. Со своих наблюдательных постов неусыпно следят за происходящим вокруг вороны-стражники. Временами некоторые из них атакуют с воздуха деревенских котов, вышедших на прогулку, либо докучают незадачливому филину, совершенно беспомощному при дневном свете. Сарыч, подлетевший слишком близко, повергался в бегство, а иногда вороны откровенно нахальничали и поддразнивали самих орлов. Это очень захватывающее зрелище, когда шесть или семь воронов подлетают к большому орлу и один из них вызывает его на поединок. Бесстрашный в сноем желании позабавиться, легкий и быстрый, он атакует орла сбоку, проскальзывает под ним, а когда тот, потеряв терпение, безуспешно пытается сбить его на лету в лобовом столкновении, ворон увиливает и переворачивается в воздухе, падает камнем вниз и вновь атакует.

На седьмой день после смерти альбиноса вороны вдруг прервали свою обычную встречу и разом приземлились во дворе Рабиновича, неподалеку от хлева. Сильное волнение и с трудом сдерживаемая агрессия проявлялись во всем их поведении. Они подпрыгивали на месте, хрипло и страшно каркали, распугав своим появлением голубей, гнездившихся тут же, под крышей хлева.

Сегодня я рискнул бы предположить, что это было предзнаменование моего скорого рождения, и в глубине души я горд, что именно черная шумная стая вороной, а не какие-нибудь голуби или воробьи возвестили обо мне миру. Однако никому это и в голову прийти не могло, тем более что все знают – вороны слетаются на скотный двор, значит, вскоре жди рождения теленка. Коровья плацента считается у них большим деликатесом, а острые зрение и слух позволяют воронам почувствовать схватки еще до того, как их чувствует сама корова.

Теперь они скакали по забору и галдели на крыше, тревожа скотину. Услышав карканье, доносившееся со двора, Моше вышел из дома, прислушался к дыханию роженицы и пощупал ее живот, раздутый как барабан. Из-под хвоста уже виднелась тонкая ниточка слизи.

– Ну, дети, – сказал он, вернувшись в дом, – держите кулаки, чтобы у нас родилась телочка.

– А какая разница? – спросила Наоми.

– Крестьянин всегда рад, когда его корова родит телочек, а жена – сыновей, – пояснил Моше.

От его внимания не ускользнула презрительная гримаса на лице Юдит.

– Это просто дурацкая поговорка, – смущенно проговорил он, надел резиновые сапоги и вышел из дома.

Роды были продолжительными и тяжелыми. Рабинович накинув на ножку плода веревочную петлю, тянул долго и упорно.

– Ей больно, папа, – волновалась Наоми, – ты слишком сильно тянешь!

Моше ничего не ответил.

– Да помолчи ты, дуреха! – грубовато оборвал ее Одед. – Ты в этом ничего не смыслишь, роды – это не женское дело.

Корова стонала, закатив глаза. Другие буренки глядели нее, сохраняя сочувственное молчание.

– Ну вот, наконец-то, – сказал Моше. Засунув по локоть руку в утробу коровы, он повернул новорожденного поудобнее и вытянул наружу увесистого, но уже мертвого теленка.

– Тьфу, черт! – Рабинович в сердцах отбросил тельце в сторону. – Запрягай коней, Одед, повезем его в лес, под эвкалипты.

Он вышел из хлева, но Юдит, подойдя к корове и заглянув в ее полуприкрытые от слабости и страданий глаза, спокойно сказала:

– У нее там еще один.

– Откуда ты знаешь? – встрепенулся Одед. – С каких это пор ты разбираешься в таких делах лучше, чем мой отец?

– Я знаю, – продолжила Юдит, прикоснувшись рукой к сухому коровьему носу, и добавила: – Она холодная, как лед, быстро беги за отцом, у нее внутреннее кровотечение.

Вдруг ноги коровы подкосились, и она рухнула на землю, опрокинувшись на бок и извергнув наружу живую телочку, а за ней – сильнейший фонтан крови. Шея несчастной вытянулась, она шумно дышала и стонала,

– Папа, папа! – завопил Одед. – Там еще телочка родилась!

На крик прибежал Моше. Ему хватило одного взгляда на истерзанную корову, чтобы принять решение. Рабинович метнулся в сарай и через несколько секунд вернулся, сжимая в руке остро заточенный серп.

– Забери отсюда детей, – скомандовал он Юдит, – и беги за Сойхером. Кажется, его сегодня видели в нашей деревне.

Широкая спина Моше, заслонив собой дверной проем, скрывала происходящее в хлеву, но новая лужа крови быстро растекалась у его ног.

В углу новорожденная телочка уже пыталась встать на ноги. На вид она была довольно крепенькой, а когда поднялась, стали видны ее высокие тонкие ноги, широкая сильная грудь и морда молодого бычка.

– Тьфу, кибинимат![76]76
  Кибинимат – весьма распространенное ругательство, по незнанию относимое к разряду «легких», искаж. русск. (иврит).


[Закрыть]
 – выругался Рабинович. – Мать подохла, теленок мертвый, а теперь еще этот тумтум.[77]77
  Тумтум – гермафродит (разг., арабск.).


[Закрыть]

Примерно через четверть часа пришла Юдит, и с ней Глоберман.

– Ты успел вовремя зарезать?[78]78
  Ты успел вовремя зарезать? – По законам кашрута нельзя употреблять в пищу мясо животных, умерших своей смертью.


[Закрыть]
 – осведомился Сойхер.

– Успел, не беспокойся.

Внимание Глобермана было привлечено мертворожденным теленком и его странной сестрицей.

– Горе не приходит одно, а, Рабинович?

Моше сдержанно промолчал.

– Посмотри на эту мейдале, на кого она похожа! – не унимался Глоберман. – Так всегда бывает с а-цвилинг,[79]79
  А-цвилинг – двойня (идиш).


[Закрыть]
когда рождаются а-кальбале ун а-бикале.[80]80
  А-кальбале ун а-бикале – телочка и бычок (идиш).


[Закрыть]
Кровь брата сделала из нее наполовину парня. Она не будет рожать и не станет давать молока. Я возьму ее тоже.

– Ее ты не возьмешь, – вдруг произнесла Юдит.

– Простите, госпожа Юдит, но сейчас я разговариваю с хозяином. – Глоберман приподнял с головы грязный картуз. – Эта телочка – наполовину бычок. Если отдашь ее мне, Рабинович, мы договоримся и насчет мамаши. Я знаю одного араба, который хорошо заплатит за пейгер.[81]81
  Пейгер – падаль, от иврит, «пегер» (разг., идиш).


[Закрыть]

Телочка тем временем делала свои первые шаги. Мокрая и дрожащая, она спотыкалась и тыкалась мордой в поисках соска. Новорожденная подошла к Юдит, и та принялась вытирать ее мешковиной от слизи и крови.

– Рабинович! – сказала вдруг работница. – Я до сих пор ни о чем и никогда не просила тебя. Не отдавай ему эту телку.

– Ой, эта самая прекрасная в мире музыка – голос умоляющей женщины! – воскликнул Глоберман.

– Оставь ее, я буду за ней ухаживать, – повторила Юдит свою просьбу.

– Это не «она», а «он», – вновь поправил ее Сойхер, – я возьму его сейчас же, тем более что он уже сам ходит.

– Нет! – воскликнула Юдит голосом громким, высоким и незнакомым.

Моше перевел глаза с нее на Сойхера, потом на телку, а затем уставился в раздумье на собственные caпоги.

– Вот что, Глоберман, – произнес он наконец, – ты же сам говорил, что это бычок, вот я и продам его, как продают бычка, – откормлю, чтоб прибавил в весе, а через полгода приходи.

Сойхер добыл из кармана пиджака свою записную книжку и вытянул из-за уха химический карандаш.

– Так как вы ее назовете? – спросил он.

– Мы назовем ее «Жаркое», – вставил Одед.

– Заткнись, болван, – окрикнула его Наоми.

– Мы никак ее не назовем, – сказал Моше. – Имена дают только дойным.

Во дворе ссорились вороны, выдирая друг у друга из клювов куски плаценты.

– Без имени я не смогу записать ее у себя в книжке.

– Мы назовем ее Рахель, – объявила Юдит.

– Рахель? – удивился Моше.

– Рахель, – повторила она.

Когда мать впервые рассказала мне эту историю о себе и о корове Рахель, я вдруг подумал, что так звали мою наполовину сестру, которую увезли в Америку. Когда же я высказал это предположение вслух, мама помрачнела и сурово сказала: «Что за глупости приходят тебе в голову, Зейде!»

– Так как же ее звали? – в который раз спросил я. – Может, наконец скажешь мне?

– А нафка мина, – ответила мать.

Ребенком я был уверен, что это на идиш, и лишь спустя годы узнал, что это фраза по-арамейски.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю