Текст книги "Несколько дней"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц)
Глава 15
Спи, моя девочка, спи, моя ладная,
Спи, пока светит в окошке луна.
Утром разбудит тебя, ненаглядная,
Пенье пичужки в проеме окна.
Так напевала моя мать, укладывая Наоми спать. Одед кипел от злости, Наоми млела от удовольствия, Моше молчал, меня же тогда еще не было на свете. Когда-то, я полагаю, она пела эту песню своей дочери, потом напевала ее про себя. Слова жили в ее памяти, ждали, пока не появится новая девочка.
– Стало быть, Зейде, у тебя есть полсестры в Америке, – сказал как-то Одед.
Мы ехали на деревенском молоковозе – одна из тех ночных поездок, в которые Одед брал меня с собой.
– Я бы тоже не отказался, – добавил он.
Одед не переставал мечтать об Америке, американских грузовиках и американских женщинах. Целую стену у себя в доме он обклеил вырезанными из путеводителя «Мак-Кинли» схемами автомобильных дорог Соединенных Штатов. Одед часами стоял перед ними, зубря названия и втыкая в карту булавки с бумажными флажками, и составлял маршрут для воображаемой многоколесной армады грузовиков.
– Видишь эту дорогу, Зейде? Это шоссе номер десять. В Америке оно называется «Интерстейт». Обрати внимание на участок Лос-Анджелес – Сан-Бернардино – Финикс, Аризона. Именно здесь находится самая большая в мире стоянка для грузовиков. Там можно разжиться всем необходимым: маслом, горючим, едой и пивом. Как говорится у нас, заправка для машины и для водителя. Каждый день там останавливается до пятисот тяжелых грузовиков!
– Так почему же ты до сих пор не уехал в свою Америку? – спросил я его.
– Этого мне только не хватало, – пробурчал Одед, – изводить жизнь на мечты…
– Что-то машину вправо заносит, – добавил он, затормозил и выскочил из кабины проверить покрышки.
Одед обошел молоковоз, постучал большим деревянным молотком по каждой шине, прислушиваясь к звуку, задержался у одного колеса, плюнул на палец и, обмазав слюной вентиль, внимательно рассмотрел образовавшиеся пузырьки воздуха.
– Какой дурень идет за своей мечтой! – продолжал Одед. – Думаешь, я не знаю, что в Америке все не так уж замечательно, как мне кажется отсюда? Каждый мальчик мечтает быть водителем грузовика, когда вырастет. Да и взрослых хватает, которые любят пофантазировать, но только такой идиот, как я, воплощает свою детскую мечту в реальность. Будь добр, Зейде, напомни мне через час остановиться, проверить еще раз этот вентиль.
Два года было дочери, когда уехал ее отец, а когда он вернулся, ей исполнилось пять. Она стала красивой девочкой, с холодным, не по-детски жестким взглядом. Сжимая в руках тряпичную куклу, она недоверчиво смотрела на незнакомого, элегантно одетого мужчину, стремительно вошедшего в бывший гусятник и радостно размахивавшего толстой пачкой банкнот. Встав на пороге, он широко улыбнулся и произнес:
– Я приехал забрать вас в Америку!
Если бы не заметно подросшая дочь, человек мог бы вообразить, что с его ухода прошло не более получаса. Его жена сидела на том же стуле, у того же стола и все так же перебирала чечевицу. Все та же глубокая складка пролегала меж ее бровей, и все то же унизительное зловоние гусятника стояло в воздухе. Холмики, большой коричневый и маленький серый, возвышались на столе перед ней, словно остановившиеся песочные часы.
Он не успел сделать и шагу, как Юдит, резко поднявшись с места, тяжелой походкой, удивившей мужа, направилась к девочке и встала за ее спиной, будто ища защиты. Присмотревшись к жене повнимательней, он заметил округлую форму ее живота, красноречиво выдающегося вперед.
– Ты беременна! – радостно воскликнул он, но тут же осекся.
Собственные слова и постыдное сознание того, что в течение целых трех лет он не был дома, пощечиной ударили по лицу. Вдруг ему стали понятны тревога, скрытая в первых письмах жены, отчуждение, которым веяло от последующих, и отсутствие последних. Вспомнилось лицо хозяина, потупившего взгляд при его появлении, и кривляния большого черного ворона, с издевательским карканьем спланировавшего на землю перед ним. Быстро овладев собой после минутного замешательства, человек засунул деньги обратно в карман и взял свою дочь за руку.
– Пойдем, папа увезет тебя в Америку, – тихо проговорил он.
– Я хочу взять с собой куклу, – со спокойствием, удивившим обоих взрослых, ответила та.
– Не нужно, – сказал человек. – У тебя будет новая кукла. Не бери отсюда ничего. Поедем сейчас же.
Пригнувшись, он вышел наружу, и девочка, крепко сжимая куклу в руках, пошла следом за ним.
Юдит осталась стоять, не поднимая глаз. Рука, недавно гладившая дочь, бессильно повисла в воздухе. Ужас пригвоздил ее к месту. Она лишь чуть пригнула голову, и ожидание удара мурашками сползло по ее позвоночнику.
Перед тем как захлопнуть за собой дверь, человек обернулся и, улыбнувшись профессиональной улыбкой американских приказчиков, плюнул на порог, презрительно бросив: «Шмуцике пирде» – ругательство до такой степени грязное, что даже знатоки идиша затрудняются с переводом. Грубиян Глоберман, речь которого наполовину состояла из ругательств, и тот долго откашливался, прежде чем объяснил мне его смысл.
Человек затворил калитку на крюк, прошел мимо грядок, среди которых, весь перепачканный красной глиной, стоял сосед, притворяясь всецело погруженным в луковицы и морковь, и исчез с девочкой по ту сторону кипарисовой рощи. На шоссе он остановил попутный грузовик, направлявшийся из Рас-эль-Аин, сунул в руку изумленного водителя долларовую купюру и приказал ему ехать в Яффский порт.
Вечером пришел возлюбленный Юдит и застал ее, бледную как смерть, сидящей в одиночестве за столом.
– Он вернулся?
Юдит не ответила, поскольку вопрос был задан ее левой, глухой стороне.
– Он забрал с собой ребенка? – уже кричал тот.
– Вернулся и забрал, – ее горло сдавил спазм рыданий.
– Я его из-под земли достану, скручу в бараний рог и верну дочку тебе, – взволнованно пообещал он.
Юдит взглянула на мужчину. Его пыл и стремительность, некогда вселявшие в нее такую уверенность, теперь вдруг показались ей жалкими и излишними.
– Не нужно ни за кем гнаться, крутить в бараний рог, и возвращать ее тоже не нужно. Это не ваши мальчишеские игры.
Перед ее мысленным взором развернулось безрадостное пророчество будущих дней.
– Она его даже не знала, – в конце концов выдавила Юдит, – ушла за ним, не сказав мне ни слова, даже не попрощавшись.
Мужчина сел рядом, прижав ее голову к своей груди, и ласково погладил по круглому животу.
– Остались мы, Юдит, ты да я, и скоро у тебя будет новая девочка.
Холодная, недобрая сила поднялась из глубины ее тела. Через полтора месяца она хладнокровно и безмолвно родила красивого мертвого младенца мужского пола.
– Мы поедем туда и найдем ее, – заверял мужчина, стоя над маленькой свежезасыпанной могилой. – Есть суд, в конце концов! Никто не вправе вот так, среди бела дня, отбирать ребенка у матери. В Америке тоже есть законы!
– Никуда мы не поедем. Приговор уже вынесен и приведен в исполнение.
Мужчина, любивший Юдит, увидел, как ожесточение овладевает ею, течет по венам, известью въедается в кожу. Увидел и понял, что лучше уйти и больше не возвращаться.
Глава 16
Таким образом завравшийся ревизионист из Еврейских батальонов повлиял на судьбу многих людей. Тот, чья жизнь, так же как и моя, тесно переплетена с вопросами «Если бы…» и «Не будь бы…», найдет в данном повествовании достаточно пищи для размышлений.
Ведь если на минуту вообразить, что этот литейный завод в Уильмингтоне существовал на самом деле, тогда выходит, что первый муж моей матери вернулся бы домой в срок и меня бы вовсе не существовало на свете. Если бы я все-таки родился, то был бы сыном другого отца, который назвал бы меня другим именем, не спасающим от Ангела Смерти.
С детства меня занимали мысли о причудливых поворотах судьбы. Дядя Менахем, заметив это, рассказал мне забавную историю о трех братьях: «Если бы», «Кабы не» и «Не будь», неотступно следующих за Ангелом Сна. Крылатый Фон Шлафф навевает на человека сон, а эти трое, наоборот, будят бедолагу и, взявшись за руки, водят вокруг него хоровод вопросов, не давая заснуть.
Сойхер, ночной покой которого не тревожили ни вопросы, ни раскаяния и ни угрызения совести, все повторял мне свою любимую поговорку: «А менч трахт, унд гот лахт» – «человек предполагает, а Бог располагает». Поэтому я продолжаю задавать вопросы и находить на них ответы, а трое братьев продолжают плясать у моего бессонного изголовья, однако для Юдит все это не имело никакого смысла, поскольку дочь свою она так больше никогда и не увидела.
Итак, где-то там, в огромной Америке, живет моя наполовину сестра, имя которой ни разу не сорвалось с губ матери, ибо, как я уже говорил, на любые расспросы она повторяла лишь свое извечное: «А нафка мина».
Корабль, принявший на борт в Яффском порту отца с маленькой дочерью, благополучно доставил их в Геную. Они провели несколько дней в дешевой гостинице, насквозь провонявшей анисом, рыбой и чесноком. Из Генуи их путь пролег в Лиссабон, затем в Роттердам, а оттуда – в Америку. Избегая неприятного общества других пассажиров, весь путь валявшихся в своих шезлонгах, остро пахнувших потом, рвотой и табаком, они часами прогуливались вдоль перил, ограждавших палубу. Трофей быстро превращался в обузу, как это нередко происходит в таких случаях. Жажда мести не была удовлетворена, а гнев не находил выхода, поэтому вскоре лицо девочки впервые ощутило тяжесть отцовских пощечин. Его рука била резко и быстро, поэтому никто из пассажиров ничего не замечал, как, впрочем, и не слышал оскорбительного «пункт ви дайнэ мамэ ди курвэ»,[33]33
Пункт ви дайнэ мамэ ди курвэ – точно как твоя гулящая мать (разг., идиш).
[Закрыть] сопровождавшего каждый удар.
Позволю себе пообещать, что мы больше не встретим этого ничтожного человека. Останься он с женой и дочерью, вполне возможно, что он стал бы героем этой истории и другой сын, не я, рассказал бы эту историю. Поступив так, как он поступил, этот человек устранил себя из моей летописи и тем самым избавил меня от необходимости описывать его дальнейшую жизнь.
Что же касается бывшего возлюбленного моей матери, могу лишь сказать, что мне неизвестны ни имя его, ни происхождение, а так как трех отцов с меня вполне досточно, я никогда не занимался его розысками.
Только однажды, лет через пятнадцать после смерти матери, в один из моих визитов к Наоми в Иерусалим, на улице Бейт-а-Керем она указала мне на скрюченного древнего старика, медленно и осторожно передвигавшегося при помощи пары деревянных костылей.
– Видишь его? Он был любовником твоей матери.
Вдобавок к потрясению, вызванному этими словами, я впервые понял, что и Наоми кое о чем осведомлена. Откуда ей было знать, что это именно он, и почему она решила мне его показать, я не знаю. Должны ли были ее слова задеть меня? Наоми передалось мое смущение.
– Пошли домой, Зейде, – предложила она. – Поможешь мне приготовить большой салат из овощей, как прежде…
Каждый раз я привожу ей из деревни овощи и сметану, яйца и творог. Я сажусь в большой молоковоз, ведомый опытной рукой Одеда, и мы уезжаем в ночь. И я уже не молод, да и Одед постарел, но как я люблю эти ночные поездки с ним, с его историями, жалобами и мечтами, которые он выкрикивает, пытаясь преодолеть рев двигателя!
Дороги улучшаются и расширяются, молоковозы сменяют друг друга, но ночи неизменно прохладны, и Одед все так же тихонько бранит мужа своей сестры за то, что забрал ее из деревни, и все так же спрашивает меня: «Хочешь погудеть?» Я привычно тянусь рукой к шнуру гудка, и снова детское безудержное ликование захлестывает меня, когда рев молоковоза, мощный и немного печальный, оглашает ночные просторы.
Двое маленьких детей резвились вокруг того старика, сгибавшегося под невидимой тяжелой ношей, но кто может утверждать, что этой ношей является именно моя мать? И мало ли людей, на плечи которых взвален такой груз?..
Глава 17
– То, что произошло с Тоней, было большой трагедией. Было у нас несколько несчастных случаев, но чтобы так – утонуть в вади? В этой луже разве можно утонуть? В речке Кодима тонут, в Черном море… Но у нас?! Там и глубины-то всего тридцать сантиметров. Такая беда не приходит случайно. Ты кушай, Зейде, кушай. Можно одновременно есть и слушать. Я даже подумал как-то: может, из-за того, что они были так похожи, а погода была пасмурной, Ангел Смерти ошибся, взяв Тоню вместо Моше? Она ушла, а он остался со своей виной и тоской, а это, Зейде, совсем непросто – уметь тосковать по умершей женщине, совсем иначе, чем по живой. Я знаю, о чем говорю, – по твоей маме мне пришлось тосковать и при жизни, и после смерти. Сколько тебе сегодня, Зейде? Ровно двенадцать? Да ты ведь сам сирота, все уже понимаешь и без того, чтобы я морочил тебе голову. Что я скажу тебе, Зейде? Будто черная тень опустилась на деревню – молодой вдовец, на шее двое сирот повисли, а еврейскому Богу никакого дела нет. Тоня погибла в конце зимы, а уже через месяц вce расцвело, бутоны раскрылись, жаворонки поют, журавли… ну, это: «кру-кру, кру-кру», ты же знаешь, как они переговариваются в поле, а, Зейде? Голос у них несильный, но даже издалека слышен.
Однажды, в конце Второй мировой, я увидел одного итальянца из лагеря для военнопленных, танцевавшего в поле с журавлями. Издалека я принял их за людей – такими высокими они были, да еще эти хохолки, вроде как короны на голове… Стоило мне приблизиться, как итальяшка дал деру и быстро протанцевал обратно в лагерь, а журавли раскинули свои трехметровые крылья и взлетели. А-ейнер[34]34
А-ейнер – тот еще (пренебрежит., идиш).
[Закрыть] лагерь военнопленных… Ты его, наверное, не помнишь, мал был совсем. Кто-то из них проделал дырку в заборе, они через нее вылезали, как мои бедные птички из клетки, крутились в полях, и никто их не охранял, потому что никто и не думал убегать… Положи себе еще в тарелку, ну, открывай рот, майн кинд. Я помню, как любил покушать младший сын моего приемного дядьки. С того самого дня, как он родился, его рот не закрывался, и первое слово, которое он произнес, было «еще». Представляешь, не «мама», не «папа», а «еще»! Уже в полгодика он показывал пальцем на кастрюлю с едой и говорил «нах».[35]35
Нах – еще (идиш).
[Закрыть] А тот, Зейде, кто умеет убедительно сказать «еще», может прекрасно обойтись без всех остальных слов. Так вот, лопал этот мальчик, как бездонная бочка, а мамаша его любовалась, что за красавец-сынок у нее! Потом он вырос до таких размеров, что она, испугавшись дурного глаза, стала звать его к столу только после того, как все уже поели, становилась рядом с ним и загораживала от всех простыней, чтобы кто-нибудь, не дай Бог, не сглазил ребенка. Так что ты кушай, Зейде, а я тебе спою для аппетита:
«На окно, на ставенку,
Села птичка маленька.
Мальчик прибежал к окну,
К птичке руки протянул.
Улетела птичка, птичка-невеличка,
Плакал мальчик, плакал —
Не вернулась птичка».
Глава 18
Люди в деревне восприняли горе Рабиновича, как свое собственное. Во время шив'а[36]36
Шив'а – еврейский религиозный обряд, совершаемый близкими родственниками усопшего в течение первой недели со дня его смерти.
[Закрыть] друзья сообща доили его коров и собирали оставшиеся на плантации помелы и грейпфруты. В течение следующих недель, пока худо-бедно не зажила искалеченная нога, они забегали по очереди поухаживать за ним и одалживали: кто мула, а кто – лошадь, покуда не обзавелся новой рабочей скотиной. Сирот приглашали на ужин соседки, а Ализа Папиш, жена Папиша-Деревенского, даже вызвалась помогать по дому.
Но дни пролетали, поток помощников становился все реже, пока не иссяк совсем, а муж соседки признался, что кормление чужих детей ему не по карману.
Моше, половина тела которого была все еще закована в гипс, очень рассердился. Ведь с самого начала он предлагал заплатить соседу за столование, а когда снова предложил ему деньги, тот назвал сумму, на которую можно прокормить целый батальон. Рабинович указал ему на дверь и, договорившись с женой директора деревенского склада о вполне умеренной цене, с того дня и до самого приезда Юдит посылал детей ужинать к ним. Иногда там столовались несколько английских офицеров да бухгалтер-альбинос, выползавший из своего убежища только с приходом сумерек.
Вскоре расцвели нарциссы, которые Моше выкопал на берегу вади и посадил на могиле своей Тонечки. На верхушке эвкалипта галдело подрастающее поколение ворон. Жизнь шла своим чередом, текла по невидимому руслу, неся на волнах мертвых и живых.
Каждый полдень Моше выходил в поле, валился на траву и лежал, как теленок, жуя листья кислицы и подставляя теплым солнечным лучам свои раны. Чибисы сновали вокруг него на длинных, тонких ногах, щеголяя в своих вечно нарядных костюмчиках с иголочки, из высокой травы доносилось счастливое попискивание полевок, благополучно переживших зиму. Аромат цветения разносился по полям и цитрусовым плантациям, будоражил кровь и кружил голову. Моше до сих пор не может избавиться от привычки по наступлении весны лежать в поле нагишом, впитывая первые, по-весеннему теплые лучи солнца.
Годы спустя я не раз наблюдал за тем, как Рабинович, на ходу скидывая с себя одежду, с размаху бросался в зеленое море высокой травы. Однажды, когда я расположился в своем наблюдательном ящике на окраине цитрусовой плантации и завороженно следил оттуда за брачным танцем жаворонков, неожиданно появился Моше, разделся и улегся на землю прямо рядом со мной. Его широкая грудь размеренно вздымалась. Рука неторопливо поглаживала буйную поросль на животе и в паху. Две большие черные мухи прогуливались по его лицу, но он не сгонял их. Моше был бесконечно беззащитен и раним в своей наготе, совершенно не подозревая о моем присутствии, так как зелень надежно укрывала ящик даже от птичьих глаз. Я едва не изжарился от зноя в своей коробке, однако не смел даже пошевелиться, потому что Моше вдруг тихонько застонал: «Моше, мой Моше» – и немного наклонился на бок. Аромат, похожий на тот, который исходил от дяди Менахема в сезон искусственного опыления, разлился в воздухе, но я был слишком молод, чтобы понять, что это за запах. Помнится, я подумал тогда, что пахнут они одинаково, поскольку являются братьями.
Раздробленное бедро Рабиновича быстро срасталось, но, несмотря на настойчивые требования Моше, врач упрямо твердил, что гипс снимать еще рано. Тот, недолго попрепиравшись с доктором, вернулся домой, влез целиком в огромную лохань с водой, служившую коровам поилкой, и лежал там до тех пор, пока его оковы не растаяли, а вода в корыте не побелела, как молоко.
Несколько дней спустя Рабинович запряг телегу и отправился вместе с детьми в соседнюю деревню провести Лейл а-седер[37]37
Лейл а-седер – первая пасхальная ночь (иврит).
[Закрыть] в доме брата и его жены Бат-Шевы. Дядя Менахем и Моше разительно отличались друг от друга: первый был худощав, высок и, несмотря на старшинство, выглядел моложе. У него были длинные, тонкие пальцы, нисколько не огрубевшие от работы с землей, густые каштановые волосы и подстриженные усики, которые в кругу семьи почему-то назывались американскими. А еще ему принадлежала самая большая в округе роща кипрских рожковых деревьев, самых сочных и сладких в мире. Я помню, как Менахем, демонстративно надламывая рожок, с гордостью показывал всем присутствующим, как выступают тяжелые капли коричневого меда.
– Если бы у Бар-Йохая[38]38
Бар-Йохай – один из еврейских мудрецов эпохи Талмуда, который, по преданию, был вынужден в течение долгого времени прятаться в пещере, питаясь при этом исключительно плодами стручкового дерева.
[Закрыть] было хоть одно дерево с моей плантации, – шутил он, – ему хватило бы одного рожка в неделю!
Менахем говорил о своих деревьях, как скотник о телятах. Роща была «стадом», состоявшим из десятка «быков» и нескольких десятков «коров», дядя же чувствовал себя пастухом, который «если бы смог, погнал бы свое стадо на пастбище, а сам шел бы следом и играл на дудочке».
– Настанет день, Зейде, и ученые изобретут деревья без корней. Когда мы будем выходить на работу в поле, они будут бежать следом на свист, как собаки, и всюду давать нам тень.
Была у дяди Менахема любимая байка, которую я не уставал слушать снова и снова, – об одном украинском крестьянине, кочевавшем по родному краю в компании яблочного дерева, которое росло прямо из нагруженного землей и влекомого четырьмя буйволами воза, за которым летел целый пчелиный рой.
Что бы там ни было, Менахем никогда не полагался на то, что ветер перенесет пыльцу с дерева на дерево, и оплодотворял деревья собственными руками. В конце лета он взбирался по лестнице на мужские деревья, стряхивал ароматную пыль в бумажные пакеты и торопливо посыпал ею ветки «самок». После всех этих процедур от него еще долго исходил сильный и стойкий запах семени, который смущал соседских жен, забавлял их мужей и сводил с ума тетю Бат-Шеву.
Она необычайно любила своего мужа и пребывала в непоколебимой уверенности, что все женщины вокруг заглядываются на него. Справедливо опасаясь, что запах семени привлечет к мужу других соперниц, тетя Бат-Шева часами отдраивала несчастного щеткой под струями горячей воды так неистово, что под конец тот, красный, как вареный рак, кричал от боли. Однако все старания пропадали впустую, и запах ничуть не ослабевал, поэтому каждая женщина, взглянувшая на дядю Менахема хотя бы мельком, немедленно подпадала под категорию «шлёха». Поскольку деревня была маленькой, а ревность – огромной, полку «шлёх» все прибывало, и гнев тети Бат-Шевы перекипал через край.
– Муж вроде моего должен замолкать весной, назидательно повторяла она. – Вообще-то ему было бы невредно помолчать круглый год, но в особенности полезно закрыть рот весной, а не заниматься тем, что у него так хорошо получается, – зубы заговаривать да откровения откровенничать. Ведь эти шлёхи так и шастают вокруг…
Как в воду смотрела тетя Бат-Шева. На третий год супружества у дяди Менахема обнаружилась какая-то странная форма аллергии, не сопровождавшаяся, впрочем, ни чиханьем, ни чесоткой со слезами, а лишь временным, но полным параличом голосовых связок. Тоня в свое время шутливо пожурила Бат-Шеву, что она, мол, заговорила мужа, но та все отрицала.
– Зачем женщине заниматься такими вещами? Именно для этого есть Господь Бог на небе, – Бат-Шева улыбнулась безмятежной улыбкой того, чьи дела вверены в надежные руки.
Как бы там ни было, раз в год, между праздниками Пурим и Песах, дядя Менахем просыпался и понимал, что не может издать ни звука. Когда это произошло в первый раз, попытавшись заговорить и не услышав собственного голоса, он подумал было, что оглох, но вскоре понял, что дело не в слухе. Поначалу вынужденное молчание превратило Менахема в нетерпимого и вспыльчивого человека, а Бат-Шеву, его жену, сделало удовлетворенной и безмятежной. По прошествии времени, когда дядя Менахем пообвыкся и наладил общение с окружающими при помощи записочек, тетю охватила новая волна ревности и подозрений. Теперь она стала опасаться, что весенняя немота ее мужа сделает его еще более изобретательным и подкинет ему пару-тройку новых приемчиков общения со «шлёхами».
– Он у меня та еще птица, – любила повторять Бат-Шева.
Однажды, когда мне было шесть или семь лет, я сказал Менахему, что знаю, в чем разница между ним и Шейнфельдом.
– В чем же, Зейде? – спросила записка дяди Менахема.
– Вы оба птицы, – заявил я, – только Шейнфельд – странная птица, а ты – та еще…
Мама улыбнулась, Наоми прыснула в кулак, плечи дяди Менахема затряслись, и его рука вывела на бумажке: «Ха-ха-ха!»
– Отними у мужчины слова, – говаривала Бат-Шева, – и он примется скакать и кривляться, будто обезьяна в цирке.
Но Менахем не скакал и не кривлялся, а, напротив, как-то притихал и уходил в себя, глубоко-глубоко, что вообще характерно для худощавых мужчин на исходе лета, когда дни начинают укорачиваться. А еще у дяди Менахема появился некий вызывающе-самоуничижительный оттенок в юморе, как это часто бывает у немых. «А мне не нужно бубнить вашу скучную агаду![39]39
Агада – пасхальное сказание, читаемое в Лейл а-седер (см. Лейл а-седер, иврит).
[Закрыть]» – гласила табличка, которой дядя Менахем весело размахивал перед носом у всех собравшихся в ту пасхальную ночь. Одед, Наоми и все трое сыновей Менахема и Бат-Шевы покатились со смеху. Даже Моше, при встрече обнявший брата со словами: «Видишь, Менахем, наш первый седер без Тонечки», – увидел табличку, вытер глаза и неловко улыбнулся.
– Менахем тоже считает, что тебе нужно поскорее жениться, – говорила Бат-Шева, а брат, сидевший рядом, утвердительно кивал.
Целый вечер Моше и Бат-Шева развлекали честную компанию песнями со старой родины, Менахем барабанил по столу, а Одед, найдя афикоман,[40]40
Афикоман – кусочек мацы, который прячут в начале пасхального вечера. Ребенок, нашедший афикоман, получает подарок от отца (иврит).
[Закрыть] загадал желание «Чтобы мама вернулась».
Моше поперхнулся и побелел, как полотно, а Менахем подошел к мальчику, дружески похлопал его по затылку и написал: «Это очень хорошее желание, Одединю, по пока что ты получишь складной ножик».








