355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Меир Шалев » Несколько дней » Текст книги (страница 14)
Несколько дней
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:55

Текст книги "Несколько дней"


Автор книги: Меир Шалев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)

Глава 6

Даже отчаянным лгунам хорошо известно, что правда и ложь не исключают друг друга, а, напротив, мирно сосуществуют и даже одалживают одна другой разные мелочи.

Я говорю об этом лишь для того, чтобы подчеркнуть, что у меня нет ни малейшего намерения стереть, придумать заново или объяснить какой-либо отрезок моей жизни. Единственная цель данного повествования – это расставить вещи по своим местам.

Как видно, суждено мне во веки веков носиться над этой бездной, догадываясь и предполагая, а когда мне становится невмоготу, я нахожу утешение в прелести каждого отдельного происшествия. Примером этому может служить «странный тип», приобретший все пять черных костюмов альбиноса, который спустя несколько месяцев вновь появился в правлении деревни. Не произнося ни слова, он выложил на стол пять одинаковых записок, которые он обнаружил в карманах пяти костюмов покойного. Каждая из них гласила: «Птицы – Яакову».

Шейнфельд был немедленно вызван в правление. Так или иначе, он добровольно ухаживал за птицами с самого дня смерти бухгалтера, однако его сердце забилось от волнения. Выйдя из правления, Яаков перво-наперво направился к канарейкам, а оттуда – к себе домой. Не раздеваясь, он улегся на кровать и проспал почти целые сутки. Около полудня Шейнфельд был разбужен Ривкой, впервые за всю их совместную жизнь поднявшей голос до крика и потребовавшей наконец объяснить ей, что происходит.

Яаков взглянул на жену невидящими глазами и абсолютно спокойно объявил ей о том, что унаследовал от альбиноса «бедных птиц».

В первое мгновение самой красивой женщине деревни захотелось упасть на землю и завыть. Но уже в следующую секунду она почувствовала, будто невидимая рука поддерживает ее под локти. Ривке открылись ответы на вопросы, так долго мучившие ее, причины бессонницы мужа, его ночных вздохов и самозабвенного увлечения этими глупыми канарейками.

Озаренная, она медленно вышла из дома, и ноги сами привели ее к сараю на заднем дворе. Ривка просунула руку в узкую щель под фундаментом дома, извлекла оттуда желтую деревянную канарейку и со злостью отшвырнула ее прочь. Схватив деревянную лестницу, стоявшую тут же, у сарая, она направилась в птичник. Там, прислонив лестницу к дальней от входа стене, Ривка вскарабкалась на самую высокую ступеньку и пошарила рукой за деревянной балкой под самой крышей. Ее пальцы нащупали маленькую записную книжку, единственным содержанием которой было «Юдит, Юдит, Юдит, Юдит, Юдит, Юдит, Юдит, тидЮ, тидЮ, тидЮ, тидЮ, тидЮ, тидЮ, тидЮ».

Чувствуя нарастающую уверенность в себе, Ривка вышла из деревни и направилась к дальнему саду. Листья орешника шелестели на ветру, шептали ей, вздыхали: «Юдит, Юдит…» Она проходила вдоль стройных шеренг деревьев из одного конца сада в другой и возвращалась обратно: «Юдит, Юдит, Юдит, Юдит, тидЮ, тидЮ, тидЮ, тидЮ, тидЮ, тидЮ, тидЮ».

У третьего дерева в третьем ряду Ривка остановилась, разгребла ладонями землю у самых корней и обнаружила там синюю косынку, украденную в одну из темных ночей с бельевой веревки во дворе Рабиновича. Губы ее скривились в невеселой улыбке, голова прояснилась, и решение пришло само собой.

– В тот последний день Ривка казалась еще красивее, чем всегда, она просто слепила нас, как яркое солнце, – вспоминать Папиш-Деревенский.

Она ушла, ничего не забрав с собой, только платье, которое было на ней, свою неповторимую красоту да горькую обиду, и вернулась в дом своей матери, госпожи Шварц из Зихрон-Яакова.

Папиш-Деревенский плелся за Ривкой до самого выезда из деревни, безуспешно пытаясь уговорить ее остаться, и обещал лично уладить все недоразумения и семейные конфликты.

– В один прекрасный день взяла и ушла, – сокрушался он годы спустя, – никто не понимал почему, и никто не знал – куда.

 
Будто птица певчая
Улетела вдаль.
Кто бы мог подумать,
Кто бы угадал…
 
 
Пролетели пасмурные
Вторник и среда.
Взоры потемнели,
Смолкла суета.
 
 
Опустели улицы
Под моим окном.
Мирно и спокойно,
Скучно и темно.
 

Папиш-Деревенский декламировал нараспев, особенно грустным и торжественным тоном, губы его тщательно выговаривали каждую букву, а взмахи бровей отмечали рифмы на концах строк.

Госпожа Шварц – энергичная и деловая женщина с лицом, изборожденным тысячей морщинок, не знала ни минуты покоя. Письма приходили и отсылались, почтовые голуби и посыльные появлялись и исчезали. В заключение всей этой переписки в Зихрон приехала машина с персональным водителем и забрала мать с дочерью в порт Тантура. Маленький аккуратный белый кораблик, на обоих бортах которого золотой краской была выведена свежая надпись «Ривка», горделиво покачивался на волнах. С его борта была спущена на воду шлюпка, и два здоровенных матроса переправили Ривку с берега на корабль.

Хаим Грин, состоятельный английский торговец, бывший когда-то простым лейтенантом запаса и простаивавший длинными холодными ночами под домом Ривки в Зихроне, поджидал ее на борту. «Ривка» выпустила из двух своих труб по белому облаку, совершила разворот и медленно удалилась.

Госпожа Шварц подождала, пока силуэт корабля не исчез окончательно за горизонтом, затем села в машину и вернулась домой. В течение долгих двадцати пяти лет ни Ривка-женщина, ни «Ривка»-корабль не появлялись у берегов Израиля, пока однажды в газетах не появилась короткая заметка, гласившая о том, что «сэр Хаим Грин с супругой госпожой Грин прибыли в Израиль с готовностью влиться в местную жизнь». Внизу прилагалась фотография супругов на фоне кораблей, стоящих в Хайфском порту, оба в дорогих пальто с полосатыми меховыми воротниками, с капитанскими фуражками на головах и ослепительными улыбками на лицах.

Папиш-Деревенский, до той поры хранивший в памяти прекрасные черты, как оголтелый выбежал на улицу, тыча в лицо недоумевающим односельчанам газетой, принялся орать: «Она вернулась! Я же вам говорил! Она вернулась!»

И действительно, госпожа Грин оказалась той самой Ривкой, а сэр Хаим – ее мужем, за двадцать пять лет превратившимся из молодого состоятельного торговца в старого богатого банкира.

– Он был весьма достойным и хорошо воспитанным джентльменом, – вспоминал Папиш-Деревенский.

Сэр Грин вкладывал деньги в школы и фабрики, построил не одну учебную лабораторию в университете, основал фонд по выдаче стипендий нуждающимся студентам, а также приобрел роскошный дом на улице Алоним в Тив'оне. Затем, в силу врожденной деликатности, проявлявшейся во всех его поступках, он поторопился умереть, дабы его вдова смогла вернуть себе своего первого мужа и прожить с ним снисходительной победительницей последний год своей жизни.

Однако в тот день, когда она покинула деревню, а «мы все выглядели, как морда с подбитым глазом», Яаков оказался единственным, кто не обратил никакого внимания на ее уход. Возвратясь вечером домой, он позвал несколько раз: «Ривка! Ривка!» Не получив ответа, Шейнфельд приготовил себе стакан чаю и отправился спать. Проснувшись задолго до рассвета, он вышел из дому, так и не ошутив холодной пустоты в постели рядом с собой. В голове Яакова созрел некий план, и он безотлагательно окунулся в приготовления.

Вечером того же дня, вернувшись со склада, Юдит обнаружила, что к одному из стропил в хлеву привязана деревянная клетка, а в ней – крупный кенарь, самый большой и красивый из оставленных альбиносом умевший к тому же насвистывать коротенькие арии из модной в свое время оперетки. К свежевыкранному донышку клетки снизу была приклеена записка, гласившая, а может, и цитировавшая довольно избитое: «Птицы поют о том, что человек не может выразить словами».

Глава 7

Я уже рассказывал вам о том, что Бат-Шева, жена дяди Менахема, называла его «той еще птицей». Моше называл брата «диким петухом», но любил безмерно, уважал зa мудрость, а однажды, в порыве откровенности, даже поведал ему о своих еженощных поисках косы. Они были очень разными, Моше и Менахем, но это обстоятельство скорее сближало их. Живя в разных деревнях, они все же часто гостили друг у друга. Одед запрягал телегу и забрасывал на нее несколько мешков с соломой, чтобы хоть немного смягчить немилосердную тряску ее деревянного остова. Не по годам ответственный и серьезный, он требовал, чтобы отец доверил ему вожжи. Затем все влезали на телегу, и Наоми смеялась, указывая пальцем на Рахель, озабоченно глядящую на приготовления из-за приоткрытой двери хлева.

– Иди, иди, иди, – звала ее Юдит, и та, легко перемахнув через невысокую изгородь, присоединялась к поездке.

Телка беззаботно трусила вслед за телегой на своих длинных ногах, не отставая ни на метр, и лишь временами останавливалась для того, чтобы сорвать пару цветков клевера.

Моше недовольно наморщил лоб.

– Зачем она всюду за нами бегает, как собака? – проворчал он.

– Но ведь она же никому не мешает, идет себе спокойно и даже не лает! – принялась уговаривать отца Наоми.

– Она пощиплет немного травки по дороге, – вмешалась Юдит, – вот тебе и экономия.

– Это же не имеет никакого вида! – кипятился Моше.

Дорога вилась вдоль толстенной трубы старого водопровода, по которому когда-то вода из источника поступала в деревню. По обеим сторонам дороги в изобилии росли кусты клещевины, а у кромки поля шмыгали попискивающие комочки полевок. По ночам шакалы устраивали на них охоту, а под утро завывали своими тонкими, леденящими кровь голосами прямо под окнами домов, стоящих на окраине деревни. Сторожевые собаки, несмотря на превосходство в силе и размерах, и те приходили в ужас от первобытной дикости, звучавшей в этом вое. Они отчаянно царапались в двери, умоляя впустить их внутрь, и неясно, чего они боялись больше – укусов шакалов или самого искушения свободой

Много лет спустя я оставил учебу в университете, вернулся домой и некоторое время работал на общих полях, бывших собственностью деревни. Целый месяц я сидел за рулем старого «Д-6», вспахивая поле на тот же манер, каким люблю писать письма – вдоль до конца грядки и обратно. Соколы парили над моей головой, цапли и вороны, хорошо усвоившие собственную выгоду от каждого сельскохозяйственного сезона, скакали за мной по выкопанной борозде, выклевывая из земли червяков и личинок жуков, выброшенных на поверхность плугом, и учиняя кровавую расправу над несчастными полевками, чьи подземные ходы взламывали его острые ножи.

Здесь, на окраине поля, изгиб русла вади терялся в зарослях камыша. Благодаря близости воды и изобилию ила берега были покрыты буйной порослью. С детства я прихожу сюда: осенью – за спелой малиной, а весной – за букетами анемонов и нарциссов. Зимой Моше не разрешал мне сюда приходить. Из-за дождей вода в вади поднималась и мутнела, а берега покрывались топкой предательской грязью.

– Как ты можешь посылать его туда одного? – кричал он на маму.

– Ничего с ним не случится, – спокойно отвечала та и добавляла: – Иди, Зейде, и не задерживайся допоздна.

Я уходил, ощущая затылком беспокойные взгляды трех моих отцов.

Теперь Моше позволял Одеду править телегой даже на переправе через вади. Все сидели не шелохнувшись. Рабинович никогда и ни с кем не говорил о своей Тонечке, но это было то самое место, та самая вода… Даже лошадь, которую Моше приобрел много лет спустя, опасливо вытягивала шею, осторожно ступая по хлюпающей грязи, а у самой воды заупрямилась, однако, понукаемая Одедом и подталкиваемая вперед весом телеги, продолжила свой путь. Отражения дрожали на кругax, расходившихся от лошадиных копыт, но колеса телеги, поднимавшие со дна клубы ила, тут же мутили их.

Снова оказавшись на твердой почве, Рабинович оглянулся назад. Рябь понемногу улеглась, вода вновь прояснилась, и вади, подобно женской плоти, снова был гладок и спокоен, и на его поверхности не осталось ни единого шрама.

На подъезде к железнодорожной станции, той самой, на которой сошла когда-то моя мама, Одед остановил телегу.

– Сделаем привал и перекусим, – предложил Моше. – Некрасиво заявляться в гости голодными.

Все были рады спрыгнуть с повозки и немного поразмяться. Наоми расстелила на траве старую простыню. Рахель резвилась в сторонке, бодая порхающих бабочек и стрекоз, жевала цветы и блаженно пофыркивала.

Юдит открыла походную корзинку и вынула оттуда сэндвичи с яичницей и зеленым луком. Мы сидели в тени огромных эвкалиптов, росших у края платформы. С их верхушек на нас глазели нетерпеливые вороны, надеясь полакомиться остатками трапезы после нашего ухода. Несколько самых смелых слетели вниз и прыгали поодаль, поблескивая черными нагловатыми глазками.

Каждый год голос покидал горло дяди Менахема как раз в сезон созревания его знаменитых кипрских рожков, когда зелень первых плодов приобретала коричневые оттенки.

«Здравствуй, Зейде! Как дела?» – написал он в блокнотике, вырвал листок и протянул мне. Я поспешил вытащить из кармана заранее приготовленную записку, будто я тоже немой: «У меня все хорошо, дядя Менахем». Не знаю почему, но я всегда обращался к нему: «дядя Менахем», хотя его младшего брата отцом никогда не называл. Менахем затрясся в беззвучном смехе и ласково погладил меня по голове. Я терпеливо ждал, так как знал, что произойдет дальше. Он вытащил из кармана большой носовой платок, сложил его по диагонали так, чтобы получился треугольник, затем снова сложил, перевернул и затолкал концы платка в складки, пока у него в руках не возникла толстая матерчатая сосиска. Тогда он высвободил концы и завязал узелок с двумя маленькими ушками.

– Мышь! – восторженно кричал я.

Положив импровизированного зверька на ладонь левой руки, быстрыми пальцами правой дядя Менахем выщелкивал его прямо мне в лицо, а я пугался и хохотал, будто впервые.

Весенняя немота не позволяла ни смеху, ни стону вылететь из его горла. Зная это, Менахем тщательно готовился к предстоящим безмолвным неделям. Он заблаговременно раздавал распоряжения своим сыновьям во всем, что касалось ведения хозяйства, а также приобретал новый блокнот, при помощи которого общался с окружающими. В начале каждой страницы дядя написал красными чернилами: «Я потерял голос», чтобы никому ничего не объяснять. Пообвыкшись с годами, Менахем нашел в своей странной аллергии немало приятных сторон и иногда ловил себя на том, что с нетерпением дожидается весны. Как выяснилось, в дни этого вынужденного молчания он гораздо лучше и собраннее работает, успевает читать книги и слушать музыку, а его обострившиеся чувства улавливают тончайшие оттенки звуков, запахов и красок. Время от времени лицо Менахема озаряла таинственная улыбка – отражение возвышенных мыслей, не нуждающихся в словах.

Через несколько недель после Песаха к дяде возвращался его голос. Этому предшествовало ощущение странного теснения в груди, будто там вызревал некий плод. Способность говорить обнаруживалась внезапно, средь бела дня, когда очередная мысль, промелькнувшая в мозгу дяди Менахема, вдруг звучала вне его головы, произнесенная вслух, либо собственное изображение в зеркале обращалось к нему во время утреннего бритья. Менахем моментально одевался и бежал в Кфар-Давид через поля, втайне надеясь на то, что какая-нибудь шлёха из фантазий его ревнивой жены, явившись во плоти и крови, встретится на его пути и позволит околдовать себя с помощью вновь приобретенного дара речи

– Моше! Юдит! Дети! – восторженно кричал он, врываясь к нам во двор.

Слова, томившиеся в груди Менахема Рабиновича всю весну, вылетали из него, взволнованные, как стайка стрижей, щебечущих и кувыркающихся на лету.

Глава 8

Рахель росла, и в облике ее все более явно проявлялись бычьи черты. Мускулистые плечи, располагавшиеся выше обычного, были гораздо шире зада. Вымя было крохотным, а челка на лбу росла низко, как у быка, что придавало ее морде озорное выражение. Своими нахальными повадками и чрезмерно игривым нравом Рахель вызывала в Рабиновиче смущение, граничившее с неприязнью.

– Коровы так себя не ведут, – повторял он.

Время от времени Моше мысленно возвращался к намерению продать ее Глоберману, но каждый раз, когда он пытался затронуть эту тему, Юдит поворачивалась к нему своей левой, глухой стороной, однако можно было заметить, как лицо ее мрачнело, а пальцы непроизвольно сжимались в кулаки.

Дядя Менахем тоже заметил необычную привязанность Юдит к своей корове, однако, в отличие от своего брата, уважал право любого человека на странности. Он посоветовал ей проконсультироваться со своим соседом, Шимшоном Блохом, признанным авторитетом в деле разведения крупного рогатого скота.

– Только не позволяй ему задавать тебе идиотских вопросов, – предупредил дядя Менахем.

Шимшон Блох снискал себе воистину заслуженные любовь и уважение среди жителей всей долины, однако в той же мере он вызывал их возмущение своими любительскими исследованиями о сезонах возбудимости у быков. Полевой материал для своих экспериментов Блох собирал, задавая женщинам абсолютно бестактные вопросы.

– Профессор в университете режет мышей для того, чтобы понять, как устроены люди, я же задаю вопросы женщинам, чтобы узнать, что чувствует корова…

– Женская любовь – это тебе не течка у телки! – обрушилась на него как-то Бат-Шева.

– Самка всегда остается самкой, а самец – самцом. Можно подумать, большое дело – яичники да трубы… Какая разница, на скольких ногах она ходит? – оправдывался Блох.

Бросив на Рахель всего один-единственный взгляд, он сокрушенно покачал головой и авторитетно заявил:

– Пустые затеи!

Вынув из заднего кармана брюк складной деревянный метр, Блох произвел измерения: от плеч до основания хвоста и высоту в холке.

– Одна и та же длина, – печально констатировал он, – дас из а-тумтум, нит а-бик ун нит а-ку.

– Я хочу оставить эту корову себе, – настаивала Юдит. – Если она не будет давать молока, Рабинович продаст ее Глоберману.

– Такая уж коровья судьба, – вздохнул Шимшон Блох, – много молока из нее не выжмешь…

– Немного тоже поможет.

– Есть только один способ, – сказал Блох, – доить ее почаще, может, со временем что-нибудь да выйдет. Иногда это помогает.

Юдит вернулась домой и сразу же принялась за дело. Поначалу Рахель страшно нервничала, то и дело вздрагивала, пыталась лягнуть, однако та шептала ей на ухо ласковые слова и поглаживала по бокам, пока корова не присмирела.

Рабинович, застав работницу за этим занятием, быстро смекнул, что за этим стоит, и заметил, что она даром тратит силы и время. Глоберман же, не удержавшись, съехидничал:

– Может, госпожа Юдит подоит и других бычков? Они будут ей очень благодарны!

– Я буду доить эту корову, пока у нее не брызнет молоко из сосков, а у меня – кровь из-под ногтей, – ответила Юдит. – Не видать ее тебе, как собственных ушей.

Глава 9
 
На окно, на ставенку,
Села птичка маленька.
Мальчик прибежал к окну,
К птичке руки протянул.
Улетела птичка, птичка-невеличка,
Плакал мальчик, плакал —
Не вернулась птичка.
 

В роскошной деревянной клетке, подвешенной на стропилах, томился красавец кенарь – подарок Яакова. Поначалу он пел вдохновенно и добросовестно, но, обнаружив, что никто не восхищается его искусством, устыдился и смолк. Через две недели от тоски у него начали выпадать перья. Стоило Юдит распахнуть дверцу клетки, как он упорхнул – сердито, пристыженно и радостно, в той мере, в какой смешанные чувства способны гнездиться в птичьем сердце, и полетел назад к своему хозяину.

Обнаружив, что кенарь вернулся, Яаков понял, что любовные дела нельзя доверять посредникам, а так как набраться смелости и поговорить с Юдит с глазу на глаз он не мог, Шейнфельд решил совершить красноречивый поступок. Съездив в город, он купил пачку желтой бумаги («желтый – цвет любви»), разрезал каждый лист на квадратики разной величины и расписал их словами любви. Затем он спрятал все это в шкаф.

Каждый день после обеда мама позволяла себе глоток-другой граппы, после чего прятала бутылку в свой тайник и снова шла работать. Однажды она забыла прибрать за собой, а Глоберман, всегда являвшийся не вовремя, заглянул в хлев и увидел бутылку, стоявшую на столе. Он никому ничего не сказал, однако к концу своего следующего визита спросил ее, будто невзначай:

– Может, при случае выпьете со мной рюмочку, госпожа Юдит?

– Может быть, – ответила моя мать. – Если придешь в подходящее время и будешь прилично себя вести.

– Завтра, в четыре часа после обеда. – сказал Сойхер. – Я принесу бутылку. Я умею себя вести.

На следующий день, ровно в четыре, прозвучал знакомый грохот, и зеленый грузовик в который раз врезался в ствол эвкалипта. Глоберман, выбритый и сияющий чистотой, без веревки на плече, в свежевыстиранном костюме и новом картузе, был неузнаваем («ойсгепуцт[102]102
  Ойсгепуцт – расфуфыренный (разг., идиш).


[Закрыть]
» – по меткому определению Яакова). Сойхер постучался в дверь тонкой, отполированной тросточкой и терпеливо дожидался, пока ему не открыли.

Юдит, в том самом цветастом платье, отворила дверь, и он вежливо поздоровался с ней. Глаза и туфли Сойхера блестели от волнения, а сам он источал тонкий аромат дорогого кофейно-шоколадного одеколона. Юдит отступила на шаг, пропуская Глобермана внутрь. Тот вошел, выставил на стол бутылку зеленого стекла, поставил рядом две пузатые рюмки и объявил:

– Французский коньяк. А еще я принес вам птифуров, госпожа Юдит, прекрасную закуску для такого напитка.

Они сидели и пили коньяк, и впервые Юдит вела себя благосклонно по отношению к торговцу скотом, который, изменив своему обычаю, пил умеренно и молча, не отпускал грубых шуток и не упоминал Рахель. Прощаясь, он попросил разрешения Юдит навестить ее на следующей неделе и с тех пор приходил каждый вторник с бутылкой и птифурами, стучался в дверь хлева и ждал, пока его пригласят войти.

– Хотите, я расскажу вам историю? – спрашивал Глоберман, уверенный, что она согласится.

– В каждом из нас осталось что-то от ребенка, – объяснил он мне много лет спустя. – Чем легче всего подкупить человека? Мужчину – игрушкой, жепщину – сказкой, а ребенка, Зейде, лучше всего научить чему-нибудь. И точка!

Сойхер рассказывал Юдит о женщинах в своей семье, у которых в минуты любви менялся цвет глаз.

– Таким образом отец догадывался, когда кто-то срывал цветок невинности его дочери, а муж – о том, что жена ему изменяет.

Глоберман рассказал ей о своем младшем брате, который был до того изнежен и брезглив, что не выносил их семейной профессии, не мог сдержать тошноты, находясь в мясной лавке их отца, и, в конце концов, перешел в вегетарианство.

– Единственный интеллигент в нашей семье, нежный и деликатный, как цветок. Настоящий поэт!

Двадцати лет от роду, молодой интеллигент из семьи Глоберман уехал в Париж изучать искусство. Однажды друзья, желая избавить его от унылой девственности, подпоили парня и подложили в его постель девицу. Утром, ощутив тепло ее кожи и мягкое прикосновение груди, он влюбился еще до того, как открыл глаза.

В тот же день они поженились, и только после свадьбы юный Глоберман обнаружил, что его невеста – младшая дочь мясника.

Сойхер громко расхохотался:

– Теперь он забросил и вегетарианство, и искусство, зато стал отличным мясником, большим специалистом по колбасам из конины, потому что от судьбы, от наследственности и от крови, госпожа Юдит, никто еще не сумел уйти. Если же кто-то пытается увильнуть, то Господь посылает за ним свою большую рыбу, и та его живо проглатывает.

– Может, теперь ты мне что-нибудь расскажешь? – спросил он у матери, не говорившей ни слова.

– Мне не о чем тебе рассказать, Глоберман.

– У каждого есть маленький пэкалэ[103]103
  Пэкалэ – котомка; заплечный мешок, здесь – жизненный опыт (идиш).


[Закрыть]
за плечами, – настаивал Сойхер. – Расскажите мне о чем угодно – например, о большой рыбе, которая проглатывает вас каждую ночь, госпожа Юдит. Куда она несет вас? Расскажите о своих руках или об этой красивой складке меж глаз…

– Вот тебе мои руки, Глоберман, – сказала мама и протянула к нему свои ладони, – пускай сами тебе расскажут.

Глоберман взял ее руки в свои. Его сердце неистово забилось. Впервые за много лет Сойхер ощутил, как страх леденит его.

– Откуда вы пришли, госпожа Юдит? – прошептал он.

– А нафка мина, – мама отняла свои руки. – Какое это имеет значение?

– А почему сюда?

– Потому, что здесь меня выплюнула большая рыба, – рассмеялась госпожа Юдит.

Рабинович кидал неодобрительные взгляды в сторону хлева, а Яаков, до ушей которого через открытую дверь долетали смешки Юдит и Сойхера, отчаянно затосковал.

Однажды он подстерег Глобермана на шоссе, и когда зеленый грузовик показался из-за поворота, Яаков выпрыгнул на дорогу прямо перед ним.

– Зачем ты отбираешь ее у меня?! Ведь у тебя есть все: деньги, мясо и женщины повсюду! Почему?

Однако крик ревности и страдания так и не вырвался из его сжатого спазмом горла, а заколотился в груди, резанув по сердцу. Глоберман, успевший затормозить на расстоянии шага от специалиста по певчим птицам и чудом не сбивший его, вылез из кабины и заорал:

– Ты что, Шейнфельд, рехнулся, что ли?! Найди себе водителей получше прыгать перед ними на дорогу!

– Все в порядке, – сумел выдавить из себя тот и убежал.

В последние дни желтые записки понемногу стали исчезать из тайника в шкафу Яакова. Сначала они расползлись по стенам его жилища, затем перекочевали на забор и деревья во дворе, а оттуда разлетелись по всей деревне: повисли на доске объявлений у входа в правление, на стене молочной фермы, а также на электрических столбах и деревьях.

– И как это я решился пойти на такое? – удивлялся потом Яаков.

Превратив свою любовь в достояние всей деревни, он нимало не стушевался – напротив, количество записок, бросавшихся в глаза благодаря своему цвету и выражениям, вроде: «на одиноком ложе», «в час ночной», «глубока, как океан» и тому подобное, все возрастало.

– И как этот безграмотный находит такие красивые слова? – удивлялся Папиш-Деревенский.

Но Яаков ни на кого не обижался. Однажды, на общем собрании деревни, во время обсуждения бюджета по прокладке нового шоссе (в то время дорога была усыпана гравием и зимние дожди из года в год размывали ее, превращая в топкую грязь), он попросил слова и вдруг заговорил о превратностях своей любви. Самым удивительным является то, что Шейнфельд не был ни осмеян, ни призван к порядку.

Как правило, деревенским не требуется много причин, чтобы приклеить к тому или иному жителю ярлык идиота или сумасшедшего, однако в случае Яакова этого не произошло. На усталых лицах появилось мечтательное выражение, а глаза засветились сочувствием. Людям вдруг захотелось, чтобы мечта Шейнфельда сбылась. Всем, кроме Папиша-Деревенского.

– Любви ему подавай! – разорялся он. – Пусть сначала вернет Ривку назад!

Однако Яаков, чувствуя на себе одобрительные взгляды окружающих, настолько осмелел, что через несколько дней опубликовал в деревенском бюллетене целую серию очерков и заметок под общим названием: «Письма к Юдит», состоящих главным образом из пылких признаний и взываний к милости.

Шейнфельд встал из-за стола, порылся в ящике комода и достал оттуда измятый желтый листок.

– Однажды я сжег все эти записки, а вот эта, маленькая, случайно уцелела. Обрати внимание, Зейде, какие красивые слова…

Большой «икс» занимал почти все место на клочке бумаги, а под ним было написано: «На закате я буду ждать в поле. Приди! Прошу, не разбивай моих надежд!»

– А «икс» для чего? – спросил я.

– По-русски – это буква «ха». Каждый paз, когда она не приходила, я рисовал наверху очередное «ха». Ха и еще ха, и еще – так судьба смеется над человеком.

Но Юдит упрямо не приходила на встречи, поэтому однажды вечером Яаков сам направился к ней.

Юдит доила Рахель. Вошедший Яаков хотел было улыбнуться и сказать ей, что у него огромное терпение и что оба они могут успокоиться и ощутить всю прелесть ожидания. Но когда та спросила, чего он хочет, колени его вдруг ослабли, будто у идущего на казнь, он споткнулся о стоящее рядом ведро и упал, стукнувшись лбом об острый край кормушки. На минуту Яаков потерял сознание, а на лбу его от удара осталась глубокая кровоточащая рана. Подбежавшая Юдит промыла ее коньяком из бутылки, вытерла своей косынкой, и прежде, чем Шейнфельд сообразил, пришел он в чувство или нет, его рот распахнулся и оттуда посыпались пугающие, пропитанные болью слова.

– Я вдруг понес околесицу: о том, что если бы родился женщиной, то был бы ею. Как идиот валялся там, в луже крови на полу… Я – это ты, Юдит, я – это ты…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю