355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Меир Шалев » Несколько дней » Текст книги (страница 18)
Несколько дней
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:55

Текст книги "Несколько дней"


Автор книги: Меир Шалев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)

Глава 21

– От кого она беременна? – осведомилась Наоми у Одеда.

– Эта? От всех, – ответил Одед.

– От кого она беременна? – пристала Наоми к отцу.

– Ни от кого, – сказал Моше.

– От кого ты беременна? – спросила она у Юдит.

– А нафка мина, – ответила та, а затем добавила: – От самой себя я беременна, Наомиле, от самой себя.

– Ты помнишь, как ты родился? Помнишь, Зейде?

– Никто не помнит дня своего рождения.

– Зато я хорошо запомнила тот день, когда ты появился на свет. Я была здесь.

– Я знаю.

– Может, я останусь здесь, с тобой, и не поеду домой?

– Наоми, у тебя в Иерусалиме ребенок и муж!

Теплые запахи деревенской ночи доносились из открытого окна. Тихий шорох сброшенной одежды донесся из темноты.

– Не зажигай света, – сказала она, так как не могла видеть, что мои глаза зажмурены.

Наоми скользнула в мою постель.

– Как тебя зовут?

– Зейде, – сказал я.

Снаружи донеслась предрассветная песня дроздов, согревающая утренний морозный воздух.

– Твои глаза стали совсем голубыми, Зейде, – сказала она. – Открой их и посмотри сам.

Давняя тоска брызнула из ее глаз. Наоми поднялась с кровати проплыла по комнате белым силуэтом, едва различимым в темноте.

– Посреди урока я выскочила из-за парты и со всех ног побежала сюда. Она лежала на полу, а в воздухе пахло так, как пахнет от дяди Менахема осенью. Этот запах исходил от вод, которые отошли у Юдит. Он хорошо знаком всем женщинам и врачам.

– Не пугайся, Наомиле, и никого не зови, – прошептала Юдит. – Ступай домой и принеси чистых полотенец и простыней.

Ее лицо исказилось от боли.

– Не умирай! – закричала Наоми. – Пожалуйста, не умирай!

Юдит улыбнулась, и губы ее побелели.

– От этого не умирают, – сказала она, – только живут еще дольше…

Она рассмеялась сквозь стоны:

– Ох, и заживу же я теперь, Наомиле! Ох, и заживу!

В глиняных гнездах под крышей галдели и пищали, широко разевая красные глотки, голодные птенцы ласточек. В новом хлеву Рахель отчаянно мычала и билась лбом о деревянные перекладины стойла.

– А теперь, – сказала Юдит, – курвэ родит себе новую девочку.

Лежа на спине, она задрала платье над животом, прижала пятки к полу, раздвинула колени и приподняла ягодицы.

– Быстро! – приказала Юдит. – Постели подо мной простыню!

Наоми со страхом взглянула на ее раскрытую плоть, которая показалась ей кричащей.

– Что ты видишь, Наоми?

– Там будто стенка внутри, – прошептала девочка.

– Это ее голова. Сейчас она будет выходить, a ты не бойся, Наомиле, – это будут легкие роды. Только протяни руки и прими ее.

– Это мальчик, – сказала Наоми.

– И тогда она разорвала свое платье, – горячо шептала Наоми мне на ухо, – так, что все пуговицы отлетели, и все торопила меня: «Скорей, Наомиле, скорей! Я больше не могу, дай мне его!» Я уложила тебя ей на грудь, белую, как у голубки, и тогда она закричала!

До сих пор Юдит вела себя хладнокровно и решительно, а теперь, когда последние ночные крики рвались из ее груди и рта, Наоми стало страшно и захотелось убежать из хлева.

Она отступала, обтирая липкие руки куском мешковины, пока стена не поддержала ее, а потом стояла, не спуская глаз с женщины, которая извивалась в луже крови и кричала, сжимая сына в своих объятиях.

Шейнфельд, Рабинович и Глоберман пришли на брит[126]126
  Брит – (брит-мила) еврейский религиозный обряд обрезания крайней плоти, совершаемый на восьмой день после рождения.


[Закрыть]
в своих лучших костюмах и не отходили от меня ни на минуту.

Яаков, тогда еще не умевший шить, купил мне несколько смен детской одежды. Моше Рабинович смастерил колыбель, которую, по желанию, можно было ставить на пол, либо подвешивать к потолку. Глоберман же, верный своим принципам, вытащил большую пачку банкнот, послюнявил палец и принялся раскладывать их на пять маленьких стопок, громко объявляя при этом: «Один ребенку, один маме, один папе, один другому папе, один еще одному папе…»

– Дай уже свой подарок и замолчи! – закричали на него Папиш-Деревенский и Папиш-Городской.

Глава 22
 
Спи, мой Зейде, спи, мой ладный,
Спи, пока светит в окошко луна,
Утром разбудит тебя, ненаглядный,
Пенье пичужки в проеме окна.
 

Если Ангел Смерти приходит и видит мальчика по имени Зейде, он тут же понимает, что здесь какая-то ошибка, и уходит искать себе кого-нибудь другого. Я же, еще в детстве уверовавший в магическую силу сноего имени, всегда был уверен, что стоит мне стать дедом – тут же появится Ангел Смерти, с лицом, покрасневшим от гнева, назовет меня моим настоящим именем и возьмет мою жизнь.

Я помню отдельные маленькие эпизоды, очень ясные, одни из моих первых воспоминаний. Однажды ночью я проснулся и увидел маму лежащей на спине. Была душная летняя ночь. Простыня скомкалась и сползла с нее, обнажив руки и грудь, лицо утратило свою обычную суровость, и даже вертикальная складка на лбу исчезла. Я встал, чтобы укрыть ее, а когда простыня вспорхнула над ней, мама потянулась и заулыбалась во сне, будто волна прошла по ее телу. Я вновь взмахнул простыней – слабый вздох вылетел из ее полуоткрытых губ. Koгда же я в третий раз взялся за краешек простыни, они неожиданно открыла глаза, ясные и холодные.

– Хватит, Зейде, иди спать.

– Но я хочу, чтоб тебе было приятно! – сказал я.

Я помню, как мама встала, взяла меня за руку и, уложив в кровать, вернулась в свой угол.

Еще я помню: когда мне было три с половиной, я пожаловался, что не умею читать весенние записки дяди Менахема, и Яаков научил меня всем буквам.

Я никогда не забуду вкуса тонких соленых ломтей сырого мяса, которым однажды угостил меня Глоберман.

Также я ясно помню Моше, играющего с нами в «лютого медведя», и тот первый раз, когда я упал с эвкалипта. Все присутствующие были уверены, что мне пришел конец, а когда я открыл глаза, ожидая увидеть Господа и ангелов, мама сказала: «Вставай, ничего не произошло».

Многие из ее историй проникли в мои воспоминания и слились с ними.

Ослица умерла от старости еще до моего рождения, однако я хорошо помню, как она повадилась воровать ячмень у лошади – когда та набирала полный рот зерен, ослица кусала ее за шею. Глупая лошадь пыталась ответить ослице укусом – зерна рассыпались по полу, и воровка проворно подбирала их губами.

– Я тоже это помню, – рассмеялась Наоми. – А еще я помню, как мы втроем ели гранаты. Вначале мы сидели на камне, а потом – на той бетонной дорожке, которую папа сделал для Юдит. И еще – как она посылала меня ловить голубей, а потом убивала их: сворачивала им шею двумя пальцами, пока не раздавался «кнак», закусывая при этом нижнюю губу – вот так…

Мы стояли под деревом – обычном месте вороньих сборищ на старом кладбище в Немецкой колонии[127]127
  Немецкая колония – район в Иерусалиме.


[Закрыть]
в Иерусалиме, и Наоми, смеясь, предложила соревнование в лазанье по деревьям.

– Ты у нас мастер по части падений, но залезу я, пожалуй, быстрей тебя!

А потом она добавила:

– Я должна навестить маму Меира. Может, пойдешь со мной, Зейде? Это здесь, недалеко.

Наоми всегда называла свою свекровь «мама Меира» или «госпожа Клебанов», поэтому я до сих пор не знаю ее имени. В саду у нее росли огромный розовый куст, старое миндальное дерево и целые заросли жимолости.

Этот розовый куст был не совсем обычным. Он был высоким, как дерево, а шипы его были величиной с кошачьи когти. Куст был настолько огромен, что давно перестал нуждаться в уходе и орошении, и столь пахучим, что люди в изумлении останавливались рядом с ним, а мошки теряли сознание в глубоких лабиринтах его лепестков.

Даже в дни засухи, когда все остальные клумбы и палисадники чахли и хирели от жажды, куст госпожи Клебанов, предмет ее гордости, зеленел во всей своей красе.

Она была вдовой, и, несмотря на все усилия поскорее состариться, ее лицо хранило отпечаток былой красоты.

– Я тебя помню, – сказала она, – ты сын работницы. Ты был совсем мальчиком на свадьбе Меира.

– Я тоже была на этой свадьбе, – пошутила Наоми, – меня вы не заметили?

– У тебя еще было такое странное имя… – пыталась вспомнить госпожа Клебанов.

– Меня зовут Зейде, – сказал я.

– И сколько же тебе лет?

Мне было тогда двадцать три.

– Человек твоего возраста по имени Зейде может оказаться только жуликом, – заявила госпожа Клебанов. – Скажи мне, пожалуйста, это правда, что вы жили в хлевy, с коровами… Ты и твоя мать, ведь правда?

– Что-то в этом роде, – усмехнулся я. – Впрочем, когда я родился, это был уже не хлев и никаких коров там уже не было.

– Все это очень интересно, – заключила госпожа Клебанов. – Как-то я рассказала об этом родственникам моего мужа… Подумать только – женщина с ребенком живут среди коров!

Через открытую дверь балкона доносилось странное металлическое лязганье.

– Это птицы стучат клювами по баку с водой. Только они приходят навестить меня… – пожаловалась мать Меира.

Я выглянул в окно. На балконе, на четырех кирпичах, покоился большой железный бак с водой – неприкосновенный запас жителей Иерусалима на случай необходимости. Госпожа Клебанов ежедневно крошила сухой хлеб на его крышку, и воробьи регулярно слетались на бесплатное угощение. Как и все птицы, обитающие в этом холодном, неприветливом городе, воробьи умели ценить добро, и госпожа Клебанов с удовольствием наблюдала за тем, как благодарно блестят их маленькие круглые глазки. По эху, которое отвечало на стук клювиков, утверждала госпожа Клебанов, можно определить, сколько воды осталось в баке.

Иногда раздавался стук более низкий и резкий, и это означало, что прилетел ворон, разогнал воробьев и теперь лакомится их хлебом.

Госпожа Клебанов не очень-то жаловала животных черного цвета, к тому же превосходивших по величине ее ладонь. Обуянная праведным гневом, она выбегали на балкон, размахивая шваброй. Громкими криками «убирайся вон!», «рух мин он!»[128]128
  Рух мин он – иди отсюда (арабск.).


[Закрыть]
и «кишта!»[129]129
  Кишта – пошел вон (разг., идиш).


[Закрыть]
она прогоняла разбойника прочь.

Раскрасневшаяся, она вернулась в гостиную и тут же удалилась на кухню, чтобы успокоиться после биты, а заодно заварить нам чай. Наоми прошептала мне на ухо, что ее свекровь, как правило, собак бранит на иврите, коз – по-арабски, а кошек – исключительно на идиш, но, поскольку в данном случае определить национальность неприятеля было затруднительно, для пущей уверенности она обругала его на всех трех языках.

– Забрать ее в Иерусалим было то же самое, что вырвать цветок из земли и выбросить его на дорогу, пусть топчут, – говорил Одед.

Со дня свадьбы его сестры прошло много лет, однако время не притупило его досады. Помню, еще ребенком я ездил с ним навестить ее в Иерусалиме.

Взволнованный, еще не успевший сбросить с себя остатки сна, я бежал в предрассветной темноте к молочной ферме. Одед позволял мне вскарабкаться на самый верх цистерны и проверить надежность запоров на крышках.

Затем я засыпал в кабине и просыпался лишь с рассветом, когда Одед подъезжал к заднему двору молокозавода «Тнува – Иерусалим».

Наоми уже стояла там и махала руками; Одед приветствовал ее длинным, пронзительным гудком, а ночной сторож выскакивал из своей будки и кричал: «Тихо! Хулиганы! Пять часов утра! Люди еще спят!» Тогда водитель из Кфар-Виткина, приятель Одеда, открывал окно и возмущался: «Шимон! Шимон! Сам замолчи!»

Одед останавливался, выскакивал из кабины и обнимал сестру.

Потом он снова нырял в кабину и сгружал посылки из деревни, которые Юдит предварительно заворачивала в грубую коричневую обертку от молочного порошка и перевязывала веревкой. Внутри находились овощи, фрукты, сметана, творог и неизменное письмо.

– Это из дому, Наоми, только для тебя, слышишь? Съешь все сама, а ему ничего не давай! Я серьезно говорю, что ты смеешься?

– Если бы я был там, когда он появился, все закончилось бы иначе, – любил поворчать Одед, – никуда бы он ее не увез, этот Меир. Я бы его даже во двор не впустил. Через поле пролез, как шакал, который крадется в курятник. Мама твоя – тоже мне, большой герой! – не могла схватить его за шкирку и вышвырнуть к чертовой матери!

А через пару дней, когда мы ехали домой, я засыпал, убаюканный дорогой, и просыпался всегда на одном и том же месте – там, где молоковоз выезжал из Вади Милек и долина, от одного взгляда на которую на душе становится тепло, снова расстилалась перед нами. Одед рассказывал мне о железной дороге, некогда пролегавшей здесь, о голодных стадах, которые арабы-пастухи выводили попастись на плодородных деревенских полях, «А мы выходили и выпроваживали их плетками», о полицейском Швили и о разрушенной кирпичной трубе в поле, оставшейся от лагеря итальянцев-военнопленных.

– Ты ведь напишешь обо всем, правда, Зейде – выкрикивал Одед.

Глава 23

Яаков вскипятил кастрюлю с водой, вылил яйцо себе на ладонь, дал белку проскользнуть сквозь растопыренные пальцы, а желток поместил в мисочку. Он добавил немного вина и сахара, и в руке его заблестела мешалка.

Теплые винные пары коснулись моего лица.

– Яичный желток! – провозгласил он. – В нем наша жизнь и наша сила!

Его руки внезапно задрожали.

– Никогда не забывай меня, – вдруг сказал он.

– Не забуду, конечно, – ответил я.

– И Глобермана не забывай, и Рабиновича тоже.

– Ты устал, Яаков? Может, мне лучше уйти?

– Открой, пожалуйста, дверцу шкафа.

Я исполнил его просьбу.

– Будь добр, достань-ка оттуда коробку, – попросил Яаков.

Белая картонная коробка, длинная и плоская, пряталась за висящей одеждой как привидение.

Разумеется, я прекрасно знал, что в ней лежит.

– Открой ее! – сказал Шейнфельд.

Показались слегка потемневшие от времени туманно-белые кружева.

– Это свадебное платье твоей матери… – его голос задрожал. – Ты помнишь? Я собственными руками сшил его.

Я невольно отпрянул, и глаза мои увлажнились. Несмотря на то что мама носила его всего несколько минут, казалось, что пустое платье, похожее на брошенную в поле высохшую змеиную кожу, тоскует по своей хозяйке так же сильно, как я или Яаков.

– Она уже надела это платье и собиралась ко мне, но тут что-то произошло. Все сидели вокруг столов и ждали, однако вместо невесты появился ты, Зейде. Маленький мальчик десяти лет, с картонной коробкой в руках, а в ней – это самое платье, разве ты не помнишь? Ты пришел, отдал ее мне и убежал, не глядя никому в глаза. Потом гости разошлись, а я ушел в дом, закрыл за собой дверь и упал на кровать с этим платьем в руках. Вся красивая посуда из немецкого фарфора осталась стоять на столах, мухам на радость. Так я пролежал целую неделю. Я не спал и не бодрствовал, а сердце мое было холодно, как снег, что выпал несколько дней спустя. Ты был ребенком, Зейде, но ты, наверное, помнишь тот большой снегопад тысяча девятьсот пятидесятого года? Он засыпал тогда всю страну… Эмек а-Ярден был покрыт слоем в несколько сантиметров. Что тебе сказать? Это был большой сюрприз. Деревья ломались, куры гибли, двое телят замерзли, во временном лагере погибло двое новых репатриантов[130]130
  Двое новых репатриантов – новый репатриант – оле хадаш (иврит), статус репатрианта в первые годы жизни в Израиле (комментарий почему-то пропущен в книге).


[Закрыть]
– на них обрушился навес полевой кухни. Но для нас, приехавших оттуда, где сугробы доходят до пяти метров в высоту, где в сани запрягают трех лошадей, а волки величиной с телят, этот снег был детским лепетом… Сани здесь строят, чтоб провезти по грязи несколько бидонов с молоком, а Папиш-Деревенский однажды застрелил волка, забравшегося в гусятник, так что я тебе скажу, Зейде, не волк – одно название, размером не крупнее кошки… Ладно немного снега в Иерусалиме или в Цфате. Но здесь? Воистину говорят: пути Господни неисповедимы… Кто был готов к таким холодам? Деревья-то уж точно не были, а в особенности этот эвкалипт. Австралийский неженка – разве такое дерево годится для снега? Яблоню, вишню и березку я видел под снегом, но у этого ствол влажный и мягкий: упади на него немного снега – вот он и сломался. Снежинка, еще одна и еще, пока последняя не скажет: «Ицт! Сейчас!» И вот огромная ветка отламывается от самой верхушки, и вся деревня слышит этот треск, свист ветра в листьях, а потом – удар… Все вскакивают и бегут туда, потому что кто же не знает об огромном эвкалипте Рабиновича с большим вороньим гнездом на верхушке? Ты ведь в детстве лазил на него, а Глоберман, Рабинович и я сходили с ума от страха, что ты, не дай Бог упадешь. А Юдит лишь смеялась, потому что с мальчиком, которого зовут Зейде, ничего плохого случиться не может… Но теперь тебе следует быть осторожнее со своим именем, потому что ты уже не ребенок, а Ангел Смерти терпеть не может, когда его обманывают. У каждого из нас, так мне думается, есть свой Ангел Смерти. Он рождается с тобой, в течение всей жизни находится неподалеку и ждет своего часа. Поэтому если кто-то успел сильно состариться – то уж наверняка проживет еще много лет, потому что его Ангел Смерти дряхлеет вместе с ним, потихоньку превращаясь в старика – полуслепого, с дрожащими руками и ноющим по утрам телом. Когда же он, в конце концов, получает свое, то сам умирает через секунду – как пчела, ужалившая человека. А тут – одинокая женщина, твоя мама; совсем не красавица, но с лицом открытым и светлым, как окно, выходящее в палисадник… И эта складка боли меж ее бровей, как шрам от любви… Когда ты видел ее доящей корову, режущей овощи или моющей ребенка, ты тут же понимал, какими эти руки могут быть добрыми. Так почему, ты спрашиваешь, я влюбился в нее? Может, ты хочешь знать, чего я добивался от нее? Чего вообще может хотеть от женщины такой человек, как я? Ты уж прости меня, Зейде, но после тридцати мужчине не тухес нужен и не цицкес, да и красота уже неинтересна… Как говорит Глоберман: «Столько женщин вокруг, что шванц уже громко зевает». Добрые женские руки мужчине нужны, чтобы приласкали, смыли бы плесень с его души; pyки мягкие, как вода, говорящие: «Я здесь, Яаков, я здесь, ша, спи сейчас, ша…»

УЖИН ЧЕТВЕРТЫЙ

Глава 1

Свой четвертый ужин Яаков приготовил мне в тысяча девятьсот восемьдесят первом году, через несколько недель после своей смерти.

Она была спокойной и тихой – как у тех, чья душа оставила тело постепенно: не выпорхнула из клетки его ребер, не была вырвана силой из тела и не сгорела, воспламенившись, как факел. Бессменный водитель такси нашел Яакова лежащим на тахте, одетым и обутым.

Он рассказал, что лицо Шейнфельда было безмятежным, а тело – уже остывшим; в его позе и выражении лица не было и тени страдания.

– Я тоже немолод, – сказал водитель, – и я желаю себе умереть такой смертью…

Когда умер Яаков, я был в Иерусалиме. Я лежал с открытыми глазами в гостиной Наоми и Меира, как вдруг резко зазвонил телефон, прервав их беседу. Они всегда разговаривали по ночам, и каждый раз, прислушиваясь к их голосам, я не мог разобрать ни единого слова из этого тихого, горького бормотания.

Наоми и Меир давно переехали из маленькой квартирки, в которой я гостил ребенком, в красивый большой каменный дом, в котором они проживают и поныне.

Сперва они спали на узкой кровати в одной комнате, затем – приобрели двуспальную кровать; потом они сменили ее на две узких кровати в одной комнате, а теперь каждый из них спит на своей широкой кровати в собственной комнате… Это тоже один из способов измерить бег времени.

Как всегда, я лежал и ждал, когда снова откроется дверь ее спальни и полоска света вновь выхватит из темноты золотистый треугольник ее тела.

Всякий раз, когда Яаков упоминал тех прачек на речке Кодима, называя их своей вечной картиной любви, я думал о той ночной женщине, с мокрым от слез лицом и ореолом света вокруг.

Однако с возрастом каждый из нас безвозвратно утратил что-то: я – свою наивность, а она – свою юность, и нет на свете ничего более жалкого, чем попытки вернуть прошлое.

Меир поднял трубку.

– Да, да, – сказал он кому-то, – он здесь. Минутку… Это тебя, Зейде. И скажи ему, кто бы это ни был, что сейчас четыре часа утра…

– Я здесь, в Иерусалиме, на молочном заводе, – в трубке послышался голос Одеда. – Я думал, тебе будет важно об этом узнать. Шейнфельд умер.

– Когда? – спросил я, удивляясь силе, с которой сжалось мое сердце.

– Вчера утром.

– Почему никто… Почему не позвонили раньше?

– Кто? Кто должен был позвонить? – неожиданно резко ответил Одед и, помолчав, добавил: – Его уже похоронили. Вчера, после обеда.

– Когда ты возвращаешься в деревню?

– Подожди меня у выезда из города. Через час я освобожусь.

Всю дорогу домой я думал только об одном: о том секрете, что знали лишь я и она, – о причине ее отказа Яакову. С самого дня ее смерти я набирался мужества рассказать ему все. Я шептал эти слова, идя по улице, выкрикивал их страшным голосом, находясь в полном одиночестве в дальнем дубовом лесу, однако поговорить с Яаковом так и не решился.

Одед, видевший, насколько я расстроен и взволнован, не проронил за всю поездку ни слова.

Даже когда я ни с того ни с сего громко заявил: «…лучше уж так. Если бы я рассказал ему, он бы умер уже давно…» – Одед сделал вид, будто не расслышал моей исповеди из-за шума мотора, и вновь промолчал.

Несколько дней спустя я был вызван в одну из адвокатских контор в Хайфе, где мне официально сообщили о том, что красивый и просторный дом в Тив'оне на улице Алоним, вместе с садом, кухней и всевозможной утварью, переходит ко мне по наследству.

– Как вы поступите с домом? – спросил меня и адвокат.

– Сдам внаем.

– Я был бы рад поселиться в нем.

– Дней через десять вы сможете въехать.

Адвокат потупил глаза и неловко кашлянул в кулак.

– Там, на кухне, висит фотография одной женщины, – смущенно проговорил он. – Я буду вам признателен, если вы оставите ее там.

– Вы знали эту женщину?

– Госпожу Грин? Не в юности, к сожалению, но в ее преклонные годы. Я был адвокатом четы Грин. Много лет назад, после того как она умерла, я вызвал в эту контору господина Шейнфельда, чтобы передать владение домом в его руки, и он сказал мне, что был ее первым мужем. Сознаюсь, я был удивлен. Теперь вы – хозяин этого дома. Смею задать вам, господин Рабинович, личный вопрос: кем вы приходитесь этим людям?

В ту ночь господин Рабинович остался ночевать в своем новом доме.

Как обычно, он заснул только к утру и снов не видел.

На следующий день раздался громкий и настойчивый стук в дверь.

– Кто там? – спросил господин Рабинович.

– Это из магазина.

В дверях стоял молодой человек, источавший острый аромат лаврового листа и колбас. Было похоже, что он хорошо знаком с планировкой дома. Направившись прямиком на кухню, парень поместил в холодильник несколько завернутых пакетов, набил до отказа отделение для овощей и фруктов, а затем зазвенел бутылками.

– За все уплачено, – объявил он, оставив на столе визитку магазина и закрытый белый конверт с моим именем. Уже в дверях молодой человек вдруг обернулся ко мне и глубоко вздохнул. – Мы все глубоко сожалеем, господин Рабинович Зейде. Господин Шейнфельд Яаков был хорошим человеком и большим знатоком кулинарного дела. Правда, в винах он мало разбирался, зато сковородка и ножи прямо-таки танцевали у него в руках. Мой хозяин специально проходил рядом с этим домом, чтобы понюхать запах, доносившийся из кухонного окна, а потом говорил нам: «Для нашего магазина – большая честь поставлять продукты господину Шейнфельду Яакову, потому что этот человек умеет готовить одновеменно в трех кастрюлях!» А еще мой хозяин велел кланяться и передать, что если вы, господин Рабинович Зейде, останетесь здесь жить – мы будем рады обслуживать и вас!

Выпалив на едином дыхании всю эту речь, парень ушел.

Господин Рабинович Зейде принялся обшаривать все углы в доме.

В конверте оказались подробные инструкции по приготовлению четвертого ужина.

В ящике тумбочки у кровати нашлась мамина синяя косынка.

Белое подвенечное платье висело в пгкафу, сияющее чистотой и совершенно лишенное какого-либо запаха.

Я извлек его оттуда, расправил и положил на кровать, затем уселся в стоящее рядом глубокое кресло и заснул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю