Текст книги "Фальшивая Венера"
Автор книги: Майкл Грубер
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
Я проторчал в галерее минут сорок, выпил дармового кофе и уже собрался уходить или попробовать завязать разговор с девушкой, может быть об искусстве, но тут вернулся Слотски. Он оделся на выход: двубортный костюм, штиблеты ручной работы. Он всегда напоминал мне моего отца в хорошей одежде – быть может, он действительно взял его за образец, потому что его собственный отец так никогда не одевался. Похоже, Слотски был рад меня видеть – не рукопожатие, а дружеские объятия, новое модное проявление чувств, Марк всегда шел в ногу со временем. Он быстро увел меня в свой кабинет в дальнем конце галереи.
На мой взгляд, выглядел он довольно прилично, по крайней мере, насколько может выглядеть прилично низенький, толстенький человечек с отвислыми губами и белесыми ресницами. Он по-прежнему сохранил копну золотистых кудрей, уложенных в лучшем салоне, с возрастом немного потускневших, однако, как и в колледже, остающихся его визитной карточкой. Марк больше не одевается во все черное. С тех пор как он несколько лет назад начал продавать старых мастеров, он старается выглядеть как английский сквайр, что ему очень идет, поскольку от его прежнего костюма в сочетании с чертами лица и телосложением веяло скорее евреями-хасидами, чем респектабельностью, хотя он все равно мало похож на английского сквайра. Например, он оставляет последнюю пуговицу на рукаве пиджака застегнутой не до конца, чтобы знающие люди понимали, что петли для пуговиц настоящие и, следовательно, костюм сшит на заказ. Я не знаю ни одного настоящего английского сквайра, но все же сомневаюсь, что они так поступают.
Мы сели в такси и поехали в заведение «У Герлена» – как я понял, Слотски здесь обычно обедал, не то место, куда я отправился бы по доброй воле, но довольно любопытное в смысле естественной истории. Нас усадили за банкетный столик справа спереди – самое престижное место в этой забегаловке, о чем Слотски с гордостью сообщил мне, как только мы заняли места. Затем он рассказал мне, какие знаменитости обедают вместе с нами, предупредив, чтобы я не таращился на них, чего я в любом случае не собирался делать, хотя и таращился на Мерил Стрип. Бесстыдство Марка легендарно и является частью его обаяния.
Далее последовала нудная процедура с метрдотелем, который подошел к нам, чтобы засвидетельствовать свое почтение, и дискуссия с официантом по поводу того, что нам лучше заказать из еды и какое вино хорошо пьется на этой неделе, на что у них ушло ненамного меньше времени, чем у генерала Эйзенхауэра, когда он со своим штабом обсуждал подробности высадки в Нормандии. Я в этом участия не принимал, предоставив им сделать выбор за меня. Покончив с этим, Марк вкратце рассказал мне о своих делах, мимоходом упомянув с десяток имен, что не произвело на меня особого впечатления, хотя он, заметив это, и пошел мне навстречу, любезно подсказав фамилии всех этих упоминавшихся Бобов, Мери и Брэдов. Судя по всему, его бизнес процветал. Рынок произведений искусства снова сошел с ума: особняки площадью шестнадцать тысяч квадратных футов, обладать которыми людям определенного положения просто обязательно, имеют значительные пространства стен, которые нельзя оставить голыми, и, поскольку богатые теперь больше не платят налогов, деньги льются в Нью-Йорке как из пожарного брандспойта и значительная их часть попадает в ультравысокое искусство.
Затем мы поговорили о том художнике, которым Слотски занимался в настоящий момент, о молодом Моно; он спросил, что я о нем думаю. Я сказал, что лучшей характеристикой будет слово «обои», он рассмеялся. Марк воображает, что я выступаю против нерепрезентативного искусства из принципа, как Том Вулф, [46]46
Вулф Томас Кеннерли-младший (р. 1931) – американский писатель, журналист, искусствовед.
[Закрыть]– мне так и не удалось объяснить ему, что это не так, – и он довольно долго распространялся о динамичных ценностях и скрытой мудрости обоев этого парня. Затем он поинтересовался, как у меня дела, я рассказал ему про фиаско с «Вэнити фейр», умолчав про сцену у Лотты, – Марк всегда хотел, чтобы я сотрудничал с ним, а я упрямо отказываюсь, и не спрашивай почему.
Я признался, не стесняясь, что сижу по уши в дерьме, в яме тысяч на пятьдесят, на что Марк сказал, что он только что вернулся из Европы, где покупал картины, и стал рассказывать про гостиницы, про роскошную жизнь – совершенно бестолковый тип, это точно, но я уже давно его знаю. Я спросил, что он купил, и он ответил, что приобрел одну очень милую небольшую работу Сересо и пару картин учеников Караваджо, о которых я не слышал, а также несколько рисунков якобы Тьеполо, почти таких же хороших, как подлинники, – тут он рассмеялся, сказал, что это шутка, но в его деле нужно быть акулой, все пытаются всучить пропавшую работу Рубенса, и я сказал, что у него очень опасная жизнь.
Потом Слотски спросил, могу ли я писать фрески, и я ответил, что уже давно этим не занимался, с тех самых пор, как подростком работал вместе с отцом в семинарии Святого Антония на Лонг-Айленде, а почему он об этом спрашивает? Тогда Марк сказал, что у него есть для меня одно заманчивое предложение, если только я смогу вырваться в Европу. Один итальянский набоб, с которым он познакомился в Венеции, купил дворец с потолками росписи Тьеполо в плохом состоянии, точнее, попросту разрушенными, и Марк может меня ему порекомендовать. И я сказал, что меня это не интересует, а он ответил, что я не спросил сколько.
Я спросил, и он сказал: сто пятьдесят «кусков». При этом у него в глазах появилось выражение «вот я и поймал тебя на крючок», от которого меня едва не вывернуло, и я сказал, что, возможно, это предложение меня и заинтересует, но только придется подождать по крайней мере до Рождества, потому что я связан участием в исследованиях одного препарата, которые проводит Шелли Зубкофф. Услышав фамилию, Слотски рассмеялся и сказал, как тесен этот мир, а затем расспросил про эти исследования, и я рассказал ему о том, что произошло, когда я был под воздействием препарата. Тут Марк выжал из меня досуха все, что мне было об этом известно, и это показалось мне странным, потому что он в основном говорит о себе и о своих экспериментах. Он сказал, что это, наверное, страшная шутка, и я с ним согласился, но все равно хочу продолжать, поскольку это оказывает такое влияние на мою работу.
Потом мы съели крошечные порции претенциозной пищи, из той серии, что Лотта называет изысканным кошачьим кормом, и выпили много дорогого шамбертена, а Марк тем временем сообщал мне последние сплетни из мира искусства: кто наверху, кто поднимается, кто опускается, кто упал. А пока он говорил, я не мог выбросить из головы (на что, очевидно, он и рассчитывал) перспективу заработать сто пятьдесят «кусков» всего за месяц с небольшим.
Наконец я сказал:
– Ну хорошо, расскажи мне, что нужно сделать в этом дворце.
Марк рассказал, и выяснилось, что дворец пустовал какое-то время, крыша протекла и потолок обвалился, так что требуется не столько реставрация, сколько воспроизведение. Я разозлился, потому что это уже сильно смахивало на подделку, но Марк меня успокоил:
– Вовсе нет, об этом не может быть и речи, у нас не только есть фотография потолка, но даже сохранились оригиналы карандашных набросков самого Тьеполо, так что ты встанешь в один ряд с великими мастерами прошлого, вот только у тебя будет электричество.
– А ты сам лично знаком с этим итальянцем? – спросил я.
– Кастелли, – ответил Марк. – Джузеппе Кастелли. Крупная фигура в производстве цемента и строительных материалов, возводит аэропорты, мосты и тому подобное.
– Но ты его знаешь?
– Ну, не близко. Я познакомился с ним в Риме, на ужине, устроенном Вернером Креббсом. Это имя тебе что-нибудь говорит?
– Нет. А должно?
– Может быть, и нет. Он занимается картинами. Старыми мастерами. В Европе его все знают. Широкий круг клиентов, многомиллионные сделки.
– В таком случае я остаюсь за бортом, поскольку я мастер молодой.
– Да, ты имеешь полное право так говорить. Знаешь, Уилмот, странный ты человек. Постоянно на мели, за гроши работаешь в дерьмовых журналах и при этом скрываешь огромный талантище. Господи, да ты мог бы стать новым Хокни! [47]47
Хокни Дэвид (р. 1937) – английский живописец, живущий в Америке, представитель поп-арта.
[Закрыть]
– Может быть, я не хочу становиться новым Хокни.
– А почему бы и нет, черт побери? Слушай, ты хочешь заниматься репрезентативным искусством? Ты думаешь, я не могу продавать реализм? Да люди просто до смерти хотят реализма. А все это концептуальное и абстрактное дерьмо они покупают только потому, что это модно, потому, что их заставляют его покупать такие люди, как я. Но в душе они его ненавидят, и, если хочешь знать правду, на самом деле они бы с огромной радостью купили полотно кого-нибудь из старых мастеров, или Матисса, или Гогена, какую-нибудь такую картину, сюжет которой можно понять, не читая комментарии художника. И я говорю о тех, кто готов потратить на искусство миллион, полтора миллиона. Это же огромный рынок, твою мать. Ну почему ты не хочешь на нем заработать?
Допив вино, я снова наполнил бокал и, запинаясь, ответил:
– Не знаю. Как только я подумаю о том, чтобы устроить новую выставку, мне становится плохо. И я хочу напиться, наширяться до потери рассудка.
– Тебе никогда не приходила мысль поделиться с кем-нибудь этой проблемой?
– С мозговедом? Ну да: «О, доктор, спасите меня, я не могу принимать участие в общем загнивании искусства!» Если ты помнишь, та же самая проблема была у Вермера. Он в среднем писал по одной картине в год, и даже когда ему удавалось заставить себя продать одну из своих работ, вскоре он передумывал и выкупал ее обратно. И тогда его жена относила картину назад покупателю и умоляла вернуть деньги.
– Значит, у него были не все дома. Как и у Ван Гога. И что это доказывает? Мы говорим о тебе, о Луке Джордано наших дней.
– О ком, о ком?
– О Луке Джордано. Это неаполитанский художник конца семнадцатого века. Эй, ты ведь специализировался в искусстве. Вам должны были преподавать итальянскую живопись семнадцатого столетия.
– Наверное, я в тот день прогуливал. Ну и что с этим Джордано?
– В скорости владения кистью ему не было равных, и он мог подражать любому стилю. Он получил прозвища Молния и Лука Фа-Престо, то есть «делай быстро». Очень любопытный тип. Кстати, оказал сильное влияние на Тьеполо. Так и не выработал свой собственный стиль, но это не имеет значения, потому что, если кому-то было нужно что-нибудь под Рубенса или что-нибудь под Риберу, Лука справлялся с этой задачей без проблем. Однажды он сделал работу под Дюрера, которая была продана как подлинный Дюрер, и тогда Лука раскрыл покупателю, что картину эту написал он.
– Почему он это сделал?
– Потому что он не был мошенником. Покупатель подал на него в суд за обман, но Лука добился оправдания, показав судье, что подписал картину своим именем, после чего замазал подпись краской. К тому же он сам никогда не утверждал, что это работа Дюрера. Он предоставил эту честь так называемым экспертам. Судья прекратил слушание дела. После этого Лука мог делать все, что угодно, совершенно безнаказанно; он писал картины, подражая практически всем своим великим современникам, а также и мастерам прошлого поколения: Веронезе, Карраччи, Рембрандту, Рубенсу, Тинторетто, Якопо Робусти, Караваджо, в особенности Караваджо. И всегда с запрятанной подписью, чтобы отметать обвинения в подделке. Когда Лука был придворным живописцем испанского короля Карла Второго, он подделал одну картину Бассано из частной коллекции, которую очень хотел иметь король, и после того, как сделка была заключена, Лука открыл королю, что это подделка, и показал свою скрытую подпись. Король развеселился, сказал Луке, что это была превосходная шутка, и похвалил его за талант. Этот тип был настоящим проходимцем, но притом гением с кистью и палитрой.
– Ты делаешь мне комплимент подобным сравнением? – спросил я. – Или же, наоборот, хочешь оскорбить?
– Не знаю, – хитро ответил Марк. – Понимай как хочешь. А пока что я сижу здесь с человеком, который способен своим талантом зарабатывать в буквальном смысле миллионы, но растрачивает его впустую дешевой халтурой, а когда наконец все-таки решается устроить выставку – аллилуйя! – он устраивает ее во второсортной галерее своей бывшей жены. Это оскорбляет мое профессиональное достоинство, вот что я должен сказать, все равно как если бы я был импресарио и каждый день ходил в кафе, где работает официанткой Джулия Робертс или Гвинет Пэлтроу. Я бы задавался вопросом, что здесь делает эта восхитительная женщина, и мне бы хотелось что-нибудь сделать. Не говоря уже о том, что ты мой старый приятель.
– Откуда ты узнал, что я устраиваю выставку у Лотты?
Марк небрежно пожал плечами.
– У меня есть свои каналы. В этом городе в мире искусства не происходит практически ничего, о чем мне не стало бы известно. Так или иначе, не хочу быть занудой, но если ты пожелаешь заработать серьезные деньги… кстати, я еще не делился с тобой своими соображениями по поводу старых мастеров?
Я ответил, что не делился, и Марк начал:
– Предположим, есть один человек, который зашибает, скажем, десять миллионов в год на… не знаю, на недвижимости, игрой на Уолл-стрит – не имеет значения. В нашем городе таких тысяч пятьдесят, правильно? Так вот, у этого человека есть все: квартира, особняк на Лонг-Айленде, машина, его дети учатся в лучших школах, он собрал небольшую коллекцию известных вещичек, современных, но очень модных…
– Несомненно, купленных по твоей рекомендации.
Марк рассмеялся.
– Разумеется. Мы помогаем этому человеку отточить свой вкус. И пока что он не может себе позволить только действительно серьезное искусство: Сезанна, Ван Гога, Пикассо, все они выходят за рамки его возможностей, не говоря уж о Рембрандте, Брейгеле и прочих старых мастерах. И в самолюбии этого человека зияет большая брешь. К тому же, предположим, его жена предпочитает традиционную обстановку квартиры. В такой квартире не повесишь работу Бутцера или Мияке, [48]48
Бутцер Андре – современный немецкий художник-абстракционист. Мияке Иссеи – современный японский модельер и дизайнер.
[Закрыть]она будет смотреться дерьмово. Но что, если я предложу ему небольшую милую подделку Сезанна, почти мадонну Рени, [49]49
Рени Гвидо (1575–1642) – итальянский художник эпохи барокко.
[Закрыть]золоченая рама, над ней изящная лампа в бронзовом светильнике. Отличить ее от подлинника сможет только эксперт. Конечно же, речь не идет о «Сикстинской мадонне» или «Моне Лизе», вовсе нет. Мы займемся неизвестными работами, маленькими, но красивыми. Приходят гости и восклицают: «О, неужели это настоящий Сезанн?» А наш человек отвечает: «Очень может быть. Я приобрел его за сущие гроши».
– Картина будет с подписью?
Марк недовольно поморщился.
– Разумеется, без подписи! Господи, мне больше ничего не нужно! Нет, это будет что-то вроде поддельных драгоценностей, стразов. У состоятельной дамы есть перстень с бриллиантом в сорок карат, но она его не надевает, отправляясь в бакалейную лавку или сельский клуб. Перстень хранится в сейфе, а дама носит сделанную на заказ копию, которую ее знакомые принимают за подлинник, потому что, во-первых, все они сами поступают так же и, во-вторых, им же известно, что настоящий перстень у дамы есть. Вот и наш человек демонстрирует свой вкус, а также – и это тоже очень важный фактор, влияющий на спрос на подобные вещи, – то, что у него, возможно, гораздо больше денег, чем думают его приятели, потому что только взгляните, что висит на стенах: Сезанн, Коро. Ну, что скажешь?
– На мой взгляд, Марк, это потрясающая идея. Она насквозь лживая и претенциозная, однако в то же время в ней нет ничего противозаконного. Ума не приложу, почему она не пришла в голову другим владельцам художественных галерей.
Марк постоянно продает массу иронии, но сам с трудом понимает ее, столкнувшись с ней в реальной жизни. Он одарил меня широкой улыбкой.
– Ты правда так думаешь? Замечательно. Значит, ты заинтересовался? В смысле, ты готов выполнить несколько таких работ?
– Позволь сперва задать тебе один вопрос. Я тут на днях встретился с Жаки Моро, и он сказал, что ты предложил ему выгодную работенку в Европе, живопись в разных стилях, как он выразился. Это как раз то, о чем ты говоришь сейчас?
Марк неопределенно махнул рукой.
– Нет, тут совершенно другое. Я хочу сказать, Жаки хороший художник, но с тобой он и рядом не стоял. Ну, так что ты мне ответишь? Ты в деле?
– Нет, извини.
– Нет? Почему, твою мать?
– Да я просто не думаю, что такая работа мне понравится. Кроме того, я сейчас собираюсь заняться одним большим проектом, и у меня не будет времени.
Марк проглотил эту ложь – или притворился, что проглотил, – и пожал плечами.
– Ладно, дружище, но если ты вдруг захочешь зарабатывать серьезные деньги, звякни мне. Ну а пока я переговорю с этим Кастелли. Как знать, быть может, это дело придется тебе по душе.
– И правда, как знать, – согласился я.
Тут к столику подошел официант, и нам пришлось обсудить десерт. За десертом Марк расспросил меня о сальвинорине, и я вкратце изложил ему то, что узнал от Шелли. Потом он спросил, почему мне кажется, что я перестал возвращаться в свое собственное прошлое и начал посещать чье-то чужое, и я ответил, что не знаю, но у меня было такое ощущение, что я нахожусь внутри картины эпохи барокко, может быть, мастера позднего чинквеченто, а затем упомянул, что место, где я был, существует в действительности, что я нашел адрес в Интернете, улица Калле-Падре-Луис-Мария-Лоп в Севилье. Когда он это услышал, у него глаза полезли на лоб. Слотски – самая настоящая ходячая энциклопедия искусства, и он спросил, знаю ли я имя того малыша, я ответил, что его звали Гито де Сильва, и Марк воскликнул:
– Матерь божья!
Тут удивился я:
– О, ты слышал об этом Гито де Сильва? Я имею в виду, он художник?
– Можно и так сказать. «Гито» – уменьшительно-ласкательная форма «Диегито», «маленький Диего». Этот мальчик родился в Севилье в доме номер один по Калле-Падре-Луис-Мария-Лоп в тысяча пятьсот девяносто девятом году. – У него сверкнули глаза, когда он произнес эти слова. – Его отцом был Хуан де Сильва, как ты и сказал, однако поскольку в Севилье было принято в профессиональном творчестве использовать фамилию матери, когда он начал писать картины, он назвал себя Диего Веласкесом.
Что ж, отлично, недавно я писал под Веласкеса, и, должно быть, это каким-то образом отложилось у меня в памяти, чем все и объясняется. Я рассказал об этом Слотски, и он сказал:
– Да, но ты не знал ничего этого до тех пор, пока я тебе не сказал. Так откуда это пришло к тебе?
– Наверное, я где-то читал об этом, а потом забыл, какие еще могут быть объяснения?
Марк покачал головой.
– Нет, ты действительно вернулся назад во времени, ты сам говорил, что все это было реальным, не видение или фантазия, похороны твоего отца и все остальное; быть может, тебе удалось установить спиритический контакт с Диего Веласкесом.
– Не знал, что ты веришь в такую чушь, – сказал я.
– Не верю, однако тут хочешь не хочешь поверишь, что твое сознание, возможно, готовит тебя к тому, чтобы писать как Веласкес.
– Это как раз то, чего можно ждать от моего сознания: оно заставит меня вляпаться в новое дерьмо и написать картины, продать которые нельзя в принципе.
Мы оба рассмеялись, и Марк еще какое-то время приставал ко мне с предложением продавать свои работы через его галерею, но затем понял, что я его не слушаю.
Что ж, день выдался интересный, а за ним последовала бессонная ночь. Мне никак не удавалось заснуть. Я ощущал какую-то странную вибрирующую энергию, словно всей моей жизни предстоит радикально измениться, а я борюсь с желанием сопротивляться изменениям, например принять какое-нибудь лекарство, пару розовых таблеток, оставшихся с того времени, как я лечился в наркологической клинике. У Лотты я вел себя страшно глупо, и я задумался, что, может быть, все было бы по-другому, если бы у меня были настоящие деньги, ибо ясно как божий день, что, несмотря на все свои рассуждения о чистоте искусства, Лотта страшно страдает от бедности, особенно из-за Мило и расходов на лечение. И было странно, что именно в этот момент появился со своим предложением Слотски.
Я тогда подумал, что, может быть, Слотски и правда предлагает решение – если мне удастся выбраться из ямы, перестать крутиться как белка в колесе, возможно, я смогу снова вернуться в то время, когда я писал для любви; может быть, это действительно хорошая отправная точка.
* * *
В ту пятницу – я хорошо помню, что это было первое октября, – я снова забрал ребят на выходные, чтобы Лотта смогла полностью сосредоточиться на выставке. При детях курить нельзя, поэтому я был весь облеплен никотиновыми пластырями, но это совсем не то; от них меня постоянно тошнило, а ничего хорошего, что дает процесс курения, не было: ни вкуса, ни созерцания вьющихся струек дыма, что таинственным образом раскупоривает творческий процесс.
После ужина я позвонил в Вашингтон своей сестре Шарли. Она очень любит болтать с ребятами, и когда они наговорились, трубку взял я. Шарли спросила, как у меня дела, и я ответил, замечательно, и она сказала, что по голосу это не заметно, она это ощущает своим «сестринским чутьем», как мы это называли, и я нервно рассмеялся и признался, что действительно что-то происходит. Я рассказал про испытания препарата, про то, как снова видел ее на похоронах отца и видел маму молодой, а затем спросил, что она по этому поводу думает. Шарли всегда была моим проводником в мир странного. Она спросила, о чем мы с ней говорили в тот день (или вчера, в зависимости от того, с какой стороны на это смотреть). Я сказал, что мы говорили о ее жизни и она призналась, что задумывается о том, чтобы оставить свой орден и заняться чем-то другим, и Шарли сказала, что да, она помнит этот разговор, он имел для нее очень большое значение, она тогда начала задумываться над тем, правильно ли поступила, дав монашеский обет, и после того, как она выговорилась, ей стало легче, а я сказал, что я ничего этого не помнил до тех пор, пока все не повторилось снова.
Затем я спросил Шарли, что она думает по поводу всего этого бреда с Веласкесом, а она спросила, что значит для меня Веласкес, и я ответил, что он великий художник, ну ты понимаешь, Рембрандт, Вермер, Веласкес… а Шарли уточнила:
– Нет, что он значит для тебя, что он олицетворяет?
– Неужели ты думаешь, что тут пахнет Фрейдом и я воображаю себя Веласкесом, потому что мне нужен приемный отец, поскольку мой родной отец не проявлял ко мне достаточно любви? – спросил я.
– Пока что я не знаю, что и думать, хотя меня, признаться, беспокоят твои игры с головным мозгом – я имею в виду этот наркотик.
– Да никакой это не наркотик! Речь идет об испытании совершенно безопасного препарата под строгим медицинским наблюдением.
– Ну, сказать можно что угодно, ведь так? В любом случае, любви у тебя было предостаточно. Тебя все обожали.
– Ты всегда так говорила, однако я никогда этого не испытывал. Я всегда чувствовал себя футбольным мячом в гуще борьбы, призом, который рвут на части. По-моему, за меня сражались, стремясь мной обладать. Наверное, ты одна по-настоящему меня любила.
– О, пожалуйста, не надо! Неуклюжая дурнушка Шарлотта, которая могла разве что смешивать краски, в доме, где красота и талант были началом и концом всего? Ну а мать, если помнишь, не любила меня.
– Я как-то это упустил. А почему?
– Потому что именно я была тем, что заманило ее в ловушку замужества. У матери не хватило духа пойти на разрыв с обществом, что стало бы непременным следствием рождения незаконного ребенка, к тому же я боготворила отца. Разумеется, не надеясь получить ничего взамен. Вот почему я нашла спасение в церкви – по крайней мере я так себе говорю. И еще, наверное, я испортила тебя больше, чем кто-либо другой, своей безрассудной любовью. Я сдувала с тебя пылинки, была твоей покорной рабыней. Совсем тебя избаловала с точки зрения нормальной женщины, прости меня, боже.
– Да, это я помню, – подтвердил я. – В детстве я думал, что мы с тобой вырастем и поженимся. Помнишь, как ты мне объяснила, что так не получится? Мне тогда было лет шесть, и я разревелся. Мы были на берегу, на мысе, и я потом потерялся.
– О да, этого я никогда не забуду. Тебя облизали, а меня выпороли за то, что я тебя потеряла. Повторяю, я тебя избаловала.
– Ну разумеется, теперь, когда никаких правил больше нет, может быть, нам сто́ит попробовать. Ребята тебя любят…
Раскатистый хохот, у Шарли громовой смех, совсем как у мужчины, точнее, как у нашего отца, и это продолжалось какое-то время, а потом она сказала, пытаясь отдышаться:
– Извини, я просто представила себя на приеме у архиепископа: «Гм, ваше высокопреосвященство, мы только что покончили с освобождением меня от монашеского обета, но остался еще один маленький вопрос…»
– Значит, такое не исключено?
Новый взрыв хохота.
– Мальчик мой, да ты мне даром не нужен. От тебя у женщин одни неприятности.
– Ну уж извини! Я хорош, как рождественский пирог.
– Это тебе только так кажется, дурачок. Ты относишься как раз к тем очаровательным порядочным мужчинам, которые умудряются полностью уничтожить любую женщину, имеющую несчастье с ними связаться. Как тебе это удается? Это выходит за рамки моего понимания, поскольку я практически ничего не смыслю в мужчинах, но, знаешь, я всегда считала, что у вас с Лоттой все всерьез и надолго.
– О, Лотта! Мне тут показалось было, что мы начали налаживать отношения, но теперь она снова меня ненавидит.
Я подробно рассказал о ссоре в галерее, и Шарли спросила:
– Что ты сказал?
– Ну, понимаешь, Лотта распространялась о том, что я никогда не стану богатым и известным художником, к чему предрасполагал мой так называемый талант, как это бывает с ней всегда…
– Нет, ты только что сказал совсем другое. Ты сказал, Лотта говорила о том, что ты испортил свой дар, что он свернулся, прокис, а о богатстве и славе не было и речи.
– Какая разница?
– Господи, дай мне силы! Какая разница? В этом-то вся и суть, безмозглый тупица! Неужели ты не понимаешь, что эта женщина готова мыть полы, что она сделает все, разве что не пойдет на панель, чтобы ты мог писать то, что хочешь? Неужели ты ничего не смыслишь в любви? Удивляюсь, как Лотта не раскроила тебе голову молотком.
– Ничего не понимаю, – признался я.
– Да, знаю, но у меня срочная работа и нет времени объяснять тебе это сейчас – хотя ты все равно не станешь меня слушать, ведь ты не слушал меня последние пятьдесят раз, когда я пыталась…
– Работа? Сейчас же ночь на дворе.
– Только не в Уганде.
– Как всегда, ты хочешь променять меня на каких-то отдаленных бедняков.
Долгий вздох.
– О, Чаз, ты знаешь, что я тебя люблю, и страшно этим злоупотребляешь. Если я с тобой резка, так это форма самозащиты. Кроме того, когда общаешься с забитыми, вечно голодными, впавшими в отчаяние людьми, которые всю свою короткую, дерьмовую жизнь скулят по поводу своих умирающих детей, тебя начинают выводить из себя блистательные неврастеники, которым никак не удается найти путь к счастью. Спокойной ночи, младший братишка.
– Что это такое, ты перестала быть монашкой и это дало тебе право быть такой противной? Ты же ведь была такая милая.
– Все милое дотла сгорело в Африке. Благослови тебя Бог, малыш.
Шарли положила трубку. Странно, но я всегда ощущаю прилив сил после того, как она устроит мне взбучку. Вероятно, отчасти это объясняется нашими нездоровыми квазикровосмесительными отношениями. Но как оказалось, поговорить с Шарли в следующий раз нам удалось очень нескоро.
В воскресенье я повел ребят в «Метрополитен»; Мило взял аудиогид и отправился бродить по залам в одиночку, а я стал аудиогидом для Розы. Она хотела знать, о чем на самом деле эти картины, и мне приходилось придумывать для каждой свою историю. Наверное, это в какой-то степени говорит о том, что мы хотим найти в искусстве. Роза ни разу не поморщилась, терпеливый ребенок, может быть, любитель искусства, но, думаю, все объяснялось двухчасовой монополией на папу, разглядывающего картины. Разумеется, больше всего ей понравился Ольденбург [50]50
Ольденбург Клаус (р. 1929) – американский скульптор, представитель абстрактного экспрессионизма, известен своими скульптурами в виде огромных гамбургеров, стаканчиков с мороженым, телефонных аппаратов и т. п.
[Закрыть]– кого оставят равнодушным глупые предметы повседневной жизни, увеличенные до гигантских размеров? – но также Матисс и Поллок. [51]51
Поллок Джексон (1912–1956) – американский живописец, один из лидеров тихоокеанской школы абстракционизма, ярый проповедник теории «спонтанного формотворчества».
[Закрыть]Роза сказала, что на большом полотне «Номер 31» Поллока изображена маленькая мышка, и в своем рассказе я опирался на эту отправную точку, указывая на различные места на холсте, где с мышкой происходили разные приключения в густой траве; жаль, что я его не записал, это революционным образом преобразило бы подход к изучению творчества Поллока.
Затем обед, а после него мы отправились смотреть старые немые фильмы с Бастером Китоном. Потом Роза объявила, что тоже станет художником, как я, но только лучше, внимательно следя за признаками огорчения у меня на лице, каковые я и предоставил, после чего она сблизила большой и указательный пальцы и уточнила, что лишь чуть-чуть лучше. Мило на улице и в метро шутил в духе Стивена Райта, [52]52
Райт Стивен – современный американский эстрадный комик и киноактер.
[Закрыть]ему удается точно выбрать момент и сохранять абсолютную невозмутимость. Просто ужасно так любить своих детей, и к этому примешивается чувство вины по поводу дров, что я наломал с Тоби, – быть может, все было бы по-другому, если бы я уделял ему больше времени, но мне приходилось работать как проклятому в городе, чтобы содержать этот чертов дом, который мы купили в первую очередь для того, чтобы ребенок наслаждался счастливым детством в окружении птичек и цветов.
Вечером, часов в одиннадцать, Лотта позвонила из галереи и сказала, что из пяти картин три проданы, по пять тысяч каждая.
– Марк приобрел Кейт Уинслет «работы Веласкеса» через три минуты после того, как вошел в дверь, – сказала она. – Он настоял на том, чтобы картину сразу же сняли со стены, и дополнительно заплатил за беспокойство. Я завернула холст в простую бумагу, и Марк ушел, прижимая его к груди, словно девочка новую куклу.
– Странно, – удивился я. – Обычно Марк действует более невозмутимо. Вероятно, у него на уме уже был покупатель. А может быть, мы увидим картину в его галерее, с накруткой две тысячи процентов. Кто купил остальные картины?
– Какой-то медиамагнат и его подруга. Это замечательно, Чаз, понимаешь? Все без ума от твоих картин!
Я постарался ради Лотты изобразить воодушевление. Деньги, конечно, это хорошо, но меня совсем не радовала мысль о том, что я мог бы писать такие картины до бесконечности, может быть, добавив и мужскую серию: Тома Круза и Джона Траволту работы подходящих мастеров, и разве не решило бы это все мои финансовые проблемы? Можно было бы снова сесть на сальвинорин, лепить долбаные картины как пирожки, и я смотрел на Мило, слушая, как он во сне хрипит, борясь с каждым вдохом, и думал, ну как я могу быть таким дерьмовым эгоистом, когда другие отцы в лепешку бы расшиблись, чтобы оплатить своему ребенку самое первоклассное лечение? Я ничего не понимал.