Текст книги "Фальшивая Венера"
Автор книги: Майкл Грубер
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
– Лотта, никакого рынка не будет. Вот в чем все дело. Креббс эксцентричный миллиардер. У него личные самолеты, личные яхты, он может позволить себе иметь личного художника, как это делали Лоренцо Великолепный, Лодовико Сфорца и все остальные.
Долгое молчание, наконец Лотта сказала:
– Что ж, в таком случае я тебя поздравляю. От всей души… Извини, что не сразу поверила, но все это кажется таким… Не знаю, это какая-то невероятная и грандиозная фантазия. Если помнишь, такие фантазии постоянно приходили тебе в голову, когда ты принимал наркотики, так что, наверное, ты простишь меня за то, что я не бегу прямо сейчас откупоривать шампанское. Кстати, звонил мой отец, он сказал, что видел тебя и ты выглядел хорошо.
– Так что тебе известно, что я не ширяюсь, – сказал я.
Должно быть, мой голос прозвучал язвительно, потому что Лотта сказала:
– Я ни на что такое не намекала. Но, видишь ли, это моя работа – все вызывает подозрение, художники полагают, что их обманывают, клиенты думают то же самое, и вечные склоки, придирки. Никто не приходит и не говорит: «Мне нравится эта работа, и вот чек на ту сумму, которая указана на карточке». Всегда: «Можно рассчитывать на двадцатипроцентную скидку при покупке двух картин?» А если я продаю какую-то картину, а затем автор видит ее на аукционе, где она уходит за вдвое большую сумму, он на меня кричит, что я недооценила его работу.
– Так сворачивайся. Деньги от твоей галереи нам больше не нужны.
– Ах да, твое недавно обретенное богатство. Знаешь, Чаз, мне бы очень хотелось встретиться с твоим Креббсом и своими собственными глазами увидеть, во что ты ввязался. И только тогда, может быть, я поверю.
– Блаженны невидевшие и уверовавшие. [82]82
Иоанн, 20, 29.
[Закрыть]
В трубке раздался смех.
– Ну, раз ты цитируешь Библию, наверное, мне следует обрадоваться. – Лотта вздохнула. – Ах, если бы только это было правдой! В Швейцарии есть клиники, где добиваются чудесных успехов с такими детьми, как Мило, но месяц лечения в них стоит столько, сколько я зарабатываю за целый год, без вычета налогов.
– Решено. Говорю тебе, Лотта, это совершенно новый мир. Послушай, есть еще одна причина, по которой я тебе звоню: я хочу, чтобы ты приехала сюда.
– Что, в Венецию?
– Нет, в Рим. Студия находится здесь. Я вышлю тебе билеты первого класса, ты прилетишь, и мы поселимся в какой-нибудь роскошной гостинице. Когда мы позволяли себе такое в последний раз? Да никогда, вот когда.
– Но как же галерея? И ребята…
– На несколько дней можно будет оставить галерею на помощницу, а ребята побудут с Евой. Ну же, Лотта, решайся, ты сможешь выкроить четыре-пять дней.
И она тут же согласилась, что показалось мне несколько странным. Лотта реагирует на нищету в классическом французском стиле: горечью, самоотречением, а также возмущением тем, какое наслаждение получают другие, тратя деньги. В свое время мы много ругались из-за этого: мы даже не могли сходить в приличный ресторан, а когда я все же куда-нибудь ее вытаскивал, она неизменно заказывала самое дешевое блюдо, выпивала один-единственный бокал вина и сидела как на похоронах. Когда я с ней познакомился, Лотта была совсем другой; нет, она умела повеселиться. Все изменилось после того, как заболел Мило. А может быть, все дело было во мне. Может быть, у меня есть особый дар делать женщин желчными.
Два дня спустя мы с Франко встретили Лотту в аэропорту и отвезли в гостиницу «Сан-Франческо», не такую роскошную, как «Даниэли» в Венеции, но лучшую в Трастевере. Лотта была молчалива, замкнута, чего, наверное, и следовало ожидать, и, когда мы вышли из «мерса» перед гостиницей, пристально посмотрела на меня. Лотта, дочь профессионального дипломата, привыкла получать все самое лучшее, – точнее, так было до того, как она вышла за меня замуж, и ее взгляд красноречиво вопрошал: «Ты действительно можешь себе это позволить?» А я молча достал волшебную черную карточку и протянул ее дежурному администратору.
Тот взял ее двумя руками, почтительно поклонился и расплылся в улыбке. Администратор уже собирался поселить нас в забронированный номер, но тут Лотта взяла меня за руку и отвела в сторону.
– Я хочу отдельный номер, – сказала она.
– Ты что, боишься, как бы я не напал на тебя в приступе безумной похоти?
– Нет, но я приехала сюда не на прогулку. Всего несколько месяцев назад ты был обезумевшим маньяком и угрожал ножом владельцу художественной галереи, и мне бы хотелось, чтобы между нами была хотя бы одна дверь, на тот случай если этот маньяк вдруг вернется.
– Замечательно. Значит, это такой инспекционный тур, вроде санитарной комиссии?
Лотта застыла в боевой позе, скрестив руки на груди и выставив подбородок вперед, и какое-то мгновение мне больше всего на свете хотелось рассказать ей всю правду. Но я этого не сделал. Я с ужасом представил себе, как у нее на лице появится выражение, с которым я успел слишком хорошо познакомиться на заключительной стадии нашего брака: шок, боль и бесконечное разочарование. Я понимал, что хитрое и подозрительное лицо, которое Лотта демонстрировала мне сейчас, не входило в ее репертуар. Это лицо создал я, словно написав его маслом. Кстати, такое лицо часто носила моя мать, и вот теперь я подарил его навсегда своей любимой. Жизнь просто прекрасна.
– Если тебе так нравится, – сказала Лотта. – Ты говоришь, что денег у тебя полно, и кое-что из них я видела, но я хочу убедиться в том, что ты не пребываешь в некоем безумном заблуждении относительно остального. Речь идет о нашем ребенке, Чаз, о его здоровье, о будущем. Ты должен понять, почему мне так трудно тебе поверить…
– Ну конечно. Все в порядке, никаких проблем. Два номера. Они могут быть смежными или ты хочешь отгородиться от маньяка капитальной стеной?
– Смежные подойдут, – холодно ответила Лотта, и я снова повернулся к администратору.
Пожилой портье с манерами посла проводил нас в наши номера и получил чаевые, соответствующие его импозантности. Когда он ушел, мы договорились встретиться через час и отправиться ужинать. Я бросил сумку на кровать, которой предстояло стать моим холостяцким ложем, и пошел в бар на крыше гостиницы, где выпил пару бокалов белого вина, глядя на то, как темнеет небо и тени наползают на светло-коричневые стены маленького монастыря на противоположной стороне улицы, поглощая их в бездонный мрак.
Когда я вернулся и постучал в дверь номера Лотты, она уже собралась и была готова идти. На ней было розовое платье того самого оттенка, в который Фра Анджелико одевал своих ангелов, и поношенный бархатный жакет цвета позеленевшей меди, совсем в духе кватроченто. Одежда прекрасно гармонировала с ее светлыми волосами и темными глазами – необычное сочетание, которое, однако, часто можно увидеть на картинах той эпохи. Это наследие матери-итальянки. Лотта любит одеваться ярко, в то время как в Нью-Йорке в ее кругу все носят черное – как она говорит, в знак траура по умершему искусству.
Мы прошли пешком до реки и повернули на север, к моему любимому ресторану на пьяцца ди Санта-Чечилия в Трастевере. Не сговариваясь, мы оба решили забыть все важные вопросы и напряжение дня, и очень мило провели время. После ужина мы возвращались по темным улицам медленно, держась за руки, и болтали о пустяках или молчали. В гостинице мы разошлись по отдельным номерам, после поцелуев в щеку в европейском стиле, очень целомудренных.
Я страшно устал, но не мог заснуть; некоторое время я расхаживал по комнате и смотрел итальянское телевидение с выключенным звуком, затем как-то незаметно для себя повернул ручку двери в соседнюю комнату. Дверь оказалась незапертой. Что это означает? Лотта забыла ее запереть? А может быть, так теперь поступают в итальянских гостиницах, когда супружеская пара предпочитает поселиться в смежных номерах?
Я прошел к Лотте в комнату и сел за маленький столик, глядя на нее спящую, а затем взял листы писчей бумаги с логотипом гостиницы и маленький карандаш для записи телефонных номеров и нарисовал спящую Лотту, густые рассыпавшиеся волосы, ухо, очаровательные линии шеи, подбородка, скулы. Потом я сходил к себе за коробкой фломастеров, купленной в подарок ребятам, добавил цвет, и вскоре меня захватила техническая проблема того, как добиться интересных эффектов с помощью этих резких химических красителей, и я поймал себя на том, что иду по дороге, давным-давно проложенной импрессионистами, создавая нужный оттенок за счет наложения друг на друга множества цветов, и это меня здорово позабавило.
Вернувшись к себе в комнату, я нарисовал по памяти портрет: мы с Лоттой сидим в кровати, что-то в духе Кирхнера, [83]83
Кирхнер Эрнст Людвиг (1880–1938) – немецкий художник, выдающийся мастер экспрессионизма.
[Закрыть]но с более правильной и прорисованной анатомией, с более четкими линиями, по сути в духе настоящего Уилмота, и это меня обрадовало, несмотря на то что я постоянно проваливался в то странное состояние грез наяву, которое знакомо всем, и тотчас же снова пробуждался.
Если подумать, все последнее время я спал плохо; я просыпался от кошмарных снов, в которых вдоль каналов с ревом носятся чудовища, а верхом на них сидят полуобнаженные женщины. И почти каждую ночь, даже когда мне удавалось заснуть, меня будили крики и звуки выстрелов. Все то время, что я живу здесь, в городе днем и ночью вспыхивают ожесточенные стычки, знатные венецианские семейства что-то выясняют между собой, и посол дает мне понять, что здесь это обычное дело. Кроме того, Венеция ведет очень опасную игру с Папой, Испанией и Священной Римской империей; мне это объясняли, но я ничего не понял, что-то связанное с герцогством Монферрат. По улицам разгуливают наемные убийцы; вчера у меня на глазах из канала вытащили труп. Моя работа над копией «Распятия Господа нашего» Тинторетто уже почти завершена, а затем я напишу копию его картины «Христос причащает своих учеников». Теперь, посмотрев на все те картины, что находятся здесь, я со стыдом вспоминаю композицию своих собственных работ, однако я списываю это на незнание, а не на недостаток мастерства. Насмотревшись на подобное, говоришь: «Ну конечно, вот как нужно располагать фигуры».
Думаю, лучшее из всего того, что я увидел, – это алтарное полотно, которое Тициан выполнил для семьи Песаро; в Испании нет ничего похожего. Тициан управляет вашим взглядом посредством цветовых масс, поэтому зритель видит различные части его работы в строго предписанной последовательности. Это подобно мессе, одно следует из другого, и все великолепно: святой Петр, Дева Мария, Младенец, знамя, пленный турок, святой Франциск, семейство Песаро и этот очаровательный мальчик, который смотрит на зрителя с картины, – одно его лицо уже является самым настоящим шедевром, а сколько в этом смелости! Но я тоже смогу так.
Теперь я слышу выстрелы и крики со стороны собора Святого Марка. Думаю, закончив копии, я сразу же покину Венецию и отправлюсь дальше, в Рим.
И тут я проснулся, обливаясь по́том, с бешено колотящимся сердцем. Как оказалось, я вышел на улицу; каким-то образом я натянул штаны, обулся и вышел. Жуть какая-то! Должно быть, это был первый приезд Веласкеса в Венецию в тысяча шестьсот двадцать девятом году. Мне самому всегда нравился этот Тициан Песаро. Странно, в моих галлюцинациях были воспоминания о кошмарных снах, снившихся Веласкесу, и, судя по всему, ему являлись видения о моей жизни в двадцать первом веке. Или же я, будучи им, каким-то образом вспоминал свою жизнь. Все это одновременно невыносимо жутко и прекрасно, если ты только можешь себе представить, наверное, это как затяжные прыжки с парашютом, точнее, как если бы можно было прыгать не в пространстве, а во времени, и ощущения приходили сами собой.
Так или иначе, это путешествие в пустоту здорово вышибло меня из колеи, я вернулся в гостиницу, удостоившись любопытного взгляда со стороны ночного дежурного, и поднялся к себе в номер. Подсунув рисунки под дверь в комнату Лотты, я упал на кровать и тотчас же заснул. Проснулся я уже поздно, после десяти. Умылся, оделся и постучал в соседнюю комнату. Ответа не последовало. Тогда я заметил, что один из рисунков просунут назад. К нашему общему портрету была приложена записка, на которой Лотта написала: «!!!», нарисовала сердечко с исходящими из него молниями и приписала: «Жду за завтраком. Л.».
Спустившись в кафе, я застал там Лотту. Она сидела за столиком вместе с Вернером Креббсом и разговаривала с ним.
Я был настолько поражен, что застыл в дверях кафе и какое-то время таращился на них. Они болтали по-французски, как лучшие друзья. У Лотты на лице было то выражение, которое появляется всегда, когда она говорит на своем родном языке, строгое и в то же время расслабленное, если такое возможно, словно ей приходилось делать над собой усилие, чтобы соответствовать небрежному поведению американцев, и вот теперь она снова стала сама собой и при этом, как ни странно, более естественной.
Я был не просто удивлен; меня словно неожиданно сбило с ног волной, и я полностью потерял ориентацию в пространстве, не знал, где верх, не мог дышать.
Я стоял в дверях как парализованный, ко мне подошел официант и спросил, не желаю ли я заказать столик. Это привлекло внимание Лотты и Креббса; Лотта обернулась и помахала рукой. Я подошел к столику; Креббс встал, слегка поклонился и пожал мне руку. Я задумался над тем, каким образом ему удалось все это подстроить, – наверное, он следил за мной, – и еще мне до смерти захотелось узнать, о чем они говорили.
Я подсел к ним за столик. Погода была прохладная, и дома напротив были затянуты бледной пеленой тумана, однако в зале были установлены высокие стальные обогреватели, гораздо более эффективные, чем облитые дегтем пылающие христиане, которых в зимнем Риме для тех же самых целей использовал император Нерон.
Креббс сказал:
– Эта очаровательная дама как раз рассказала мне, что вы всю ночь рисовали, и с поразительным успехом. – Тут он указал на портрет Лотты на столе перед собой. – Просто замечательно для рисунка на дешевой бумаге дешевым карандашом и детскими фломастерами. Нет, на самом деле, рисунок замечателен сам по себе независимо от материалов: энергетика линий в сочетании с цветами дает подлинное ощущение массы и живого присутствия.
– Он нарисовал еще один портрет, даже лучше, – сказала Лотта.
– Правда? Мне бы хотелось его увидеть.
– Если хотите, я поднимусь в номер и принесу, – предложила Лотта. – Чаз, будь добр, дай ключ.
Словно зомби, я протянул ей ключ, и она ушла.
– Что вы здесь делаете? – спросил я, стараясь, вероятно безуспешно, сдержать враждебность в голосе.
– Вижу, вы удивлены. У меня много дел в Риме, а эта гостиница расположена недалеко от студии. Почему бы мне не быть здесь?
– И завтракать вместе с моей женой?
Небрежный взмах рукой.
– Ваша бывшая жена, если не ошибаюсь, разглядывала ваш рисунок, и я выразил свое восхищение, ну а уж дальше все получилось само собой. И даже больше того: как выяснилось, я немного знаком с ее отцом, мы встречались по делам.
– Он расследовал вашу деятельность.
– По-моему, это слишком резко. Мистер Ротшильд работал в одной официальной международной следственной комиссии, и я с радостью помог ему своими знаниями и опытом. Если позволите, она очаровательная женщина.
– Вы рассказали ей о подделке?
– О какой подделке?
– О, не умничайте! О той картине Веласкеса, которую я подделываю недалеко отсюда.
– Уилмот, это начинает надоедать. Похоже, вы убеждены в том, что я преступник, однако я обычный торговец произведениями искусства, который нанял художника – вас, чтобы тот создал работу в манере Веласкеса, используя старинные материалы. И если какому-нибудь эксперту вздумается назвать эту картину подлинным Веласкесом, я не имею к этому никакого отношения.
– Совсем как Лука Джордано.
Креббс рассмеялся, и его лицо просияло.
– В каком-то смысле, хотя, принимая в расчет современные технологии анализа, думаю, нам придется отказаться от подписи под слоем краски.
Он снова рассмеялся, и ситуация была настолько нелепой, что я тоже рассмеялся. Я понятия не имел, то ли Креббс завяз по уши в болоте самообмана, то ли он играет со мной. Это подделка, это не подделка – как скажете, ваше величество…
Затем его лицо изменилось, стало серьезным, даже угрожающим.
– С другой стороны, будет очень печально, если о том, чем вы занимаетесь, станет широко известно. Кажется, я уже говорил о том, что веду дела с людьми, которые не разделяют наше чувство юмора относительно этих вопросов. Вы меня понимаете? Мы существуем в параллельных мирах, в мире художественных свершений и мире денег и товара, который можно продать. Нам приходится иметь дело с новыми кондотьерами, подобно живописцам кватроченто. Они хотят получить прибыль на вложенный капитал, и любой, кто встанет у них на пути, скажем какой-нибудь принципиальный человек, который услышит о происхождении этого предполагаемого Веласкеса из безупречного источника и начнет говорить об этом на людях, окажется в большой опасности. Ваша бывшая жена, например. Так что, Уилмот, давайте будем очень и очень осторожными. Я ясно выражаюсь?
Я кивнул, потому что в горле у меня пересохло и я лишился дара речи, переполненный ужасом, однако, как это ни странно, я также был рад тому, что Креббс ни словом не обмолвился о моей работе Лотте.
В этот момент вернулась она сама; должно быть, она увидела мое лицо, потому что спросила:
– В чем дело?
Креббс сказал:
– Мы просто обсуждали текущее состояние искусства, тема печальная и наводящая тоску. Но теперь давайте обратимся к самому искусству.
Он взял рисунок у Лотты и изучил его. Я тем временем отпил глоток воды.
– Вы совершенно правы, – сказал Креббс, – этот портрет даже лучше, чем предыдущий, вероятно, благодаря потоку энергии между фигурами. Замечательно! Скажите, Уилмот, вы давно работаете в таком стиле?
– Да, минут двадцать, – ответил я. – Он известен как мой период «волшебного фломастера».
Они с Лоттой переглянулись, этакие добрые родители, чей избалованный ребенок сделал какую-то гадость. Я готов был придушить обоих.
– Мне бы хотелось взять оба рисунка себе, чтобы их матировать и вставить в рамку.
Я пожал плечами.
– Это решать Лотте. Я рисовал для нее.
Последовала гнетущая пауза, которую Креббс наконец прервал словами:
– Ну, не будем вдаваться в технические подробности, но, как я объяснил Лотте перед самым вашим приходом, если не ошибаюсь, наше соглашение заключается в том, что я распоряжаюсь всеми вашими работами.
– Даже пустячными? – спросил я.
Изумление боролось с облегчением, потому что Креббс, не догадываясь об этом, поддержал мою легенду о богатом покровителе, и тем самым счастливая фантазия получила подтверждение.
– Прошу прощения, но это вовсе не глупости, и не сомневаюсь, Лотта вам подтвердит, что за последние несколько лет рыночная стоимость рисунков на бумаге взлетела до небес. Я даже затрудняюсь сказать, сколько сейчас стоят наброски Пикассо на салфетках.
– Но я не Пикассо.
– Да, вы не Пикассо. Но вы обязательно станете знаменитым, а я предпочитаю вкладывать деньги в долгосрочные проекты.
С этими словами Креббс взял потрепанный кожаный портфель, открыл его, достал папку, вложил в нее рисунки и снова закрыл портфель.
– Прошу прощения за эту непростительную грубость, – сказал он, – но, видите ли, когда я вижу какую-нибудь красивую вещь, мне хочется ее схватить, схватить…
Креббс проиллюстрировал это стремление движением правой руки, изображающей грабли, и скривил гримасу хищной алчности, на мой взгляд, гораздо более свойственную ему, чем то добродушно-покровительственное выражение, которым он очаровывал мою бывшую.
Но теперь мы все были друзьями, поэтому мы с Лоттой вежливо рассмеялись, и я попросил официанта принести бисквиты и капуччино, и следующий час прошел в довольно милых разговорах о живописи, рынках и о том, что посмотреть в Риме. Затем Креббс откланялся, сославшись на важную встречу, и признался, в каком он отчаянии по поводу того, что не может пригласить нас на ужин, однако сегодня вечером ему нужно быть в Штуттгарте. Быть может, как-нибудь в другой раз. На прощание он поцеловал Лотте руку.
– Ну, что скажешь? – спросил я, когда он ушел.
– Знаешь, я полагаю, что если выписанные им чеки будут и дальше обналичиваться без проблем, ты самый счастливый художник нашей эпохи. Этот Креббс в тебя просто влюблен. Мне уже приходилось видеть подобное: богатый ценитель искусства без ума от художника, он хочет сдувать с него пыль, обхаживает его, покупает его работы… и пока так продолжается, художник катается как сыр в масле.
– Но всему приходит конец?
– Увы, да. Художник меняет стиль, исследует новые темы, которые, возможно, не интересуют покровителя. Но, надеюсь, этот твой герр Креббс будет хранить тебе верность все то время, пока ты будешь творить. Можно предположить, что его недовольство вызовут, скажем, низкие темпы производства, точно так же как, продолжая метафору, богатый человек, имеющий красивую любовницу, будет недоволен, если эта любовница не отдаст ему все прелести своего тела.
– Ого, по твоим словам получается, что я старая шлюха.
– Вовсе нет. Если ты действительно начал писать то, что хочешь, нет никаких сомнений в том, что ты добьешься успеха, с Креббсом или без него. Я тебе уже тысячу раз говорила, но мне ты не веришь, а Креббс поверил, только потому, что у него есть деньги. Если он и выставит тебя за дверь по какой бы то ни было причине, ты все равно добьешься огромного успеха на свободном рынке, особенно если станет известно, что герр Креббс является почитателем твоего таланта.
От слов Лотты веяло каким-то холодом, и я увидел на ее лице странное выражение. У нее всегда открытый, бесстрашный взгляд – это одна из ее главных отличительных черт, однако сейчас взгляд был словно затуманен, и ее черные глаза избегали встречаться с моими.
– Ты не одобряешь?
– Я не имею права одобрять или не одобрять твой выбор. Но если ты действительно хочешь знать, я сожалею о том, что ты отдал себя на откуп этому долбаному Креббсу, а не мне!
– Извини.
– Да ты нисколько не жалеешь об этом. Но у меня нет ни малейшего желания ругаться по этому поводу. Мы в Риме. Веди же меня смотреть картины!
Итак, мы встали и пошли. Должен сказать, что даже в период самых страшных размолвок, когда мы буквально не могли сесть вместе за стол без того, чтобы сразу не переругаться, мы всегда отправлялись смотреть картины. Как только в «Метрополитене» или Музее современного искусства открывалась крупная выставка, это являлось для нас сигналом о перемирии, и мы отправлялись бродить по запруженным народом залам и смотреть, восхищаться, подниматься в высшие миры, чтобы потом снова вернуться к разрывающей сердце действительности. То же самое произошло и сейчас, в несколько другом контексте, потому что я надеялся вернуться к чему-то другому, превратить ложь в твердую почву.
Я повел Лотту в галерею Дориа-Памфили, и мы, посмотрев, как Мемлинг [84]84
Мемлинг Ганс (ок. 1440–1494) – нидерландский живописец.
[Закрыть]изобразил снятие с креста, а Караваджо – кающуюся Магдалину, насладившись восхитительными портретами Брейгеля и Рафаэля, пройдя мимо многих ярдов посредственности, всех этих маньеристов и последователей Караваджо, составляющих основную часть фонда музеев всего мира, наконец остановились перед портретом Папы Иннокентия.
Я хотел постоять перед ним вместе с Лоттой, не могу сказать почему, быть может, ради какой-то чудодейственной силы, чтобы вера Лотты в меня перетекла мне в голову и оживила мою душу, и действительно мне стало лучше, я подумал: да, у меня получится, возможно, я этого и не изобретал, но теперь, когда это уже есть, я знаю, как он это сделал, я даже чувствую запах скипидара, исходящий от холста, и вот я уже стою, держа в руке кисть, обмакнутую в белоснежную смесь красок, и пишу белый rochetta Папы, и высокое camauro из красного шелка на фоне драпировки и трона, и само лицо, чуть повернутое в сторону, потому что слуга как раз принес письмо, но эти страшные глаза уже снова смотрят на меня.
И я полон страха, но и восторженного возбуждения; это самая важная картина в моей жизни, потому что, если она понравится Папе, он сделает для меня то, что больше не сможет сделать никто в мире, обеспечит исполнение всех моих надежд.
Кисть летает, практически не повинуясь сознанию, – я накладываю тени на белую ткань, разумеется, на полотне она не белая, потому что белое никогда не бывает белым, и только глупцы изображают белое с помощью белил, – и мне приходится опираться на палку в левой руке, чтобы кисть не дрожала. Входит еще один человек и протягивает Папе какую-то бумагу; тот ее читает, произносит несколько слов, чуть пересаживается в кресле. Он уже устал позировать. Я опускаю палитру, кланяюсь и предупреждаю его слова: «Ваше святейшество, я смогу закончить работу и без вашего присутствия. Портрет уже почти готов».
Папа встает, подходит ко мне и изучает холст на мольберте.
– А вы не льстец, дон Диего.
– Нет, ваше святейшество, я изображаю правду такой, какой ее вижу. Правда от Господа.
И едва эти слова срываются с моих уст, я с ужасом думаю: «Пресвятая дева, я уничтожен, неужели я посмел учить Папу религии?»
На мгновение его взгляд становится колючим, но затем, слава Иисусу, на отвратительном лице Папы появляется кошачья усмешка.
– Портрет слишкомправдив, – говорит он, – но все равно он мне нравится. А что это за бумага у меня в руке?
– Это мой каприз, ваше святейшество. Письмо от меня, прошение.
– Да? И чего же вы просите?
– Вашей поддержки, ваше святейшество. Я хочу сделать слепки со статуй дворца Бельведер и других скульптур, принадлежащих Святому престолу. Это доставило бы радость моему королю.
Папа кивает.
– Я поговорю об этом с камерарием. [85]85
Кардинал-камерарий – казначей папского двора.
[Закрыть]Ваш король – верный слуга Святой церкви.
Папа поворачивается, собираясь уходить, и я, сглотнув подкативший к горлу ком, говорю:
– Ваше святейшество, с вашего позволения, у меня есть еще одно прошение, личного характера.
Он оборачивается, довольно нетерпеливо.
– Да?
– Мне бы хотелось стать рыцарем воинского ордена Сантьяго. В Испании по-прежнему считают, что живописец, какого бы благородного происхождения он ни был, не может и мечтать о подобной чести. Моя семья ведет свою безупречную родословную с древнейших времен, однако, боюсь, мое ремесло встанет непреодолимой преградой у меня на пути.
Молчание. Затем снова хитрая усмешка.
– В таком случае мы должны известить вашего короля, что в Италии дела обстоят по-другому.
Какое-то мгновение я смотрю на картину на стене, и трон пуст, затем портрет появляется снова, меня держит за локоть охранник, он озабоченно спрашивает у меня, что я делаю. Рядом с ним стоит Лотта, бледная как полотно.
Я с трудом держусь на ногах. Я спрашиваю охранника, что случилось, а он отвечает, что я бродил по музею, бормоча что-то себе под нос и натыкаясь на посетителей. Он советует мне отправиться домой и хорошенько выспаться.
Я поворачиваюсь к Лотте, и она возбуждена, говорит, что я начал разговаривать сам с собой, затем, не сказав ей ни слова, развернулся и куда-то пошел, и охранник был совершенно прав, я вел себя как сумасшедший, так что же случилось?
Глупо, но я сказал, что все в порядке, хотя это явно было не так, как в том старом анекдоте про того типа, которого жена застала в постели с другой женщиной, а он говорит: «Ну кому ты поверишь, мне или своим глазам?» А затем Лотта впала в истерику и заявила, что она так больше не может, что я болен и что я по собственной вине упущу возможность, предоставленную мне Креббсом, так же, как испоганил всю свою карьеру в живописи, но она не будет мне в этом помогать, с нее хватит, а мне нужно обратиться к психиатру, у меня уже давно не все дома, я загубил самого себя своим проклятым самовлюбленным отношением к своей драгоценной работе, и именно поэтому развалился наш брак, о нет, ну почему все великие художники продавали свои картины в галереях, но Чаз Уилмот слишком хорош для этого, и я спокойно смотрю на то, как умирает наш сын, ей меня жалко, но она клянется, что больше не скажет мне ни слова и не позволит видеться с детьми до тех пор, пока я не окажусь в чертовой психушке, где мне и место.
Правда, я тоже не молчал, пока Лотта высказывала мне все это. Насколько я помню, я обозвал ее алчной сучкой, и мы орали друг на друга в окружении глупых мадонн работы маньеристов, молча взирающих на нас, а затем появились охранники и попросили нас покинуть музей. Лотта бросилась к выходу, а я не спеша последовал за ней, и когда я вышел на улицу, ее уже не было. Я остановил такси. Таксист, приняв меня за богатого туриста, поехал в гостиницу живописной дорогой, сначала на север, затем через безумное столпотворение запруженных ватиканских улиц, а я был в таком жалком состоянии, что не стал скандалить. Как оказалось, Лотта выехала из гостиницы, не оставив записки. Я попытался дозвониться ей на сотовый, но она не пожелала мне ответить. Когда раздался гудок, предлагающий оставить сообщение, я не нашелся что сказать.
Так что я тоже выехал из гостиницы и вернулся в гнездо мошенников. София радостно встретила меня, когда мы с ней столкнулись в прихожей, как будто я никуда не уезжал, однако я подозревал, что здесь уже обо всем известно. Я вовсе не страдаю манией преследования и все такое, но я сам нередко подолгу наблюдаю за людьми и знаю, что, если сосредоточить на ком-нибудь свое внимание, этот человек рано или поздно это почувствует. На протяжении последних двух дней я постоянно чувствовал на себе чей-то взгляд.
Странным во всем этом было то, что я не пустился в разгул презрения к самому себе, как это было бы раньше, произойди что-либо подобное. Моя настоящая жизнь – Лотта, ребята и Нью-Йорк – словно стала еще одной альтернативной жизнью, одной из нескольких доступных, поэтому разрыв не причинил такой боли, как прежде. Нет ничего реального и не за что держаться, как в свое время сказали «Битлз». И деньги, этот универсальный целебный бальзам. Раньше также говорили, что любовь поможет пережить отсутствие денег лучше, чем деньги помогут пережить отсутствие любви, однако это верно лишь отчасти. Да, деньги не всё, но они и не ничто.
И еще одно: мне очень нравилось быть Веласкесом. Я живо помнил, каково писать, как он, я действительно написал этот портрет, и мне пришла мысль, что, если когда-нибудь научатся превращать в порошок такиеощущения, никто больше не взглянет на крэк и кокаин.
* * *
Утро следующего дня я провел, уставившись на очищенный холст, установленный на мольберте. Бальдассаре его несколько уменьшил, отрезав по паре дюймов с каждой стороны, но я не стал спрашивать зачем. К кисти я не притрагивался, просто не отрывал взгляда от белой поверхности. Я изучил рентгеновские снимки, опубликованные в работе Брауна и Гарридо [86]86
Имеется в виду известная книга Джонатана Брауна и Кармен Гарридо Перес «Веласкес. Техника гения».
[Закрыть]и в различных монографиях, чтобы получить представление о том, как Веласкес накладывал на холст первый слой. Вся проблема в том, что в свой зрелый период он писал так совершенно, что ему практически не требовалось проводить подготовительную работу. За исключением нескольких набросков к портрету Папы, подлинность которых вызывает сомнение, после Веласкеса не осталось ни одного наброска. Ни одного. Сукин сын сразу писал. Он накладывал фон толстой кистью или мастихином, смесь белил с охрой и лазуритом, меняя соотношение в зависимости от композиции картины. Добившись нужного эффекта, Веласкес сразу рисовал фигуры, так называемая манера alla prima, а затем с помощью разбавленных пигментов раскрашивал их, так что проступал светлый фон, а иногда даже фактура холста, бесконечно самонадеянная техника, вот почему только полный идиот берется подделывать работы Веласкеса.