355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Майкл Грубер » Фальшивая Венера » Текст книги (страница 7)
Фальшивая Венера
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:55

Текст книги "Фальшивая Венера"


Автор книги: Майкл Грубер


Жанр:

   

Триллеры


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)

Вот только в промежутках между домашними и отцовскими заботами, несмотря на навязчивое нежелание зарабатывать деньги, я бурлил идеями, заполняя лист за листом в альбоме для эскизов. Меня буквально тошнило от творческих соков; все это началось с тех глупых картин, обликов славы. Я хочу сказать, чем является сейчас наш мир? В смысле, зрительно. На экране сменяется образ за образом, но вся хитрость в том, что нам не позволяется их увидеть, изучать их достаточно долго, чтобы понять смысл, все быстро мелькает и сменяется, а это по большому счету уничтожает способность осмысливать, оценивать увиденное.

По-моему, все это делается сознательно. Я имею в виду, как на самом деле выглядит президент, как вообще выглядит на самом делекто бы то ни было? По фотографии этого не поймешь, можно уловить лишь смутный намек, и именно так передо мной открылась целая потенциальная империя реалистической, репрезентативной, аналитической живописи, которую предстояло продолжить с того места, где остановился Эйкинс, но добавив все то, чего она набралась с тех пор. Нужно только надавить, но не так, как это делал Бэкон, или Риверс, [53]53
  Риверс Ларри (1923–2002) – американский художник, музыкант, режиссер и актер.


[Закрыть]
или эта новая девочка Сесили Браун, [54]54
  Браун Сесили – современная английская художница, работает в стиле абстрактного экспрессионизма.


[Закрыть]
– ничего очевидного, никаких кричащих Поупов, ничего прямо перед носом. Что, если надавить изнутри, начиная с самой скрытой структуры живописи? Чтобы результат получился почти подсознательно, как у Веласкеса, и это явится самым настоящим потрясением, да, если только удастся довести дело до конца, можно будет открыть новую благословенную эру. Neue neue Sachlichkeit. [55]55
  Новая «новая вещественность» ( нем.). «Новая вещественность» – художественное течение в Германии 1920-х годов, охватившее живопись, литературу, архитектуру, фотографию, кино, музыку.


[Закрыть]
Если еще остались те, кто способен видеть.

Утром в воскресенье я повел ребят в Китайский квартал, и в ресторане у Мило случился приступ кашля. Сначала я решил, что он поперхнулся, я вскочил с места, а он закинул голову назад, и у него была перекрыта трахея, стали синеть губы, тогда я уложил его на пол и делал искусственное дыхание в сочетании с закрытым массажем сердца до приезда «скорой помощи». К тому времени лицо Мило стало серым и матовым, словно мешок корпии. Затем, когда в клинике Нью-Йоркского университета узнали, что у меня нет медицинской страховки, мне сказали, что Мило отправят в больницу «Бельвю», как только его состояние станет стабильным, а я сказал, что у него наследственная прогрессивная легочная дистрофия и его здесь уже лечили, и заставил глупую медсестру позвонить доктору Эрлихману, после чего она неохотно взяла мою кредитную карточку – она взяла бы ее с еще большей неохотой, если бы узнала, что на карточке уже давно нет ни гроша. Из клиники я позвонил Лотте, и прежде, чем успел сказать хоть слово, она выпалила, что все мои картины проданы, что на всех пяти актрисах краснеют маленькие точки, но на этот раз я даже не попытался сделать вид, будто мне есть до этого хоть какое-то дело, и рассказал ей о нашем мальчике. Лотта примчалась в приемное отделение, и мы сидели там до тех пор, пока нам не сообщили, что на этот раз все обошлось, и тогда Лотта осталась ждать, а я отвез Розу обратно в студию.

После того как Роза уснула, я уселся на пожарной лестнице в теплой куртке и курил одну сигарету за другой, размышляя о том, что я – малыш Веласкес (странные вещи порождает рассудок, надо будет поговорить об этом с Шелли). Накурившись до рези в горле, я забрался через окно обратно в студию, сел за стол и подсчитал свои богатства: двадцать пять тысяч за портреты актрис плюс обещанная неустойка от «Вэнити фейр» – дадут тридцатник, достаточно, чтобы расплатиться с самыми неприятными долгами, а предложенная Слотски работа в Италии решит на обозримое будущее все проблемы; мне придется на какое-то время полностью переложить на Лотту заботу о детях, но что еще я могу сделать? Она не станет возражать, если речь будет идти о действительно серьезных деньгах; в конце концов, можно будет нанять няню. Я пришел к выводу, что смогу наконец разобраться даже с долбаными счетами за лечение и получу возможность передохнуть.

Через два дня журнал прислал неустойку: поразительно оперативная выплата, должно быть, Герштейн чувствовал себя страшно неудобно. Лотта обналичила чеки, выписанные за картины, и минут двадцать я купался в деньгах, прежде чем начал сам выписывать чеки. Почти половина всей суммы должна была бы достаться налоговому управлению, долги за прошлые годы и выплата за этот, но я не смог заставить себя пойти на это. Вместо этого я договорился о встрече с Сюзанной – моим самым назойливым паразитом, – затем последовали аренда студии, телефон и выплаты по четырем кредитным карточкам, обремененным счетами за медицинское обслуживание, пластиковому спасательному кругу, на котором держалась жизнь Мило, а затем я отправился колесить по городу с пачкой наличных, возвращая деньги всем тем, кто одалживал мне сотню-другую, не надеясь получить свои деньги обратно.

А Мило выписался из клиники, похожий на старую овсянку. Я просидел с ним какое-то время, пытаясь его приободрить, и, разумеется, это он меня приободрил, как это всегда у нас бывает. Он развеселил и Еву, нашу няню, которая и в лучшие моменты склонна к славянской депрессии, но все равно, слава богу, она у нас есть. Ева из Кракова, она одна из тех редких польских девушек, кто, приехав в Америку работать няней, действительно устроилась на такую работу, а не попала в один из славянских борделей, похоже, ставших наиболее характерной чертой глобализации.

Не знаю, что в больном ребенке такого, с чем нам, современным людям, так сложно иметь дело; по злой иронии искреннее горе практически невозможно, ты думаешь: «О, какая банальность», как будто твоя жизнь роман, а это дешевый литературный прием, и, разумеется, настоящей веры больше нет, по крайней мере ее нет у меня. Помню, я читал у Хемингуэя что-то в том духе, что, если у человека умрет сын, он больше не сможет читать «Ньюйоркер». Это гложет, гложет. Мне приходят всяческие дьявольские мысли вроде того, что пусть он был бы лучше маленьким куском дерьма, а не самым лучшим ребенком в мире, красивым, талантливым и добрым, насквозь порядочным, и тогда мне не было бы так больно, но, может быть, родители ужасных детей мыслят иначе, по телевизору показывают, как мамаши серийных убийц плачут в зале суда, жалея своих малышей. Откуда у Мило эта жизнерадостность? Что это – издевательский подарок, сделанный Всемогущим? Сосунок, тебе отпущено жить всего двенадцать лет, так что вот тебе дополнительная помощь от Святого Духа? Еще один вопрос, который я решил обсудить с Шарлоттой.

Я отвез ребят в Бруклин, а затем сел в метро и поехал на медицинский факультет. Когда я назвал себя, секретарша сказала, что доктору Зубкоффу хотелось бы встретиться со мной перед началом сеанса, и указала, куда пройти. Шелли был у себя в кабинете; он предложил мне сесть и достал папку. Обычный разговор ни о чем, а затем он сказал:

– Давай поговорим о тех галлюцинациях о прошлой жизни, которые у тебя были.

– Да, если это можно назвать галлюцинациями.

– А ты бы сам как это назвал? – терпеливым докторским тоном спросил он.

– Я заново переживаю прошлое, – сказал я. – Это не я, такой, какой я сейчас, вижу галлюцинации. Я действительно нахожусь в своем бывшем «я», переживаю заново какое-то мгновение независимо от того, могу ли я вспомнить это событие или нет. Это подлинные воспоминания.

– Понятно. Чем они отличаются от грез наяву, от сновидений?

– Вот ты мне и объясни, ты же врач. Откуда я знаю, что ты не галлюцинация? Откуда я знаю, что я сейчас не заперт в комнате, обитой изнутри мягким поролоном, а все происходящее мне только кажется? Помнишь, что сказал Дэвид Юм о пределах эмпирических наблюдений?

Зубкоффа это нисколько не развеселило.

– Давай просто примем за данность, – сказал он, – что окружающий мир существует вне нас и что мы с тобой сидим здесь. И мне известно, какие живые образы рождает сальвинорин. Это подробно описано в литературе. Меня сейчас беспокоит гораздо больше самый последний случай, когда ты, если судить по твоим словам, испытал чье-то чужое прошлое.

Как оказалось, подобная реакция на препарат не является нормальной, и Зубкофф горел желанием вытащить из меня все. Я рассказал о том, что случилось со мной во время последнего сеанса, а также передал предположение Слотски относительно вероятной личности этого Гито де Сильвы, добавив, что такого прилива творческой энергии у меня еще в жизни не было.

Зубкофф очень оживился и вывалил на меня кучу неврологической информации, из которой я почти ничего не понял, но суть сводилась к тому, что, на его взгляд, это различные области головного мозга откликались на воздействие химического раздражителя, вследствие чего я воссоздавал воспоминания о прошлых событиях. Это все равно как сон, сказал Зубкофф, на самом деле сны порождаются случайным шумом головного мозга, а мы воспринимаем этот шум как зрительные образы и события.

– Да, возможно, это и объясняет то, что я переживаю заново свое собственное прошлое, – согласился я. – Однако это никаким боком не подходит к тому, что я переживаю прошлое Диего Веласкеса.

Зубкофф, как мне показалось, несколько странно посмотрел на меня.

– Мы еще почти ничего не знаем о субъективных последствиях применения препарата. В этом и заключается главная цель моих исследований.

– Маловразумительный ответ, – заметил я.

Тут Зубкофф словно надел на себя профессиональные доспехи:

– Ну, ты художник, вот ты и вообразил себя знаменитым художником. Здесь мы наблюдаем в увеличенных масштабах то, что нам каждую неделю показывают в телешоу «Американский идол».

– Ты полагаешь, это мечта, воплотившаяся в видения?

– А чем еще это можно объяснить? – спросил Зубкофф, и тут я вынужден был с ним согласиться. – Но давай уменьшим дозу, хорошо? Похоже, у тебя повышенная восприимчивость к препарату.

После чего он занялся своими делами, передав меня Харрис, которая снова провела меня в маленький кабинет.

Я лег на кушетку. Харрис расставила на подносе маленькие мензурки и, выбрав одну, спросила:

– Вы не будете возражать, если мы наденем на вас удерживающие ремни? Это в целях вашей же безопасности.

Я ответил, что нисколько не буду возражать, и после того, как я пожевал вату, Харрис закрепила мне запястья и грудь прочными ремнями. Затем обычное парящее ощущение, и вот я уже стою у стола и толку́ пестом в ступе окись свинца, превращая ее в желтый порошок. Четыре створчатых окна в последнее время были закрыты ставнями, но теперь беспорядки в городе стихли и в комнате снова светло. Я ощупываю крупицы ярко-желтого порошка. Они еще слишком крупные, и я продолжаю толочь. Если я сделаю плохо, старик не станет меня бить, но это не имеет значения. Я должен сделать все хорошо, должен порадовать старика, потому что это мой долг, потому что этого требует честь моей семьи. Я постоянно ощущаю бремя семейной чести, иногда в переносице, иногда в животе, как будто это что-то живое, сама жизнь.

Беспорядки были по поводу Непорочного зачатия, суть которого заключается в том, что Пресвятая Дева Мария родила младенца Иисуса без первого греха. Я верю в это, и это доставляет мне буквально физическое утешение, хотя я и не до конца понимаю теологические споры. Я знаю, что в городе есть те, кто отрицает Непорочное зачатие, и именно поэтому у нас произошла небольшая война. Я видел на улицах убитых и раненых и очень жалел о том, что я не взрослый, так как в этом случае я мог бы тоже сражаться за Пресвятую Деву Марию и убивать плохих людей, которые хотят ее осквернить. Честь Девы Марии, честь моей семьи и моя собственная честь туго переплетены в одно чувство, крепко сидящее у меня внутри.

Я идальго, сын человека, который представляет из себя что-то, я благороден по обеим ветвям своей семьи, в моих жилах течет чистая христианская кровь, и это знание постоянно присутствует во всех моих мыслях, так же как мое имя, история моей семьи и положение моих рук и ног.

Я заканчиваю толочь и осторожно пересыпаю пигмент в банку. Затем я перехожу в другую комнату, где пожилой человек придирчиво рассматривает недоконченную картину: это мой учитель, старик Эррера. [56]56
  Эррера Франсиско Старший (1576–1656) – испанский живописец, представитель севильской школы.


[Закрыть]
Я докладываю ему, что закончил толочь краски, и говорю, что если у него больше нет для меня работы, я отправлюсь на площадь делать наброски. Эррера машет рукой, показывая, что я могу идти. У него больше нет ко мне никакого интереса, потому что он знает, что я уже могу рисовать и писать маслом лучше его самого и что я никогда не буду на него работать, так что он не сможет извлечь никакой выгоды из моего мастерства.

Я надеваю шляпу и плащ и зову своего слугу Пабло. Через минуту он появляется из кухни, пропахший дымом и маслом. Пабло лишь немногим старше меня, смуглая кожа, маслянистые черные волосы, одет в мои ношеные вещи, которые ему малы. Я испытываю к нему привязанность, но в то же время сознаю, что Пабло мне не ровня, что он ближе к породистой собаке или к ослу. Я также понимаю, что есть гранды, которые испытывают те же самые чувства по отношению ко мне, и эта мысль подобна нестерпимому зуду. Я жажду подняться в этом мире.

Я приказываю Пабло взять ящик и папку, которые мне нужны для рисования, и мы выходим, он держится позади меня на соответствующем расстоянии. Мы приходим на площадь. Сегодня рыночный день, и ряды заполнены торговцами, продающими овощи, рыбу, мясо, кожу и ремесленные изделия. Я сажусь на бочонок с соленой рыбой в тени навеса лавки торговца рыбой. Открываю ящик, достаю чернильницу из рога и затачиваю тростниковое перо перочинным ножиком. Я рисую горы рыбы, устриц, мидий, осьминога, жену торговца. Затем я приказываю Пабло принимать различные позы и корчить гримасы и также рисую все это. Местные жители уже привыкли к моим занятиям, но время от времени проходящий мимо незнакомец взглянет на то, что я нарисовал, и иногда у меня за спиной раздается приглушенное проклятие. Иногда какая-нибудь женщина осенит себя крестным знамением. Многих пугает то, что я делаю, они думают, что я хочу стать Господом Богом, изображая вещи и людей совсем как в жизни. Но своим даром я обязан Богу и Деве Марии.

И вот я пишу Деву Марию, это первая большая картина, которую мне разрешили написать, и внезапно я замираю, кисть дрожит у меня в руке, и меня захлестывают воспоминания о тех днях, когда я учился у Эрреры, о том, как толок краску, а затем отправлялся рисовать на рынок. Все это очень странно; я не вспоминал об Эррере и двух минут после того, как стал учеником дона Пачеко, и вдруг эти образы всплыли у меня в памяти. Вот уже почти пять лет я работаю у дона Пачеко, и эта картина откроет мне дверь в гильдию живописцев Севильи. Разумеется, для этого картина должна быть на религиозный сюжет. Воспоминание мгновенно исчезает, словно уличный фокусник взмахом плаща спрятал корзину с фруктами, и я зябко ежусь, будто кто-то прошел по моей могиле.

Я возвращаюсь к работе. Картина получается неплохой, в Севилье писать так не может больше никто, однако я все-таки недоволен. В позе Девы Марии есть какая-то скованность, которая мне не нравится, однако Мадонну принято изображать именно так, и она стоит на шаре, что неестественно уже само по себе, так что, возможно, добрые сестры-кармелитки не ждут от нее ничего другого. Волосы я изобразил как у дочери дона Пачеко. В этом году мне довольно прозрачно намекнули, что она очень благосклонно отнесется к предложению руки и сердца. Думаю, это не за горами. Очень важно иметь друзей, а мой наставник знаком со всеми живописцами в Севилье и даже в Мадриде и у него есть связи со многими влиятельными людьми. Один его знакомый, дон Хуан де Фонсека, был духовником его величества. Что может быть прекраснее и почетнее, чем прислуживать самому королю!

Я отступаю назад от картины, чтобы изучить равновесие масс. Я прихожу к выводу, что слева надо добавить еще облаков. Лицо не слишком похоже на Хуану де Миранду де Пачеко, это было бы неблагочестиво, но это тот же самый тип лица, настоящее женское лицо, а не кукольное, какое изображают остальные живописцы Севильи, которые пишут картины на религиозные темы.

Я обмакиваю кисть в свинцовые белила и накладываю на холст новые облака, смешивая белую краску с охрой фона. В мыслях у меня уже следующая работа, Иоанн Богослов, для того же монастыря. Дон Пачеко написал, что Иоанн должен быть стариком, но я собираюсь изобразить его молодым мужчиной. В качестве модели я возьму носильщика с рынка, человека своего возраста, которого уже использовал в своих бодегоне. [57]57
  Бодегоне ( исп.bodegone, букв.харчевня) – сцены из народного быта.


[Закрыть]
Думаю, монахиням будет приятно смотреть на юношу. В любом случае, вскоре я уже буду работать самостоятельно и смогу рисовать что хочу.

Но вдруг у меня возникает странное чувство, комната почему-то становится слишком тесной, и что-то туго сдавливает мне грудь, я пытаюсь освободиться от одежды, а женский голос говорит: «Успокойтесь, успокойтесь, все в порядке!» И я понял, что мечусь на койке, силясь вырваться из ремней, а кабинет качает, словно лодку в шторм.

– Все в порядке, – повторяла Харрис. – Ну, теперь вам лучше?

– Пить, – прохрипел я.

У меня в горле все слиплось от послевкусия препарата и невыносимой сухости. Я попросил воды, Харрис отстегнула мне руку и дала пластиковую бутылку, которую я осушил до дна.

– Долго я был в отключке? – спросил я.

Харрис сверилась с электронным секундомером.

– Восемнадцать минут. Что произошло?

– Ничего. Я писал картину.

Освободив меня, Харрис, как всегда, дала мне дощечку с листом бумаги и спросила:

– И какую же картину вы писали?

Но тут я вдруг поймал себя на том, что не хочу делиться подробностями того, что пережил, со всеми этими людьми. Я хочу сказать, они ведь пытались определить влияние препарата на творческий процесс и я был готов помогать им в этом, выполнять все тесты и так далее, но вот до этого им не было никакого дела.

– Это была просто картина, Харрис, – отрезал я. – Какое вам дело, мать вашу, что это было? Ее все равно нельзя ни продать, ни купить – она целиком у меня в голове.

– У вас сегодня агрессивное настроение, – деловито заметила Харрис.

– Нет, агрессивное настроение – это если бы я треснул этой чертовой дощечкой вам по голове. И да, я действительно доставляю много хлопот, потому что мы, художники, такие. А если вам хочется спокойствия, наберите группу воспитателей детских садов. Ну а теперь выйдите отсюда и дайте мне закончить это дерьмо, чтобы я мог отправиться домой.

Харрис вспыхнула, начала было что-то говорить, но затем развернулась и вышла из кабинета. Я закончил заполнять анкету и только тогда заметил, что Харрис оставила поднос с мензурками, в которых плавали комки ваты, а еще на подносе стояла большая банка с крышкой. Не задумываясь, я открыл банку, достал пару комков влажной ваты, вытащил из мусорной корзины использованную латексную перчатку и засунул вату внутрь. Сам не могу объяснить, зачем я это сделал; быть может, дело было в том, что Шелли рассказал о своем намерении уменьшить мне дозу. Мне это не понравилось. Воспоминания Веласкеса были… не то чтобы вызывающие привыкание, но манящие. Я хотел получить больше, а не меньше.

Я покидал лабораторию с более сильным, чем прежде, ощущением лижущего котенка в голове (ужасно раздражало, что нельзя забраться внутрь черепной коробки и почесаться), но при этом был бодр и полон жизненных сил, все равно что накачался «спидом», но только без скрежета зубами. Я чувствовал себя прекрасно: пружинящая походка и все такое. Выйдя из метро, я какое-то время бродил по Китайскому кварталу, делая эскизы на рынках, рисуя горы рыбы и фруктов. Я пытался поймать то чувство, которое испытывал Веласкес-мальчик, и это было замечательно. Вернувшись в студию, я натянул на подрамник большой холст размером пять на семь футов. Я прошлихтовал его клеем, смешанным с черным углем, а когда клей высох, положил тонкий слой окиси железа, красочный лак и черный уголь, смешенный с толченым известняком. Если писать как Веласкес, надо и подготовиться как Веласкес. Это заняло у меня весь день и часть вечера. Я проголодался и вышел из дома, чтобы перекусить в Китайском квартале, а затем вернулся домой, зажег весь свет и долго смотрел на большой холст. Потом я просмотрел свои эскизы, однако все мысли, которые у меня были прежде, бесследно исчезли. Меня не покидало ощущение, что Лотта выжидательно заглядывает через плечо, готовая снова предложить свою любовь, если только я останусь верен истинному Чазу. «Или это, или заработать кучу денег», – подумал я, прячась за цинизм.

Я расхаживал по студии, заполняя пепельницу окурками; пару раз я брал уголь и останавливался перед холстом, ожидая, когда придет вдохновение, но в конце концов не стерпел и достал из резиновой перчатки комок ваты.

Я улегся на диван и пожевал ее, и на этот раз никаких ощущений вне собственного тела, ничего сверхъестественного, вот только краски стали чуть более яркими и насыщенными, границы между разными цветами словно засияли, у меня в голове снова появился лижущий котенок, и вот я оказался на лекции по психологии, в конце весны, на втором курсе, в аудитории в Шермерон-Холле, теплый ветерок влетал в окно, а преподаватель бубнил о том, что человеческое бытие не более чем набор условностей поведения, что рассудок является иллюзией и прочую подобную нудную и ошибочную ерунду. Я его не слушал, сосредоточив внимание на портрете девушки, сидящей через проход от меня, потрясающая шея, как у Нефертити, и волосы забраны вверх, золотисто-соломенные, а ветерок из открытого окна шевелит выбившиеся пряди, рот чуть приоткрыт, очень красивые светлые глаза, девушка знает, что я рисую ее портрет, и замерла в одной позе. Я рисую мягким карандашом на листе ватмана, растирая полутона большим пальцем; подбородок недостаточно сильный, но я исправляю это – магия рисунка, девушка хочет выглядеть именно так, но все же сходство достаточное, а профессор продолжает бормотать, хотя теперь его голос сползает в нижний регистр и он читает жития святых, жизнь святой Сесилии, чей день отмечается сегодня, а я рисую портрет короля Испании.

Монах читает монотонным голосом, а где-то вдалеке слышится плеск фонтана; я нахожусь в одной из комнат дворца Алькасар. В углу кафедра, за которой стоит монах-доминиканец и читает книгу, передо мной его величество и высокий холст, который я загрунтовал смесью клея и черного известняка, а поверх первого слоя грунта краснозем, tierra de Esquivias, как это делают здесь, в Мадриде. Я рисую лицо короля. Его величество одет в черный костюм, как принято при дворе, с узким белым кружевным воротником.

Монах дочитывает до конца главы и отрывает взгляд от книги, чтобы услышать одобрение короля. Его величество приказывает ему остановиться, ибо он желает побеседовать с живописцем.

И мы разговариваем. Я беседую с королем Испании! Я ловлю себя на том, что мне приходится крепче сжимать дрожащей рукой кисть, которая мечется по холсту. Король положил левую руку на пояс, вес на левой ноге, непринужденная поза, в правой руке государственная бумага. Его величество любезно расспрашивает меня о моем доме, о семье, о доне Пачеко, о доне Хуане Фонсеке, о том, как идут дела в Севилье. Затем мы говорим о живописи; король хочет собрать лучшую коллекцию в Европе, превосходящую ту, что есть у короля Франции, и мы обсуждаем, у каких художников получаются лучше те или иные сюжеты. Мне хочется верить, что я не выставляю себя полным дураком и в то же время веду себя скромно, как и подобает человеку моего положения. Король моложе меня года на три, кажется, ему нет еще и восемнадцати.

Входит придворный и что-то шепчет на ухо королю. Его величество говорит, что должен оставить меня, и добавляет, что получил наслаждение от нашей беседы и с нетерпением ждет следующего сеанса. И улыбается. Затем, обойдя холст, смотрит на мою работу, изучает лицо, над которым, разумеется, я трудился больше всего, и говорит:

– Дон Диего, я знаю, как я выгляжу. Вижу, вы изображаете меня таким, какой я есть.

И легонько похлопывает меня по плечу. Король прикоснулся ко мне! Когда он уходит, я весь обливаюсь по́том. Доминиканец бросает на меня желчный взгляд и тоже уходит. У меня по-прежнему покалывает в плече, и вдруг я понял, что сполз вниз с кресла и мне в плечо впился угол компьютерного стола.

Я взглянул на часы на экране. Я провалился на восемь минут, хотя по моим субъективным ощущениям прошло не меньше часа. И тогда я подумал: «Отлично, я рисовал как Веласкес, однако мой холст по-прежнему девственно чист, так смогу ли я действительнорисовать здесь и сейчас, пока воображаю себя Веласкесом?» Быть может, нужно встать перед полотном с кистью в руке и принять еще одну дозу сальвинорина? А что, если действие препарата накапливается и я добьюсь большего эффекта?

Новая доза в рот в дополнение к предыдущей, десять минут взгляда в пустоту, и затем я начал рисовать. Я решил, что это будет групповая сцена, восемь ребят сидят в баре – нет, пусть лучше на улице, что-то вроде свадьбы, самые обыкновенные ребята, которые не прочь пропустить стаканчик-другой после работы, и дело продвигалось очень быстро, никаких подробностей, лишь обозначить положения фигур. Покончив с этим, я размешал большую плюху пушистых белил и добавил немного охры и лазурита, чтобы получить нейтральный серый, после чего обрисовал фигуры по контуру.

Говорят, что я могу писать одни только головы, и вот мой ответ на эту клевету. Кардучо и прочие придворные живописцы – они издеваются надо мной, считают выскочкой, который умеет подражать природе, но не имеет понятия, как нарисовать настоящую картину, наполненную смыслом, в флорентийском стиле. Все они, Кардучо, Кахес и Нарди, никогда не простят мне то, что я одержал победу в состязании на лучшую картину, посвященную изгнанию мавров, заказанную его величеством, и я слышал их насмешки, что я победил только потому, что сам являюсь мавром, так как я родом из Севильи, где так много нечистой крови.

Однако я художник короля, я капельдинер и поднимусь еще выше. Если лживые сплетни о моем происхождении и достигнут слуха его величества, он все равно не станет их слушать; к тому же я в хороших отношениях с его светлостью герцогом Оливаресом и его покровительство защитит меня от всех недругов.

Закончив фон, я возвращаюсь в свою опочивальню. С Хуаной я обмениваюсь лишь парой слов, как это бывает всегда, когда начата новая картина, и рано ложусь спать. Снова эти странные сновидения о преисподней, с громогласными чудовищами и светом, порожденным не солнцем и не свечой, адским светом, искажающим все краски до немыслимых тонов. Рано утром я отправляюсь на мессу и молюсь о том, чтобы эти сновидения больше не мучили меня, после чего возвращаюсь к работе, на этот раз с натурщиками.

Сегодня я работаю с Антонио Рохасом, каменщиком, и я даю ему столько вина, сколько он хочет. Он широко ухмыляется, словно обезьяна, и я быстро переношу на холст его черты, после чего выпроваживаю, наградив хлопком по спине и пятьюдесятью мараверди. Затем приходит мясник с королевской кухни, которого я хочу сделать своим Вакхом.

После ухода мясника я смотрю на незаконченную картину. В ней что-то не так, но я никак не могу понять, что именно, – быть может, фигуры чересчур сгрудились на переднем плане, словно все они сидят на одном заборе. Я уже пробовал исправить композицию, но результат по-прежнему меня не удовлетворяет. Лица и фигуры естественны и полны жизни, но пространство, в котором они находятся, не является реальностью. Тут есть один секрет, который я еще не постиг, и никто из глупцов, занимающихся живописью в нашем королевстве, не желает меня просветить. Впрочем, я и не собираюсь никого просить. Однако надеюсь, если на то будет Божья воля, его величеству картина понравится, ведь она все равно лучше всего того, что написал в своей жизни Кардучо.

Приходит мальчик с посланием от его величества, и мне приходится оставить картину и пойти приодеться должным образом, чтобы предстать перед королем. Наверное, он принял решение написать портрет своего покойного отца, о чем уже говорил в прошлую пятницу… Вон та рука тоже неправильная.

Очнувшись, я обнаружил, что иду по Канал-стрит под холодным дождем в футболке и джинсах, босиком. Вернувшись в студию, я нисколько не удивился, увидев, что мой холст заполнился «Вакхом и пьяницами». Картина осталась недописанной, только фон и два почти законченных лица: Вакха и одного типа в середине, в сомбреро и с пьяной ухмылкой. Краска еще не успела высохнуть, и можно было разглядеть, где Веласкес (или я) полностью переписал крестьянина справа с краю, снабдив его новой головой, и где сзади появилась новая фигура в черном, в тщетной попытке придать картине больше глубины. Я увидел, что имел в виду Веласкес, говоря о руке Вакха: она неправильно соединялась с плечом и ракурс был не совсем тот. Однако лицо было потрясающим.

Я принял душ, переоделся и тщательно смешал себе коктейль «Гибсон» в отцовском серебряном шейкере. Маринованный лук – единственное, что есть у меня в холодильнике, и еще оливки, потому что иногда мне хочется мартини.

Анализируя случившееся, я пришел к выводу, что на этот раз провел в жизни Веласкеса по крайней мере пару дней, учитывая то, что я работал над картиной, поэтому мне захотелось узнать, сколько прошло реального времени (могу ли я по-прежнему называть его реальным?). Маленький дисплей на автоответчике показал, что прошло приблизительно тридцать четыре часа с тех пор, как я установил холст, это уже начинал подтверждать и пустой желудок, коктейль оказывал необычно сильное действие на голову. Огоньки на автоответчике информировали меня о пятнадцати сообщениях, я бегло прошелся по ним и ответил на то, которое было с мобильника Марка Слотски.

– Дружище, где ты пропадал? – воскликнул он, прежде чем я успел назвать себя.

Меня ужасно выводит из себя то, что техника сообщает, кто звонит, – еще одна маленькая эрозия норм общения.

– Я оставил сообщение на автоответчике, – добавил Марк. – Ты слышал, что я купил твою Кейт?

– Да, спасибо. Я так понял, у тебя есть поклонник Уинслет, которому ты собираешься впарить портрет.

– На самом деле поклонник Веласкеса. Потрясающая работа.

– Да, ты прав. Слушай, ты можешь сейчас заглянуть ко мне? Я хочу кое-что тебе показать.

– Прямо сейчас? Я тут с Жаки Моро. Мы в «Голубом апельсине». Что там у тебя?

– Еще один Веласкес. Честное слово, ты должен это посмотреть.

Марк согласился, и минут через двадцать они вдвоем с Жаки ввалились в студию, разгоряченные выпивкой, но оба тотчас же затихли, увидев то, что стояло на мольберте.

– Господи, Уилмот, это еще что за хреновина? – спросил Марк.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю