355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Спивак » Твари, подобные Богу (СИ) » Текст книги (страница 16)
Твари, подобные Богу (СИ)
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:50

Текст книги "Твари, подобные Богу (СИ)"


Автор книги: Мария Спивак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)

Глава 6

Умка с детства тяготела ко всему японскому и свою маленькую квартирку обустроила именно в таком стиле – лет семнадцать назад, пока еще были деньги, а главное, силы, собственными руками сделала ремонт и с тех пор ничего не меняла. Единственно, вместо обычного дивана купила футон, едва только в Москве открылся первый магазин «ИКЕА». «Несчастный матрас на колесиках» страшно раздражал грузноватого Хуку – не сядешь, не ляжешь по-человечески! – но невысокая Умка от мужниного ворчания отмахивалась: «Уж не хуже твоего «помоста» в Толедо». Умке жизнь на полу нравилась. Она вообще считала, что у японцев быт устроен гораздо разумнее европейского, и огорчалась лишь, что в последнее время выглядит со своим стародавним увлечением неоригинальной последовательницей Эраста Фандорина. Не станешь же всем подряд объяснять, что твой стаж в миллион раз больше.

Неяпонским в ее жилище было пышное изобилие растений – от зауряднейших фикусов до уникальной секвойи и расползшегося по балконному стеклу фейхоа. Многое Умка выращивала из семян в порядке эксперимента, интересно ведь посмотреть, что получится. Получалось, как ни странно, все; когда Хука видел, что жена опять изучает внутренность какого-нибудь экзотического плода, то отчаянно вопил: «Нет, только не это!», а после стонал: «Нам и так нужна еще комната – для себя». И он прав. Встать со злополучного футона, и то не просто, есть риск получить в глаз веткой кофейного дерева, которое давным-давно уперлось в потолок и перегородило полкомнаты. Неудобно, да; зато дерево два раза в году буйно и ароматно цветет и исправно приносит плоды. Что же Хука не ворчал, когда они пили кофе «со своей плантации»?

Умка привычным движением отвела ветви в сторону и села на краю дивана. За неделю устала так, что в долгожданный выходной даже с Хукой по его делам не поехала, хотела поваляться, почитать, но увы – одолели мысли. Немудрено: Хука предлагает усыновить ребенка.

Не то чтобы Умка возражает. Но и согласиться не может.

Почему? Вероятней всего, из страха; поработайте столько лет в детской онкологии. Она слабо себе представляла, что бывают здоровые дети, а от сострадания к больным абстрагироваться не научилась, и годам к тридцати пяти стала замечать, что вид любого ребенка вызывает у нее примерно те же ощущения, что пронзительный визг железа по стеклу. Воображению не прикажешь; оно, словно в фильме ужасов, мигом переделывало розовощеких крепышей в обтянутые пергаментной кожицей скелетики с голыми яйцеобразными головами. Роди она раньше, в молодости, как полагается, наверное, научилась бы разделять два мира – больных и здоровых, но теперь это нереально. Так Умке почему-то казалось. А экспериментировать не хотелось. Ребенок же не растение.

И вдруг он не приживется на новом месте? Вдруг она его не полюбит?

Хука снисходительно смеялся: исключено. Надуманные опасения.

– Ты слишком хорошего обо мне мнения, – спорила Умка. – Я в душе монстр.

Хука шутливо кивал: да-да, но Умка знала: нечто важное внутри нее истрачено. То, что позволило бы растить ребенка, не обмирая поминутно от страха. Не легкость, но… легковерие бытия. У нее не осталось сил на борьбу даже с самыми незначительными ударами судьбы – которых она, к сожалению, не может не ждать. (А как известно, кто ищет, тот добьется). Будь она моложе, рискнула бы – ради Хуки; невыносимо причинять ему боль. Умка тщетно ждала, когда в ней что-то изменится. Но сейчас, сию минуту, сражаясь с острым кофейным листом, лезшим в глаз, окончательно поняла – нет, слишком поздно. И вообще, ей не справится. Даже ради мужа она не готова ни к заботам и переживаниям, ни к ответственности и чудовищному разочарованию в себе, которое скорее всего поджидает ее на пути вынужденного материнства. Усыновление – дело благородное, но когда благородство чужое, а не свое, это, согласитесь, неправильно.

Хуке придется смириться с тем, что она не святая.

Умка провела пальцами по «Введению в христианство» Йозефа Ратцингера и грустно усмехнулась. Не святая, точно. Она закрыла глаза и в очередной раз попыталась отмахнуться от того, что упрямо лезло в голову.

Точнее, не что, а кто.

Отец Станислав, веселый монах-францисканец. Плохой объект для романтического увлечения. Да и нет никакого увлечения, нет! Только как еще назвать странную, незаметно возникшую, но настойчивую тягу друг к другу?

Однажды Хука – сам не успевал, – попросил Умку съездить к францисканцам отвезти документы для паломничества в Ассизи. В тот день не переставая валил снег, и Умка, пока добиралась от метро, устала и замерзла, пришла вся запорошенная. Отец Станислав предложил ей отдохнуть и выпить кофе из новой кофе-машины – недавнего приобретения, которым в монастыре очень гордились. Они быстро разговорились, уж и не упомнить о чем, но два часа пролетели незаметно.

Потом судьба будто специально сталкивала их в разных местах, и каждый раз это было как встреча со старым добрым другом, поэтому приглашение отца Станислава захаживать на кофе не показалось Умке странным. Наоборот, естественным: с кем еще как не с ним обсудить бесчисленные теософские вопросы, что у нее накопились? Беседы становились дольше, глубже; темы – острее.

Взять, к примеру, призвание. Считается, что Господь ведет человека, подает знаки – но как разглядеть их, понять, к чему тебя призывают? Умку, отягощенную багажом медицинского образования и опыта, терзали определенные сомнения. Известно же, что когда человек разговаривает с Богом, это молитва, а когда Бог с человеком – диагноз. И если ты, к примеру, пообщался с горящим кустом, тогда как? Сразу выполнять, что тот велел, или сначала принять лекарства по назначению?

Отец Станислав, услышав это, сделал укоризненное лицо, но не продержался и секунды – прыснул со смеху.

– И изволил не то чтобы рассмеяться, но ржал до слез, – машинально, по традиции их онкологического отделения, процитировала Умка и тут же испугалась собственной фамильярности: вообще-то, перед нею священник.

«А сам виноват, что с ним общаешься как с приятелем», – подумала она про себя и дерзко взмахнула головой.

Отец Станислав опять фыркнул, затем посерьезнел:

– К сожалению, лакмусовых бумажек для нас, материалистов и циников, не предусмотрено. Где знак, где нет… вопрос веры. Если верить и молиться, обязательно поймешь. Бог умеет дать о себе знать. Ну, а дальше, как говорится, делай что должно и будь что будет.

Умка, несмотря на крещенность и католические убеждения, верила в основном анализам, да и то на пятьдесят процентов – это, безусловно, приводило к некоторой раздвоенности сознания. Именно потому так ложились на душу слова отца Станислава, звучавшие просто, почти беспечно – но очень твердо. А Умка столько лет вынуждена была решать все сама; ей, как никому, импонировала идея пастыря.

В другой раз они обсуждали таинство покаяния: что есть исповедь, для чего она, зачем на нее ходить каждую неделю.

– У нормальных людей жизнь сейчас такая замороченная, что нагрешить захочешь – не успеешь! Ну, а к чему терзать священника рассказом о том, как ты ковырял в носу во время святой мессы? Не проще самому полечиться, тем более если давно раскаялся? Рецепты известны: десять раз Отче наш, пять Аве Мария – и скачи как новенький.

Раньше Умке и правда казалось, что подобное «самообслуживание» сильно упростило бы некоторые церковные процедуры, но сейчас она понимала: у мелкого с человеческой точки зрения греха могут быть неприятно глубокие корни. Только представитель Бога на земле вправе решать, что и какого наказания заслуживает. Но все-таки – если прегрешение ничтожное?

Отец Станислав погримасничал своими отвлекающее красивыми, сочными, смешливо изогнутыми губами, вздохнул.

– Насчет исповеди в наши дни строг лишь польский католицизм. Европа, Америка давно исповедуются, так сказать, по мере накопления. Но я позволю себе напомнить, что совершенство исповеди христианина не в отчете о реальных мелких проступках, а в сожалении о том, чего он не сделал хорошего, доброго, благого из того, что способен был сделать. А об этом, как мне представляется, можно говорить хоть каждый день. Так что количество посещений исповедальни прямо пропорционально качеству требовательности исповедуемого к себе. – Он изрек это мудрым тоном, но в глазах уже прыгали шальные искорки.

Умка посмотрела пристыженно.

– И правда. Черт. – Испуганный взгляд. – Ой!

Оба захохотали.

Глядя на отца Станислава, у нее не получалось не думать о том, как бы такой импозантный, умный, образованный, благородный мужчина пригодился в миру (в том числе для генофонда, пусть польского). А что, вполне объяснимая женская мысль. Но высказать ее напрямую Умка не решалась; слишком много ненужного подтекста. И они абстрактно обсуждали, что должно произойти с нормальным красивым юношей, чтобы тот вдруг взял и постригся в монахи. И каково ему приходится дальше, когда назад пути нет, а мир вокруг полон соблазнов, которые юноша, взрослея, лишь начинает осознавать. Ведь это все равно что истинно верующему в семнадцать лет вступить в католический брак!

– Спасает то, что Господь совершенен, – хитро улыбнулся отец Станислав в ответ на пространные рассуждения Умки. – И к тому же един.

Поразительно: несколькими словами сумел сформулировать целое мировоззрение. Аналогия с супружеством хоть естественна, но не уместна: монашество – венец идеальной любви. Любви, лишенной соблазнов – ибо ничего прекрасней и выше Бога нет.

Только в одном им не удавалось достичь соглашения – точнее, Умка не принимала позиции отца Станислава; это напрямую касалось самого главного в ее жизни – работы. Она никогда не понимала, за что так чудовищно страдают невинные, не успевшие нагрешить дети, и при всем желании не видела в подобном «промысле» ничего кроме неоправданной жестокости. Да, высшая логика не постижима с точки зрения логики человеческой, да, нам не разглядеть хитросплетений судеб, да, святой Франциск называл смерть «сестрой» и она цель жизни и радость каждого христианина, но… детей-то мучить зачем? Если, скажем, для наказания родителей, так и просто смерти ребенка достаточно?

Отец Станислав молчал, перебирал четки – не оттого, казалось Умке, что исчерпал стандартные аргументы, а оттого, что ей удалось зародить в нем сомнения. И она неизменно вздрагивала, когда, намолчавшись, он внезапно хлопал по подлокотникам кресла, радостно предлагал:

– Кофейку? – и, сверкнув глазами, потирал ладони.

Далеко не сразу Умка начала сознавать, что мальчишеское лицо, слегка хулиганские повадки и приятный акцент тридцативосьмилетнего Станислава рождают в ней не вполне праведный отклик. Хуже того, он это знал, и ему это было приятно. Испытывал ли он что-то ответное? Да, если ее женский опыт чего-то стоит. Потому они и ведут себя как два подростка, для которых главное – скрыть взаимное влечение.

Это становилось все труднее. При последней встрече отец Станислав, передавая ей книгу – ту, что она сейчас пыталась читать и отложила, – коснулся ее руки. Случайно, разумеется, иное представить нельзя. Но как покраснел, закашлялся! Принялся поправлять хабит, веревку, волосы. Умка тоже покраснела и начала отряхиваться от невидимых блох – при том что разговор о святом Августине продолжался…

И смех и грех. Что за божеское наказание? Почему идиотское животное начало лезет наружу, чтобы все испортить? Почему препятствия только распаляют его? Почему ему так трудно противостоять? И в обычной-то жизни все это лишнее, а так…

Умка перекрестилась: Господи, спаси и сохрани!

Хватит туда ходить. Но отец Станислав, расставаясь, непременно приглашает заходить снова – промолчал бы раз, она больше ни за что бы не пришла. С другой стороны, они беседуют в так называемой общей комнате, одни не остаются, другие монахи ей рады, а на воскресных мессах отец Станислав с Хукой ведет себя радушней, чем с ней самой. Может, она все придумала? Тогда она невероятная дура! Надо исповедаться, но у нее не хватает смелости…

Умка молилась и просила Господа сделать так, чтобы ее общение с отцом Станиславом стало исключительно духовным и принесло пользу обоим – но чем больше молилась, тем, естественно, чаще вспоминала смешливые губы и плутоватый взгляд неотразимого францисканца. Хитрый способ избрали для ее испытания. «Поющие в терновнике–2», не больше не меньше. Почему именно сейчас, когда ее жизнь, наконец, наладилась? Неужели она не заслужила покой? Она же счастлива с Хукой? Тогда почему все в ней против усыновления ребенка – из-за Станислава? Неприятная мысль.

Последний десяток лет Умка, можно сказать, только тем и занималась, что осуждала знакомых мужиков, которые, точно по команде, после сорока дружно побросали семьи ради молодых девок. Умка взирала на оставшийся после них кошмар, хаос и разрушение, выслушивала рыдания жен, с удивительным однообразием оправдывавших своих неблаговерных «непреодолимыми чувствами», и не уставала назидательно повторять: человек отличается от животного наличием разума, а тот затем и придуман, чтобы чувствами управлять.

Как выяснилось, так, да не совсем. И тем не менее – sapiens она или кто?

Умка нарочито тяжело, почти с кряхтением встала, – старая кляча, а туда же, – и, шаркая, поплелась на кухню.

Книга отца Станислава подождет. К возвращению Хуки надо обязательно приготовить что-нибудь очень, очень, очень вкусное.

Основной инстинкт – штука, бесспорно, сильная, но у нас на него есть оружие – дух, извините, конечно, за выражение, плюс еще один нехилый союзник в борьбе. И с Ним мы, надо верить, не пропадем.

* * *

Погода в Нью-Йорке стояла холодная, но ясная, и вид на Манхэттен из заоблачного кабинета Митчелла Джонсона открывался великолепный. Прямоугольник Центрального парка отсюда казался бассейном, сейчас – со сложным узором на дне и перламутрово-прозрачной водой, а летом – подернутым густой зеленой ряской… Митчелл обожал этот вид и вообще это место в городе; считал его талисманом своего успеха и ни за что не согласился бы переехать. У него был тайный ритуал перед началом рабочего дня, почти никогда не нарушаемый: он мысленно нырял в «бассейн» и неторопливо, с наслаждением проплывал по любимым дорожкам.

Сегодня возле одной из скамеек вспомнил: ах да! Надо позвонить в Москву Тате. И поскорее, там уже вечер. Ладно, еще немножечко, и займемся делами.

Кстати, пожалуй, одна только Тата могла бы понять его странное развлечение. Друзья и коллеги не оценили бы прелести воображаемого плавания меж деревьями, лишь поинтересовались бы осторожненько здоровьем и спросили, давно ли он посещал психоаналитика. Между тем, что странного – ну, любит он Центральный парк, и вся недолга. Как перебрался в Нью-Йорк, так и любит.

Благодаря аналитику Митчелл знал, в чем его проблема: он везде чуточку не на месте. Мускулистый здоровяк со Среднего Запада, из Форт-Уэрта, внешность – хоть сейчас в вестерн. В Нью-Йорке это сразу в глаза не лезет, мало кто замечает, однако факт остается фактом: в безупречных костюмах на деловых приемах и встречах он, Митчелл Джей Джонсон, выглядит внушительно, но чуточку театрально. Зато в шляпе, ковбойке, сапогах по бедра попадает в самое яблочко образа. Снаружи, не внутри. Настоящие ковбои быстро вытолкали бы его из салуна.

Издателем Митчелл стал, потому что боготворил литературу и с детства невероятно много читал. Его эрудированность поражала, но, увы, интеллектуалы с библиофилами тоже не числили его своим, не принимали в компанию – одни как слишком крутого парня, другие как магната, капиталиста, акулу бизнеса. Всем в нем мерещилась какая-то фальшь, хотя все ему улыбались.

Обидно, но что поделаешь. Тата однажды сочувственно вздохнула: «Бедный Митчелл, никто не понимает его тонкой души». Пошутила. А ведь он ни на что не жаловался.

Душа!.. Это из русского репертуара. Через год после его второго развода весельчак Стэн Бердичевски посоветовал:

– Митч, женись на русской. Со своими ты пропадешь.

Ему виднее; он – в который раз, в пятый? шестой? – женат на своей же, на эмигрантке. Хорошенькая, молоденькая, умненькая – но для Митчелла совершенно чуждая. Он и Тату, с которой они вроде сдружились, никогда толком не понимал. Глядел на нее, на ее рисунки, читал ее тексты и думал: инопланетянка. Все русские такие, и Толстой с Достоевским, радостно запускающие руку по локоть в человеческие кишки, и их нынешние писатели, и вообще все, даже те, кто выбрал жить здесь. На мир смотрят… черт, забыл главное слово… Тата научила русскому выражению, объяснила: «Наш основополагающий принцип»… Означает: через задний проход. И точно, зрение у них иначе устроено.

Бердичевски, услышав эти рассуждения, заржал, а потом повторил: ищи русскую, тебе говорят! Чем меньше будешь баб понимать, тем лучше! Иди вон на сайт знакомств в Интернете, никто ж не узнает! Развлечешься, и вдруг да найдешь кого. А то что за дела, такой красавец один как сыч!

Виноват Митчелл, спрашивается, что женщины клюют на его голливудскую стать, а он любит стихи, побаивается темноты, привидений, вампиров и скорее умрет, чем вступит в драку? Сколько ни объясняй, каков ты на самом деле, требования все равно предъявляются к образу, и рано или поздно тебя объявляют бракованным товаром…

Интересно, если писать о себе на сайт знакомств, то какими словами? Чтобы привлечь тех, кого нужно?

Митчелл отошел от окна, сел к компьютеру, задумался.

Мы все ищем свою Судьбу, и почти каждый – не под тем фонарем,

быстро настрочил он.

Хм. Красиво.

Больше всего на свете я люблю книги. Люблю читать. Думаю, я единственный мальчик на всю Америку, кто в двенадцать лет прочел Томаса Манна от корки до корки. Уроки физики, химии, биологии я просиживал с тетрадкой, раскрытой поверх какого-нибудь романа. Однако я – узник настроения, каприза, мгновения: любимых авторов меняю как перчатки. Но никто не повлиял на меня сильнее, чем Сэлинджер, «Над пропастью во ржи», такое емкое средоточие истины о мире, что куда там Библии! С поэзией сложнее. В детстве я был не особенно в ней силен и долго ее не ценил. А когда случайно купил кассету со стихами Т.С. Элиота, понял: мне нужно слышать стихи, чтобы их почувствовать. (Правда, затем я узнал, что Элиот и Эзра Паунд – фашисты, и кассету выбросил. Я бываю очень необъективен!) С тех пор многое изменилось, и я давно считаю поэзию одним из высших наслаждений, дарованных богами. Не то чтобы я был религиозен.

Моя первая бывшая жена – ее предки, среди прочих, основали Нью-Амстердам, – протестантка. В прошлом; теперь она гуманистка или что-то в таком духе. С моей точки зрения, общение с Богом не должно совершаться прилюдно, но поскольку я же уверен, что религиозные верования – дело сугубо индивидуальное, то не смею высказываться на счет церковных конфессий. Простите и помолитесь за меня, если я оскорбил ваши чувства.

Лучше вернемся к литературе. Меня завораживают русские писатели. Я прочел всего Бориса Акунина, переведенного на английский язык, и сам издал два необычных альбома одной странной русской. Я знаю, что величайший поэт и писатель России – Пушкин, но всегда предпочитал Достоевского. Вероятно, оттого, что в отличие от него легко закрываю глаза на темные стороны человеческой натуры – зато гораздо более скептично отношусь к идее покаяния.

Вторую жену я как-то забыл. Немногое в жизни меня устрашает или отвращает. Но она спала со своей лучшей подругой. По законам жанра это следовало делать мне.

Детей у меня нет.

Так получилось, что с годами я стал отшельником. В молодости, когда первый раз был женат и у нас было мало места, друзья и родственники наезжали со всей Америки. Теперь я могу разместить у себя полк, но никто меня не навещает. Наверное, не хотят бродить из угла в угол по огромному пустому дому. В гостиной гигантский диван – спи хоть по трое в три ряда: я люблю лежать, а не сидеть. Правда, глупо принимать гостей лежа. Наверху в спальне большая-пребольшая кровать. Зачем? В комнатах мебели очень мало. Иногда мне кажется, что я живу в романе Достоевского.

Достоевский писал о душе. Я специально прочел две книги, посвященных понятию «русская душа». Они нисколько не приблизили меня к осознанию этой концепции, но определенно подтвердили: русская культура, как никакая другая, овеяна таинственностью и мистицизмом. В тех книгах я понимал все слова по отдельности, но вместе они лишались смысла. Каждый раз, когда казалось, что я начинаю что-то улавливать, автор делал резкий поворот в сторону, между тем как я по инерции продолжал ехать прямо.

Но я убежден, что у русских женщин очень красивая душа.

Считается, что они непредсказуемей и сложней по сравнению с трезвомыслящими американками. Спросите, зачем же я здесь? Потому что я не во всем ищу здравого смысла, потому что люблю накал страстей, драму – особенно в сочетании с красотой и стройностью…

Так. Митчелл хмыкнул и помотал головой. Поздравьте – выжил из ума. Он поставил в конце последнего предложения улыбочку, а потом быстро удалил «опус». Это надо же, навалять столько глупостей! Хорошо, никто не узнает. Какой-то селевый поток сознания, и все из-за Стэна Бердичевски. Почему он о нем вспомнил? Ах да, тот вчера звонил. Насчет Таты. Хочет к девяностопятилетию матери выпустить нечто вроде фотоальбома, только рисованного – подробную историю семьи, эмигрантства. И Татина манера ему как раз подходит.

И сама тоже нравится. Чертов бабник, наверное, выдумал повод, чтобы пообщаться с ней, однако не его, Митчелла, дело блюсти ее честь и вообще – почему не дать человеку заработать? Да и всему издательству: альбом будет печататься у него. Бизнес есть бизнес.

О чем кое-кто, кажется, забыл – прозанимался ерундой целый час! В Москве теперь уже десять. Надо срочно звонить.

Если Тата приедет, даже хорошо – давно не виделись.

* * *

Лео, глядя в окно, ждала, когда Антон появится из-за угла дома: они договорились, что он как раньше, в старой жизни, помашет ей на прощанье, перейдет дорогу и еще раз помашет с той стороны, с остановки.

Тело еще чувствовало его прикосновения, еще нежилось и любило его каждой клеточкой; тело было наивно, невинно счастливо. Только место за грудиной, где душа, ну, куда обычно вонзают осиновый кол, постепенно наливалось свинцом.

Неужели и он как все? Лучше б ей его такого не видеть.

Лео не хотела этого думать, но неприятные аналогии сами лезли в голову. Потому что к ней вернулся совсем не тот Антон, который недавно уехал из Москвы и потом в течение двух недель по сто раз на дню звонил из Омска. Новый Антон явился с невидимой Наташей за спиной, огромной и грозной, как Родина-мать, торжествующей в своей моральной чистоте и правоте.

– Она носит моего ребенка, – было объявлено Лео. Хорошо, не сказал: «под сердцем»; пришлось бы его убить. Хотя понятно, что пафосом он прикрывался от собственной растерянности. Привык всегда поступать как должно и быть иконой принципиальности, а тут вдруг нате: то, что правильно, ему поперек всех швов.

И сказать-то он пытался одно: что еще ничего не решил и Наташу просто так бросить не может. Надеялся, сама не захочет с ним оставаться, раз он ее не любит, но…

Интонации досказывали вместо слов: «не повезло».

Святая простота, думала Лео, неужто правда считал, что Наташка тебя отпустит – сейчас, с этаким козырем в животе? Да она бы и без ребенка попыталась меня на железной заднице пересидеть, давила бы и давила на совесть: у вас ведь «отношения»! Так она тебе и выдала открепительный талон. Если что и могло помочь, так твоя же знаменитая принципиальность – против нее точно не попрешь. Ее было в избытке, когда ты рушил нашу любовь… что ж так мало теперь?

Опять двадцать пять: история повторяется. Иван, Протопопов, сейчас вот – ирония судьбы! – собственный муж… Вечная нелюбимая баба под ногами – и обязательства! Которые почему-то важней любви и даже обыкновенной честности. Ладно старые пердуны – каждый со своей каргой по четверти века оттрубил, боком с ней сросся, тут реально больно по живому рвать, но – Антон и Наташка? Они и сошлись случайно! Если б не ее с Антоном ссора… Господи, ну почему, почему вместо свистопляски в Москве она не поехала за ним в Омск? Из какой идиотской гордости? И вот что вышло.

Счастье, что она пока ничего не говорила Протопопову; не хватало остаться совсем без поддержки. А то мало ли до чего додумается наш несгибаемый Антон.

Не надо было отпускать его из Москвы. Во всяком случае, без конвоя. Хотя вряд ли бы помогло; хоть с головы до ног оплетенный страстью, Антон рано или поздно начал бы размышлять и доразмышлялся до того же – ребенок, долг, обязательства.

Где для нее кристальная ясность, там для ее мужа – глухая стена. Лео со страхом понимала, что для Антона его ребенок свят не меньше, чем любовь к ней. А склонность к геройству и жертвенности – вообще катастрофа: ради кого и пожертвовать счастьем, как не ради ребенка? Только бы не сочли, что он эгоист. Вот главное, остальное завяжем узлом. Потому Наташка и приперлась в Москву и настаивала на встрече втроем – чтобы служить немым укором и не дать Антону ни на минуту забыть о долге. По его словам, она повторяет одно: поступай как считаешь нужным. Хитрая, расчетливая ледышка.

У Лео так не получалось. Как ни затыкала себе рот – ведь бесполезно, только добьешься обратного, – а невольно начала взывать к чувствам, проверенным временем, говорить, что они созданы друг для друга и по отдельности им не жизнь…

– Скажи, скажи, разве это не так?

Антон печально кивал, и она вдохновленно продолжала:

– Вот на Западе люди никогда не связывают судьбы без любви, из-за случайных детей, ты же ее не любишь, нет? Ну вот! Они договариваются о воспитании и делят обязанности, а вместе жить никто не заставляет, никому в голову не приходит – возьми хоть «Секс в большом городе», там точно такая история!

Антон по видимости соглашался, но смотрел грустно, и было ясно, что от ее слов в нем зреет сопротивление всей мировой аморальности в целом – и этого не перебороть, хоть соверши на его глазах самосожжение на Красной площади.

Исчерпав разумные, с ее точки зрения, доводы, Лео отчаянно воскликнула:

– Но ведь я же твоя жена, в конце концов! – и по раздражению, скользнувшему по лицу Антона, поняла, что попала в точку.

Именно эта формальность, а не любовь и не страсть, приковывала к ней ее правильного мужа. А ребенок приковывал к Наташе.

Лео стала понятна еще одна вещь – ужасная! Антон и от нее ждал открепительного талона. Чтобы разозлилась, раскричалась, выгнала – и он, сжав зубы, пошел бы страдать и страдал бы до конца дней. А скажи ему такое – высмеет. Ибо хочет, чтобы ситуация оставалась неразрешимой и они дружным тройственным союзом вечно висели между молотом и наковальней.

Оттого и разозлился на ее «козырь».

Впрочем, формально они спорили о том, встречаться всем вместе или нет. Антон настаивал, Лео не соглашалась: «О чем мне с ней говорить?». Ребенок в животе требовал прекратить шум. И добился, наконец: Лео вспомнила о своем положении и решила поступить как нормальная женщина. Резко остановилась – а то расхаживала, как маятник, – схватилась за живот, сделала испуганное лицо, медленно прошла к дивану и осторожно села.

– Что, что? – испугался Антон. Бросился к ней, встал у дивана на колени.

– Не знаю… Так, нехорошо что-то… голова закружилась. – Она ласково потрепала его по волосам. – Антошка… я ужасно устала… разговор дурацкий… давай сделаем перерыв…

И она позволила своим пальцам легонько пробежаться по его щеке и погладить губы.

Это, конечно, временно изменило ход истории и повернуло вспять реки – что-что, а страсть их была безоговорочна, и под ее чарами Антон волшебно преобразился. Лео почувствовала: перевес на ее стороне, и прошептала ему в ухо:

– Ладно, встречусь с твоей Наташей. Только помни, что я твоя жена, ты мой муж, нам друг без друга не жизнь, и я ей об этом скажу.

Антон в ответ крепко прижал ее к себе и благодарно поцеловал, и Лео без слов поняла: это благодарность не за согласие, а, так сказать, за готовность сражаться вместе с ним. Боялся, что придется воевать одному, а она, как генералиссимус, будет сидеть ждать победы. Хотя, ей-богу, сражения ни к чему, достаточно набраться храбрости и объявить Наташке свое решение. Но, видно, в таких делах все мужики одинаковы, умные, глупые, сильные, слабые, зеленые…

Когда они вернулись из иного измерения, Антон спросил:

– Так когда ты готова встретиться?

– Да хоть сегодня! – ответила смелая Лео: надо ковать железо, пока горячо, пока Антон прилеплен к ней, как одна плоть. – Позвони, пусть приезжает.

– Нет, знаешь… лучше я съезжу… тут недалеко, – забормотал Антон, словно опасаясь возражений. – Так лучше.

– Почему это? – вскинулась Лео. Она с трудом сдерживала возмущение: скажите, какая забота!

– Наташа Москву не знает, будет нервничать по дороге, а она все же… сама знаешь, словом, мало ли что случится.

– Пожалуйста, поезжай. – Лео холодно отстранилась.

– Клепкин, милый, ну что ты? Что за ревность? Я тебя люблю! Но нельзя ведь так… не по-человечески. Все равно придется наши дела разруливать. Не можем же мы с тобой навсегда тут запереться.

«По мне, так очень даже можем», – подумала Лео, – «а Наташка пусть рулит куда хочет. Не пропадет. Она же кремень, не человек».

Но вслух сказала:

– Да, ты прав. Давай, собирайся.

Они долго прощались, целовались, шептали друг другу нежные словечки. Теперь Лео стояла у окна – Антон сию секунду должен был появиться. Ага, вот – вышел из-за угла. И сразу, еще не увидев ее, начал махать рукой. Дурачок. Все плохие мысли улетучились, в груди защемило от любви. Лео тоже замахала, а он так и шел к шоссе, не глядя перед собой, выворачивая голову вбок, потом назад. Бестолковый, под машину не попади! Лео принялась махать по-другому: на дорогу смотри, на дорогу! Он не понимал, поминутно оборачивался с глупой улыбкой и со стороны выглядел, прямо сказать, нелепо.

Он дошел до середины перехода и остановился: пешеходам загорелся красный. Антон, пользуясь паузой, обернулся на окна Лео – ее саму вряд ли видел, – и стал прикладывать руки к груди, изображая, будто, как птичку, посылает ей свое сердце.

– Да что распрыгался, зеленый сейчас, – проворчала вставшая рядом бабка и, намеренно или нет, ткнула ему под колени тяжелой сумкой.

Он машинально, по-прежнему глядя назад, шагнул на проезжую часть, оступился на наледи около разделительного ограждения, заскользил, замахал руками как мельница, не удержался на ногах и головой вперед вылетел под колеса джипа, решившего по милому обыкновению московских водителей проскочить на глубокий желтый.

Отчаянно завизжали тормоза, истошно заорала бабка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю