Текст книги "Тристан 1946"
Автор книги: Мария Кунцевич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
Глава II
Может быть, я и не согласился бы приютить их у себя, если бы мне не захотелось вдруг самому понаблюдать, как вот такая Кэтлин воспринимает такого вот Михала. Когда они, удрав из Труро, поселились в Пенсалосе, Ванда с переговорного пункта (там она чувствовала себя свободнее) рассказала мне о всех событиях, и все же я многого не понял.
Впрочем, то, что они приехали, мне, пожалуй, на руку. С годами я все меньше любил заниматься домом, а Филипп и Юзефина постарели, с ними не всегда удается договориться. Я велел им лишь убрать хлам с мансарды, которую я, боясь пожаров, давно никому не сдавал, теперь она предназначалась для Михала и Кэтлин. Поселив их у себя, я рассчитывал одновременно заполучить и кухарку и садовника-сторожа.
Кэтлин и Михал явились с такими лицами словно бы им достался в наследство миллион. Поднявшись наверх, они разразились восторженными воплями. И едва переступив порог мансарды, не обращая на меня никакого внимания, бросились друг к другу в объятия.
– Наконец-то у нас будет свой дом! Наконец-то нас оставят в покое!
Ни о чем не спрашивая, они тут же стали передвигать мебель и устраиваться по-своему. Тахту передвинули поближе к окну.
Кэтлин: Наконец-то мы сможем вместе встречать восход и закат солнца.
Михал: Наконец-то я отосплюсь как следует.
Все было «наконец-то». «Наконец-то ты будешь есть то, что я тебе сама приготовлю». «Наконец-то Эрнест не сможет больше мазать ваксой твои замшевые туфельки».
Они открыли чемоданы, и теперь на всех стульях и столах валялась их одежда. Над камином красовалась подвешенная за бант гитара. На пол посыпались книжки, в кофейник Кэтлин сунула два павлиньих пера и веточку мимозы. Михал, развалившись на тахте, настраивал аккордеон. Никаких объяснений, никакого интереса к предстоящим «обязанностям». Я вдруг почувствовал, что случайно попал на спектакль, на который не покупал билета, и вышел. Поздно вечером они сами постучали ко мне и, держась за руки, вежливо, словно хорошо воспитанные дети, спросили, что им завтра нужно делать.
Я не удивлялся и не сердился, потому что кто же может сердиться на дурацкий сон. С утра Михал натирал полы, выколачивал ковры, пылесосил мебель, дежурил у телефона, записывал поручения, сгребал с газонов листья, подметал дорожку перед домом. Кэтлин ходила за покупками, бойко стряпала. Но, впрочем, это все равно не имело смысла, потому что они, побросав дела, со смехом мчались друг за другом по лестнице на мансарду и, хлопнув дверью, надолго исчезали. Я боялся пригласить гостей на обед, потому что не был уверен, что его приготовят. Я чувствовал, что жильцов шокируют ботфорты дворника и изысканные духи кухарки. Чтобы как-то узаконить этот балаган, я представил Михала как моего племянника, поляка, женатого на ирландке. Полякам и ирландцам в Англии многое прощается.
Мисс Линли дает уроки фортепьянной игры в музыкальной школе, у себя дома я бы не вынес бесконечных гамм и этюдов. В один прекрасный день, возвращаясь со службы, я не успел открыть парадную дверь, как навстречу мне из-за вешалки выскочила мисс Линли.
От волнения у нее трясся подбородок.
– Мистер Оконский, – сказала она, – я очень сожалею, но нам придется расстаться. Многие годы, уважая покой этого дома, я отказывалась от выгодных частных уроков. На своем собственном пианино я играю только по воскресеньям, с четырех до пяти. Ваш же племянник играет на самых различных инструментах и в шесть утра, и в десять вечера. При этом он еще и поет. У миссис Смит из-за этого мигрень. Я охотно подчиняюсь законам, которые распространяются на всех, но не потерплю несправедливости.
И тут же со второго этажа из своей комнаты со скорбным видом спустилась юристка миссис Смит.
– Мистер Оконский, – произнесла она нараспев (вообще-то она родом из Манчестера, но всякий раз, когда она считает, что достоинство ее задето, начинает «петь» на оксфордский манер). – Мистер Оконский, я не привыкла к тому, чтобы прислуга расхаживала по дому в голом виде. Это наносит оскорбление хорошему вкусу, не говоря уж о субординации. Я очень опасаюсь, что и мой муж придерживается того же мнения. Da-a-arl-ling, – томным голосом окликнула она своего мужа, банковского служащего, – спустись сюда и выскажи свое мнение.
Как раз в эту минуту на лестнице послышался топот Михал и Кэтлин, принарядившиеся и спешившие куда-то, появились в самый разгар военных действия. Я остановил их.
– Скажи, Михал, это правда, что ты по ночам поешь и играешь? И кто из вас разгуливает по дому нагишом?
Они вопросительно взглянули друг на друга, словно пытаясь понять, о чем речь. Потом дружно расхохотались.
Кэтлин: Дядя (она с поразительной готовностью стала называть меня дядей), разве это была ночь? Раннее утро и ранний вечер. И вообще, сейчас зима. В пять утра темно. В восемь вечера тоже. Если еще не петь и не играть, умрешь с тоски!
Мисс Линли побагровела: Я не позволю себя дурачить! Я глядела на часы: было не восемь, а десять.
Михал с ангельской улыбкой: Мисс Линли, стоит ли из-за каких-то двух часов спорить? Вчера вечером я пел, потому что днем убирал погреб. А вы обратили внимание, что ваше пианино расстроено? Особенно басы. Я это еще в воскресенье заметил, когда вы играли «Грезы» Шумана. Как жаль, пропадает весь эффект.
Мисс Линли, явно озадаченная: О, вы говорите, басы? Да, в самом деле… Вы правы. Придется позвать настройщика.
Михал, перебивая ее: Не нужно, я сам сделаю. Недавно я у своей мамы настраивал пианино.
Результат: Мисс Линли с Михалом вместе идут настраивать пианино.
Кэтлин хотела было последовать за ними, но тут снова послышалась оксфордская речь миссис Смит: Расстроено или настроено, это к делу не относится, инструментами можно пользоваться только в отведенное для этого время. А люди в это время должны быть надлежащим образом одеты.
Кэтлин: Дядя! Прошу вас, объясните же миссис Смит, что Михал инвалид войны и во время работы всегда легко одет. Поэтому он пылесосил ковер в шортах.
Миссис Смит: Инвалид? Что-то непохоже. Впрочем, я имела в виду не столько шорты, сколько верх.
Кэтлин: Ах, вы о том, что он был без рубашки? Это из-за легких. Ему необходимы воздушные ванны.
Миссис Смит явным недоверием: Туберкулезный больной, с такой мускулатурой? Он кашляет? Эти бациллы страшно заразны…
Кэтлин возмущенно: Кто сказал, что у Михала туберкулез? Речь идет о профилактике. Я знаю, что говорю! У меня диплом медсестры.
Миссис Смит, зажав ладонями уши: Прошу вас унять свой ирландский темперамент. – Походкой королевы она направляется к лестнице. – Да, неплохая компания! Напомаженная медсестра и музыкальный инвалид. Интересно знать, пан Оконский, кого вы собираетесь пригласить на должность старшего лакея, может быть, хирурга или капельмейстера?
Мистер Смит не успел выразить своего мнения словами. Но за спиной миссис Смит окинул Кэтлин взглядом знатока, убедительно свидетельствующим о том, «что только она, и никто другой».
Иронические выпады миссис Смит для меня не новость. И не раз приходилось мне слышать голос рассерженной львицы, почтеннейшей мисс Линли. Я понял, что мне угрожает опасность, но жильцы здесь ни при чем. С шумом и беспорядком в доме вполне можно бороться, но как быть с «колдовскими чарами» Михала и Кэтлин, которые всегда правы вопреки всем очевидным истинам? Их доводы рассчитаны на дурачка. Их образ жизни противоречит всем моим взглядам и вкусам. Не было дня, чтобы мне не хотелось сказать Михалу: «А не попросить ли тебя отсюда?» И все-таки я их не выгнал.
Они нагрянули ко мне незадолго до Рождества, и уже тогда я как-то пытался направить их на путь истинный.
– Праздники – самый удобный случай для улаживания семейных конфликтов, – внушал я Михалу. – Может быть, Кэтлин представит тебя родителям как своего жениха. В конце концов развод с Брэдли – всего лишь вопрос времени. Она, с ее дипломом, легко найдет себе работу в любой больнице. Я помогу поступить тебе в университет. – (На этот случай Притти предоставила в мое распоряжение соответствующую сумму.)
Михал посмотрел на меня, как на закоренелого грешника и тупицу.
– Пан Франтишек, но ведь это было бы нечестно! Мы ведь не собираемся жениться. А если Кэтлин вернется в больницу, она со злости отравит всех пациентов! Все это ни к чему. Нас вполне устраивает то, что есть.
Я еле сдержался, чтобы не крикнуть: «Ну а меня вовсе не устраивает роль вашего дядюшки!» Но сказать это у меня не повернулся язык.
Я и сам терпеть не могу всех этих традиционных торжеств и ограничился тем, что в сочельник вечером отправился на «Женитьбу Фигаро». Как они провели сочельник, я не знаю и знать не хочу. Но на другой день Кэтлин устроила парадный обед и продемонстрировала свое кулинарное искусство отлично запеченной индейкой и ирландским пуддингом; у камина стояло деревцо, украшенное смешными польскими игрушками, которые Михал сам смастерил, а мне в качестве презента были преподнесены два роскошных галстука, которые – даю голову на отсечение – Михал, пока Кэтлин обольщала продавцов, потихоньку «увел» с какого-нибудь прилавка на Бонд-стрит. Мы распевали польские и ирландские колядки, Михал исполнял на аккордеоне солдатские песни, вполголоса скандируя тексты, было похоже, что Кэтлин их понимала, потому что она то и дело смеялась и хлопала в ладоши. При одной только мысли о безупречной мисс Линли и благовоспитанной миссис Смит меня пробирала дрожь, как вдруг в дверь постучали и в комнату вкатился мистер Смит с роскошной по тем скудным временам коробкой конфет.
– Merry Christmas, merry Christmas everybody [37]37
Веселого Рождества, всем веселого Рождества (англ.).
[Закрыть], – повторял он, но смотрел только на Кэтлин.
Не успел он вручить свою коробку, как на пороге появилась мисс Линли с веточками падуба, на которых темнели красные ягоды.
– Я хочу пожелать вам, дорогой мистер Оконский, – протягивая мне букет, с чувством сказала она, – чтобы в нашей стране таланты вашего племянника были оценены по достоинству. Вам известно, что у него абсолютный слух?
Мне она вручила веточку колючего кустарника, Михалу – собственноручно связанный шерстяной шарф. Кэтлин получила в подарок вышитую салфетку «за веселую улыбку». И наконец сверху спустилась величественная миссис Смит. Не желая, чтобы противник действовал за ее спиной, она решила пригласить прекрасную ирландку, а заодно и всех нас к себе выпить по рюмочке.
Подобного рода человеческая глупость меня не умиляет, а бесит.
«Дорогая Притти, – написал я Ванде, – умоляю, уволь меня от твоей романтической пары. Они, конечно, великолепны, но я, видимо, стал стар и не выношу эксцентриков!» В ответ я получил письмо, начинавшееся словами– «Дорогой Горвенал…» Я оторопел: из письма следовало, что Притти сравнивает Михала и Кэтлин с Тристаном и Изольдой. Кажется, среди множества ослов, опекавших этих двух идиотов, самой важной персоной был Горвенал, учитель и наставник Тристана. Так я, мелкий коммерсант-чаеторговец, в 1946 году был наречен новым именем – я стал Горвеналом, защитником прав и интересов двух самых закоренелых грешников и клятвопреступников кельтского средневековья.
Я рассмеялся. Хотя мне вовсе не было смешно Обычно в тех случаях, когда судьба в очередной раз оставляет меня в дураках, я отправляюсь пешком в Гайд-парк взглянуть на деревья. Точно так же я поступил и теперь. Черное кружево ветвей на фоне молочного неба мне куда милее, чем стена зелени в душном городе с его нагретыми камнями. Я не заметил, как дошел до Кенсингтонского парка, где на островке посредине озера гнездятся всевозможные птицы и где в начале века Джеймс М. Барри поселил придуманного им для себя и других розовощекого сопляка, наделенного способностью летать. Я был совсем маленьким мальчиком, когда кто-то привез нам в Варшаву из-за границы толстую книжку под названием «Питер Пэн» с картинками Рэкхема, на которых был изображен розовощекий, пухлый младенец, совершавший всевозможные чудеса; он трогательно играл на пастушечьей свирели, плыл по реке – птичье гнездо заменяло ему лодку, а детская пеленка парус – и, усевшись на ветку, о чем-то беседовал со старым вороном. Но больше всего мне запомнилось воздушное путешествие этого подзаборника над крышами огромного города. В ночной рубашке до пят он летел над городом, словно маленький цеппелин. Я не умел тогда читать по-английски и не верил картинкам. И все-таки в Уяздовском парке нет-нет и поглядывал с мостика на пруд, где плавали лебеди да утки, и ждал, не появится ли вдруг маленький Питер Пэн.
Словом, я не прочь иногда насладиться приятной сказкой или побывать в опере. Но терпеть не могу, когда жизнь стилизуют под сказку. Я видел, как дети вокруг меня играли во взрослых, самых обыкновенных взрослых: в машиниста, кучера, лоточницу, балерину, отца семейства, короля, воришку. Громко гудели, пыхтели, махали руками, изображая поезд, самолет, пароход. Но я не видал ни одного мальчишки, который, раздевшись догола, изображая бы Питера Пэна. Сказки выдумали декаденты, которые из-за лени и страха, избегая зрелости, ищут спасения в искусственно созданном детстве, в то время как дети серьезно и обстоятельно играют во взрослых.
«Жизнь может быть романом»… что, собственно говоря, это значит? Так бывало в средневековье, бывает и теперь. По-моему, это означает, что некоторые пышущие здоровьем мужчины и некоторые дамы с могучим бюстом способны, словно еще не вышедшие из пеленок младенцы, радоваться тому, что у них есть руки, ноги и прочие части тела. Но только младенец играет один, а взрослому непременно нужен партнер. Именно так наслаждаются друг другом Кэтлин и Михал. Притти хочет, чтобы все это называлось «Тристан и Изольда», а я должен быть Горвеналом или нянькой. Heт уж, благодарю покорно.
На обратном пути я купил себе «Тристана и Изольду» в обработке Жозефа Бедье и весь вечер читал, то посмеиваясь, то испытывая некоторую неловкость. С университетских времен у меня сохранилось представление о Тристане и Изольде как об ужасных притворщиках, легкомысленных эгоистах, которые в эпоху самого расцвета христианства жили, как язычники, и обманывали Бога, прибегая ко всяким непристойностям. И теперь сцена, в которой описывается, как Изольда садится верхом на плечи переодетого нищим Тристана и велит перенести ее через болото, чтобы потом на Божьем суде она могла поклясться, что только ее муж, король Марк, и вот этот нищий держали ее в своих объятиях, вызывает у меня отвращение.
А Бог, спокойно взиравший на то, как Изольда взяла в руки раскаленное железо и нисколечко не обожглась при этом, кажется мне покровителем цирковых магов и волшебников. Правда, книга эта вызвала у меня и кое-какие сомнения. Можно ли назвать детским эгоцентризмом чувство, которое превращает два существа в одно? Можно ли считать такую чисто условную жизнь ложью в глазах Бога, который сам создан фантазией, имя которой вера? Тристан и Изольда лгали, чтобы уберечь какую-то свою правду, которая была для них важнее установленного в мире общепринятого порядка. Кто знает, может быть, и такие нужны Богу?
Во всяком случае меня поразило сходство ситуаций и поступков. Ну, скажем, знаменитый прыжок Тристана из окна церквушки, расположенной высоко на скале… Тристан упал на берег моря и остался цел и невредим, его спас раздувавшийся на ветру широкий плащ. Чудо? Нет, просто плащ оказался неким подобием того самого парашюта, который выручил Михала, когда он в очередной раз возвращался от любимой. Будучи ребенком, Тристан задушил великана – Морольда. Я знаю историю Михала и знаю, что, участвуя в Варшавском восстании, он взорвал танк, бросив в него бутылку с горючим. Тристан убил дракона, Михал – гитлеровского жандарма. Изольда пренебрегла королевским замком, Тристан – рыцарской славой и почестями; Кэтлин отреклась от богатого мужа, а Михал – от карьеры. Те скрывались и убежали… и эти скрываются и убегают. Те скитались по лесам, голодали… а эти, прячась в джунглях огромного города, выбивают пыль из чужих ковров, подметают двор, совокупляются, готовят, убирают чужую квартиру. Что-то будет дальше?
На моих глазах красная нить событий постепенно становилась все более причудливой, темнела, пока не оборвалась.
Собственно говоря, все близкие – один муж, две матери и один отец – отказались от этих святых, поклонявшихся культу любви. Неужто и в самом деле не осталось никого, кто бы не отрекся от них в их нелепом беге, приближавшем их к катастрофе, никто кроме старого холостяка, испытывающего полное отвращение к сексу?
Но какой же я Горвенал! Я не учил Тристана играть на арфе и не учил разделывать оленя, не плыл вместе с ним к земле короля Марка. Он сам купил себе аккордеон, собственноручно шил из заячьих шкурок рукавицы для партизан, самостоятельно доставил свою ирландку в Корнуолл. И почему это вдруг именно я должен сопровождать его до «границ леса Моруа»? Полный бред. И тем не менее я отправил Ванде телеграмму: «Все в полном порядке. Горвенал».
Глава III
Какое счастье, что супруги Мак-Дугалл перебрались из Саут-Кенсингтона в Суссекс. Я и по сей день не знаю, известно ли им, что их дочь сбежала от мужа. Замужество дочери возвеличило их в собственных глазах. Полковник помолодел. Как только он смекнул, что ему не придется тратиться ни на свадьбу, ни на приданое, он меньше стал брюзжать на жену. Брэдли он в глаза не видел и вовсе не мечтал с ним встретиться. «Яйце-головые» (интеллектуалы) не вызывают у него симпатии. Он вполне довольствуется тем, что зять его богат и к тому же еще и знаменит.
Пользуясь наступившей в доме «разрядкой», миссис Мак-Дугалл вместо бифштексов покупала суповое мясо и на оставшиеся деньги приобрела пластинки – этюды Шопена в исполнении Владимира Горовица. Время от времени она тайком выбиралась в Альберт-Холл на дневные концерты. Иногда останавливала меня на улице, чтобы поделиться новостями с «участливым соседом». Последнее было в какой-то мере справедливо: во время налетов вражеской авиации я был уполномоченным местной добровольной команды противовоздушной обороны и как официальное лицо, имея доступ в окрестные дома, несколько раз спасал ее не столько от бомб, сколько от мужа.
Все наши разговоры о замужестве Кэтлин обычно заканчивались ее возгласами: «Они будут счастливы! Да, да, я это чувствую. Я сделала им такой свадебный подарок, он и в старике пробудит страсть!» Как-то она взяла меня за руку и, глядя в глаза, прошептала: «Разве иметь любящего мужа для жены не большее счастье, чем любить самой? Шопен не любил Жорж Санд! Но он был благодарен ей за любовь и создал на Майорке свои прекраснейшие творения. Моя Кэтлин тоже создаст в Корнуолле что-то возвышенное и прекрасное. О да, у нее светлый ум. И большое сердие». И она уходила с томным видом.
Меня так и подмывало спросить Кэтлин: о каком волшебном подарке идет речь? Но стоило только заговорить с ней о муже, как глаза у нее становились пустыми и холодными, и поэтому я предпочитал не спрашивать. Но зато я решил поговорить с ней о будущем.
В конце февраля стало совсем тепло. Воспользовавшись тем, что в одно из воскресений Кэтлин и Михал что-то вместе делали в саду, я зазвал Кэтлин к себе. Должно быть, ей очень не хотелось идти. Они вообще не любят выполнять какую-либо работу порознь. Если Кэтлин готовит, Михал тоже торчит на кухне. Если он копает землю в саду, она стоит рядом с деревцем в руке. Когда-то уже давно она предложила мне застенографировать мой ежемесячный отчет для правления. Я сделал вид, что именно сейчас очень нуждаюсь в этой услуге. Продиктовав несколько предложений, в которых шла речь о складских помещениях для чая на Цейлоне, я сделал паузу и сказал:
– Кэтлин, в нашей фирме освободилась вакансия стенографистки. Как ты к этому относишься?
Она захлопала ресницами.
– Как я к этому отношусь? А какое мне до этого дело? Я не ищу службу. Вы специально позвали меня за тем, чтобы сообщить о такой перспективе?
В отличие от Ванды эта малышка на редкость многословна. Чем больше она озабочена, тем больше слов. Как я уже успел заметить, ее молчание – знак того, что она счастлива, но его она приберегает главным образом для Михала. Со мной и с жильцами Кэтлин по любому поводу готова вступить в беседу. Она словно бы заговаривает вас. Узнать от нее ничего нельзя, но уходишь с ощущением, будто выпил слишком много сладкого вина. У этой Изольды свои излюбленные жесты – быстрые и лаконичные. Она говорит так, словно бы сдувает с губ мыльные пузыри. Я всегда пытаюсь увидеть, куда улетают ее слова, – должно быть на ветер. Наша Изольда, беседуя с людьми, хотела бы уподобиться коту, шипящему на собак, или скунсу, отпугивающему врагов скверным запахом. Но из этого ничего не выходит – она гораздо красивее кошки и никого не может отпугнуть своим запахом. Иногда похоже, что она вообще не помнит, о чем говорит. Просто радуется звукам своего голоса, своему собственному теплу и не столько говорит, сколько поет, и не просто двигается, а танцует. Мне кажется, что, перечислив все ее чары, я приготовил какое-то несъедобное ассорти. Но как же мне еще определить всю эту несуразность, всю эту неестественность? Я не хочу, чтобы эта девушка мне нравилась. Сопротивляюсь, как могу.
Михал наделен теми же дарами. Он шаман. Гипнотизер. Их реакция на мир – это защитная оболочка, кокон, который они прядут.
Я говорю Кэтлин: У тебя столько всевозможных талантов, гораздо более ценных, чем умение готовить. Зачем зарывать их в землю?
Кэтлин мне: Ах, наверное, шницель вчера был недожарен? Почему вы мне сразу не говорите, если что не так? А вообще-то, это ужасно здорово, когда вы сердитесь! Ноздри у вас раздуваются, и вид такой решительный! А я, в общем-то, обожаю готовку. В школе моим любимым предметом была химия, потому что всегда что-то надо было подогревать, все эти тигельки, пробирки…
Я: Но все же ты выбрала не химию, а медицину.
Она: Я – выбрала? Ничего я не выбирала! Это отец за меня выбрал. Хотел, чтобы я побольше зарабатывала и обеспечила им старость. Его пенсии не хватает даже на покер.
Я: Стало быть, ты не любишь медицину?
Кэтлин срывается с места, разыгрывая маленькую вокально-мимическую сцену:
– Я не люблю медицину? А кто же занимался тестами для Михала? Кто следит за тем, чтобы он принимал витамины и спал на доске? Кто сказал, что я не люблю медицину? Наверное, мама. Она хотела, чтобы я стала важной дамой. Или, скажем, Кюри-Склодовской. Разве вы не знаете, что родители знают своих детей куда хуже, чем посторонние люди?
Вошел Михал с настороженным видом:
– Что ты здесь делаешь, Кася? – Он всегда называет ее Касей. – Ты же знаешь, что я не могу один и копать и сажать.
Почему он не может один копать и сажать – ддя меня тайна. Во всяком случае я понял, что подыскивать место для Кэтлин – пустое занятие.
По вечерам, в тех случаях, когда планы на завтрашний день менялись, я поднимался к ним наверх. И не сказал бы, что любимое их прибежище – тахта. Михал сколотил себе из старых дверей, которые отыскал где-то в гараже, чертежную доску. Иногда случалось, он что-то там рисовал, а Кэтлин, сидя рядом в кресле, следила за каждым его движением.
– Значит, все-таки прежние занятия не забыты? – как-то заметил я. – Послушай, Михал, на Ливерпуле свет клином не сошелся. В Лондоне тоже можно учиться и получить диплом.
Он что-то пробурчал, а потом смущенно объяснил:
– Занятия тут ни при чем. Я рисую для себя, вот и все.
Когда Кэтлин рядом, он куда добродушнее.
Я: Но если ты все еще любишь рисовать, может быть, стоит продолжить занятия архитектурой?
Он согласился: Конечно, стоит. – Чуть заметная усмешка тронула его губы. – Но, знаете, дядя, лучше не сейчас. Потом. Погодя.
Кэтлин вскочила с места. Зрачки у нее расширились, ноздри дрожали.
– Когда, скажи, когда? – спросила она, коснувшись указательным пальцем его груди.
Он рассмеялся, отступил на шаг, поцеловал ее палец и сказал сдавленным голосом:
– Никогда.
У меня нет ни сил, ни здоровья, чтобы думать о том, что означают все эти недомолвки и колдовские заклятия. Кэтлин и Михал прижились, соседи к ним привыкли, их манеры приписывают иностранному происхождению, так что я не солгал, когда писал Ванде что все в порядке. А я со своей стороны продолжаю давать им практические советы без всякой веры в успех. Хотя эта пара ведет себя вопреки всем обычаям и общепринятым нормам, у меня нет никаких оснований для недовольства. Им всегда удается сбалансировать с помощью разных трюков. Букетик фиалок, комплимент в сочетании с выразительным взглядом, вечер песенок у мисс Линли, урок танца у Смитов – и нечищеные дверные ручки меньше бросаются в глаза. Если кто и терпит урон – это я.
Никогда я не был поклонником Вагнера. Приторная слащавость белокурой немецкой Изольды для меня не менее смешна, чем глубокомысленная чувствительность моей матери. Я так и не смог заставить себя дослушать «Кольца» до конца. Я не смог бы отличить Кримгильды от Брунгильды, Тристана от Лоэнгрина. Я не помню даже мотива «Валькирий». Но эта новоявленная ирландская Изольда, королева с темно-рыжей гривой и щеткой в руках, эта медичка Кэтлин, не признающая ни людей, ни богов, никого, кроме Михала – своего Тристана в дырявом свитере, не дает мне покоя. Это из-за нее опера вдруг шагнула с театральных подмостков в жизнь. Иногда этот спектакль кажется мне трагическим, иногда просто комическим. И тем не менее я все реже думаю о Михале и все чаще – о Кэтлин.
В то же время я прекрасно понимаю, что никогда не мог бы себе представить ее в роли своей жены, любовницы, подопечной или хотя бы как некий «идеальный образ». Я не испытываю к ней никакой симпатии она, подобно буре, впечатляет, но нисколько не надует меня. Помнится, когда мы только-только познакомились, Михал был одержим идеей «спасения человека». Кэтлин принадлежит к числу тех людей, которых я спасал бы в последнюю очередь.
Чтобы как-то разрядить атмосферу, я решил вывести их «в свет» Прежде всего я познакомил их с представителями «лондонской богемы». Есть у меня один приятель югослав, как и я осевший в Англии еще до войны. Ему повезло, он сумел расположить к себе одного польского аристократа, который был знаком с самыми знатными приближенными ко двору семействами. Предстояла коронация Георга VI. Миодраг сумел получить все необходимые приглашения на это торжество и запечатлел в серии рисунков происходящую церемонию во всей ее марионеточной неподвижности. Потом при поддержке своего патрона с папкой в руках ринулся «завоевывать издательства».
И что же? Эти господа впервые увидели вытаращенные глаза, тощие икры, острые локти и покатые плечи, придворную спесь, штампованные улыбки, парики, медвежьи шапки, конские хвосты, мундиры, бальные платья, суету и пестроту, кареты и диадемы, митры и короны. Все разновидности британского уродства и роскоши, жеманства и чванства, великолепия и благолепия – весь этот пестрый хоровод, покинув тенистые аллеи и сумрачные соборы, хлынул навстречу господам издателям, стоило смуглому чужеземцу раскрыть свою папку; промелькнул, непокорный, непослушный, шумный, и исчез, словно мираж. Такой Англии эти господа не знали.
– Мне очень жаль, но я вообще не признаю карикатуры в искусстве, – сказал один из них.
– Я боюсь, что Гойя и Домье создали нечто более ценное, они лучше знали предмет, – сказал второй.
– Какая дерзость! – возмутился третий.
В свою очередь тот же влиятельный приятель отвел Миодрага к Мафусаилу английской сцены, знаменитому старцу с розоватой кожей и серебристыми баками, который, попивая молоко, просмотрел листы с рисунками и, вздыхая, сказал: «Ах, какая жалость, что это не мои работы». Он заказал югославу собственный портрет «под тем же углом зрения». Зловещий портрет был выставлен в самом модном салоне. Знаменитый драматург заявил, что Миодраг гений, и, когда альбом с рисунками снова оказался на книжном рынке, все те, чье слово имело вес, до одного подтвердили, что Миодраг открыл Англию заново.
Я познакомился с ним еще до войны, когда он кое-как перебивался, пытаясь торговать сплетнями румынского и югославского двора. Одно время он зарабатывал тем, что, сидя на складном стульчике возле Гайд-парка, делал наброски с прохожих, по три шиллинга за штуку. Одним из его клиентов случайно оказался поляк, граф Малоторский, питавший слабость к брюнетам. В те годы Миодраг был серьезным юношей с угловатыми манерами крестьянского парня. Ему казалось, что он способен увидеть мир по-новому и поразить всех своим открытием. Поскольку аппетит у него был завидный, он с жадностью глотал любую приманку. Но уже тогда ни в его сюжетах, ни в красках не было ничего банального. Родом он был из Словении. В их деревне крестьяне, боясь конокрадов, держали лошадей наверху, куда вел особый настил, а сами ютились внизу, топили по-черному, к тому же Миодраг вечно боялся, что от стука копыт и громкого ржанья обвалится потолок.
Проучившись несколько лет в Загребской академии художеств, порядком наголодавшись, Миодраг из Триеста, бродяжничая, добрался до Лондона, казавшегося ему то крепостью, которую следует взять штурмом, то всего-навсего еще одной деревней, где в конюшнях грозно ржут жеребцы и на дворе ночь. Но она вот-вот кончится и вместе с рассветом придет пора его славы. Портреты, которые он создавал в состоянии сомнамбулического транса, очень нравились натуре, кое-кто даже добавлял к обычной цене еще по шесть пенсов. В чертах Люни Малоторского, запечатленных художником, тоже было нечто сомнамбулическое: неестественно большие цвета весенних листьев, глаза, рот архангела, который только что кончил играть на трубе.
Потом наступила война и Миодраг вступил добровольцем в ряды армии Его Королевского Величества. Он устроился при штабе, писал маршалов и генералов в действии и бездействии, был отправлен в Африку, отличился в боях, получил повышение и привез домой два альбома, один сугубо официозный, за который получил орден Британской Империи, другой «для себя». Там были дети, отнимавшие у собак пищевые отходы армейской кухни, старики-погорельцы, бьющие вшей, женщины с высохшими грудями, солдаты, истекающие кровью в пустыне. Этот второй альбом, куда менее ироничный, чем прежний, посвященный коронации, не привел в восторг гениального старца, но понравился кое-кому из лейбористов.
За славой последовали и деньги. Миодраг купил себе мастерскую возле Кенсингтонского парка в тихом переулочке, среди дворянских особняков, где конюшни перестраивались под жилье для снобов. Он обставил ее в сюррио-викторианско-богемном стиле, который вскоре получил признание среди лондонских стиляг. Стены оклеены обложками книг, которых он никогда не читал, делая исключение для старой, богато иллюстрированной Библии, стоявшей на полке в ванной, где он наедине беседует с Богом.