Текст книги "Тристан 1946"
Автор книги: Мария Кунцевич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)
Мне стало дурно.
– Все, это уж слишком, мне всего не переварить. – Повернулся к стенке и уснул.
Ночью я проснулся. Чувствовал я себя паршиво и злился. Так хорошо я спал, почти нигде у меня не болело, а теперь что – начинать все сначала? Из черного делать белое? Умереть для Кэт, воскреснуть для Каси? Для мира, который меня выплюнул по другую сторону океана? Снова пережевывать драконий язык? А почему, собственно говоря, Кэт ради моего спасения не имела право на свинство? Кася записывала все свои грешки на мой счет, хотела «красивой и чистой жизни», Кэт никогда не говорила о «красивой и чистой жизни», у нее ее не было, у меня тоже, на черта мне нужно «все»? Я думал, что буду «не как все», а оказался обыкновенным, сделал Касе ребенка, а она от него избавилась, потому что две старые дуры превратили нас в Тристана и Изольду, а моя мать согласилась быть Бранжьеной.
Нет, нет, не желаю больше лгать «королю Марку»! Не желаю «воспитывать в себе характер». Кася никогда не станет ученым, а я не буду возрождать города из пепла. «Все» умерло.
Закричал петух. Должно быть, он был старый и толстый, с золотистым хвостом и к тому же астматик. Он кричал, а у меня сердце билось о ребра. Швы на животе зудели, по спине бегали мурашки, ноги были как лед. Ложе болезней моих находилось в деревне, в больнице для Богатых. Петух разбудил животных, заржала лошадь, залаяла собака, и я вдруг повеселел. Еще день, другой, я вернусь в постель к Кэт и позову Амиго – пусть греет мне ноги. Кэт не брезглива, любит животных, она не мечтает о «чистой и красивой жизни». Рассвело. Я улыбнулся. Зачем мне люди, если есть животные? Для них каждый день – красивый и чистый.
Глава XIII
На десятый день Бернард сказал наконец, что завтра я смогу увидеть Михала: было утро, Бернард за мной приехал. Мы мчались по автостраде между заливом и газонами, а мимо нас проносились уходящие ввысь муравейники небоскребов, коттеджи, парки за изгородью, желтые, розовые и белые домики, утопавшие в цветах, фабричные трубы, яхты, трепетавшие на ветру гирлянды разноцветного белья, чайки, школьные автобусы – и ни одного прохожего, все люди, должно быть, в автомобилях или на работе. Больница, как дворец, окружена парком, мы отметились в какой-то стеклянной клетке, покупать цветы в киоске не хотелось, глупо покупать цветы по такому поводу, долго шла по коридору, девушка в халате открыла двери, и я вошла…
На кровати лежал кто-то. Я тотчас же разжала ладонь, блеснула сережка, но глаза того, кто лежал, не заблестели. Я бросилась к нему, встала на колени: «Михал, my only love [60]60
Единственный (англ.).
[Закрыть]. Я прилетела к тебе, взгляни на меня!»
Этот человек взглянул на меня. «Я не only love, я – Майк», – сказал он и отвернулся, не захотел меня узнать, как мы с Брэдли в Труро не пожелали узнать сумасшедшего, только Кэт Уокер меня узнала и улыбнулась той, от которой он отвернулся. Она стояла у кровати больного, в ногах, и вязала на спицах, жутко мне стало, где я? Кто эта забинтованная кукла? Если бы я могла лечь рядом с ним в эту постель, мы бы, наверное, узнали друг друга, постель перестала бы быть больничной, я бы сказала бы ему тихонько на ухо все наши слова, и мы бы умерли вместе, как Тристан и Изольда, звонили бы во все колокола, люди бы на улице плакали, такой конец был бы нашей любви, но я не могла лечь на эту кровать, лечь рядом с мужем Кэт Уокер. Больница не могла превратиться в часовню, а кровать в катафалк, в Лонг-Айленде, должно быть, не было таких колоколов, как в Бретани, и ни один американец в 1950 году не стал бы на улице плакать по случаю смерти двух иностранцев.
Я не умерла, я стояла на коленях возле чужого мужчины, который тоже не умер, а просто не узнал меня, потому что кончилось то, что должно было быть вечным, а оказалось таким недолгим.
Я вспомнила лебедя в Кенсингтонском парке, на закате он хватал клювом золотые блики на пруду в том самом месте, где пошли на дно золотые часики – подарок Михала.
Не успела я их получить, как тут же должна была бросить в воду, но лебедь ничего не знал о золоте, он радовался лучам, и я сразу перестала жалеть о часах, солнце было вечным, наши несчастья показались мне смешными, а сейчас этот больной со своим молчанием не хотел меня знать, а я помню, как он подарил мне часы и как нам пришлось бросить их в воду, потому что люди были против нас. Я тогда не сердилась на него, лебедь и луч солнца сказали мне, что жизнь из-за каких-то часиков не кончается, но теперь не было луча и не было лебедя, была Кэт со своими спицами и эта зловещая тишина.
Франтишек уверяет, что я ужасно болтлива и в моих словах нет смысла, есть только секс, может быть, именно поэтому я не могла найти слов, этот мужчина был болен и искал не меня, он искал смысл, а я не умею выражать его словами, он у меня глубоко, на самом дне.
Больной нуждался в помощи. Какой стыд, какая досада! Должно быть, теперь Кэт готовила ему отвары, мыла его, почему я не приехала раньше? Спицы мелькали над моей головой, у меня не хватало смелости шевельнуться, этот человек, которого Браун окрестила Тристаном, молчал, повернувшись ко мне спиной, потому что не я его мыла, не я варила ему отвары, не поверила в его болезнь, для меня его боль существовала только для того, чтобы я могла снять ее поцелуями, без всяких лекарств.
А может быть, я любила не Михала, а свою любовь? А может, я больше самой любви любила мечту? Я не смела поднять глаз, изо всех сил пыталась сказать слово «простите», но только кому? Спине в красной пижаме? Кэт?
На мое счастье, вошел Бернард и поднял меня с колен, я встала и, по-прежнему держа в руках никем не замеченную, никому не нужную сережку, вышла, солнце слепило глаза. Бернард сел за руль, я рядом и той же безлюдной дорогой между заливом и газонами вернулась в гостиницу в Манхэттене.
Маленькая гостиница в узенькой улочке, мне ее порекомендовала стюардесса, сказала, англичане всегда там останавливаются, вы, наверное, тоже любите, чтобы было все старое – старый автомобиль, старая гостиница, старый друг… Я не поняла, всерьез она это сказала или в шутку, но очень быстро убедилась, что Нью-Йорк мне ни к чему, мне нужен мой старый друг, но, может быть, он больше не был моим другом?
Я лежала на старомодной кровати и ждала неизвестно чего, может быть того, чтобы Америка вместе с этой гостиницей провалилась ко всем чертям, чтобы я проснулась в Лондоне, а рядом, положив руку на мою грудь, спал Михал, во сне он почти не дышит, иногда кричит или бормочет, это когда ему снится язык Дракона, тогда я его бужу, он моргает, смотрит удивленно, а потом улыбается и с блаженной улыбкой снова засыпает, спит не шелохнувшись.
По правде говоря, я о нем мало знала, только то, что сама видела и сумела понять; и Подружка была немногословна… Его прошлое, страшная окровавленная Польша таилась в темноте, держала его за волосы и не отпускала, я тянула его к себе, но он не разрешал прикасаться к прошлому, признавал только «сегодня» и «сейчас», но не давал отрубить «вчера» и «давно», как же он меня теперь отрубит? Волос у него нет, он подстрижен ежиком, но все равно я держу его за волосы… не спал он, когда я стояла на коленях, не мог он спать, притворялся. Это Кэт тянет его к себе – сил не хватит. А может, долгое ожидание погасило радость от моего приезда?.. Слишком долго я велела ждать, милый, прости меня! Глупый, закопал память обо мне и думает, что забудет, может, он и сам готов рубить по живому, но все равно не забудет, теперь и я знаю, прошлое забыть нельзя.
Решила ждать. Нельзя всерьез принимать выходку больного, надо ждать, когда Михал выздоровеет, и тогда поговорить с ним без спиц над головой, если Михал скажет – я несчастлив, ничто не заставит меня от него отречься, Джеймс отпустил меня, я свободна.
У меня была бабка – шотландская пуританка, видно, я от нее унаследовала упрямство мула, ожидающего «второго пришествия», презирающего то, что есть, сгинь, сгинь, проклятая бабка! Михал тут. Нет любви на расстоянии, Михал за мной послал, Михал не может меня прогнать.
Под вечер я встала, чтобы опустить жалюзи – мне надоела красная мышь, бегавшая взад и вперед по голубой неоновой дорожке на той стороне улицы, – выглянула в окно; меня ошарашили огни, запах бензина, приглушенные голоса, в большом городе в сумерки деловые разговоры закончены, магазины закрыты, по тротуарам, держась за руки, прохаживаются влюбленные, пьяные еще не скандалят, в такси поцелуи, в ресторанах первые посетители, к театральным подъездам подкатывают красивые дамы и господа в черных галстуках, я загляделась на «ягуара» возле гостиницы, на мужчину, открывавшего дверцу. Машина была красная, точь-в-точь как мой «моррис», рядом стояла девушка в розовом платье, оно то раздувалось как парус, то опадало, обрисовывая длинные ноги, лица девушки не было видно, рукой она придерживала волосы… и я тоже могла стоять так возле машины в ожидании той минуты, когда мужчина увезет меня туда, где можно свободно любить и видеть небо, не заляпанное неоновыми огнями.
И вдруг как просветление… Джеймс и Михал – оба были против меня! Один карал своей добротой, другой – злобой, они передавали меня друг другу, а каждый только и думал, как бы мною лучше попользоваться, переделав на свой лад… Я рванула жалюзи, шнур лопнул, позвонила портье, велела принести бутылку шампанского и ананасовый компот, через минуту официант вкатил в комнату столик с приборами на две персоны, с двумя бокалами, с бутылкой, огляделся по сторонам.
«Вы ждете гостя?.. Ужин заказать сейчас или попозже?» Расстелил скатерть, поставил цветок и начал было расставлять приборы… Я рассмеялась: «Пожалуйста, не утруждайте себя, ужина не будет, и вино и компот – для меня…» Официант был молодой, но видавший виды, даже бровью не повел – не открыть ли бутылку? Пробка выстрелила в стену, официант осадил шампанское салфеткой, налил бокал, поставил компот и исчез вместе со своим столиком.
А я сидела перед зеркалом и пила. Зеркало было тройное, как в студии Питера, и теперь, глядясь в него, я снова вспомнила всех тех, кого когда-то изображала в студии. Подружка успела дать мне в дорогу только одно платье… Стоило мне накинуть шаль, и я становилась то дочкой фермера, то дамой, совершавшей прогулку на яхте, то роковой женщиной, то невестой; и дело было не в тряпках – за какие-то пять минут я могла прожить одну жизнь и начать совсем иную, и сразу менялось и лицо, и поза, и жесты; меня это развлекало, я вертелась как юла, потом замирала и наблюдала в зеркале, все эти чужие жизни – мои не мои, наконец, устав, заснула.
Проснулась – трещит телефон, оглядываюсь, лежу на ковре, рядом бутылка, осколки стекла от разбитого фужера, нетронутый компот, встала и говорю: «Алло» – «Мистер Драго хочет вас видеть, уверяет, что вы знакомы» – «Нет, нет, не знакома, меня нет», – наверное, это проделки Бернарда, решил разыграть, думаю, начинаю понемногу раздеваться, и вдруг стук в дверь. «Катя, открой, это я». Онемела: Драги.
Я его не впустила, разговаривали через закрытую дверь.
– Откуда ты взялся?
– Из Лондона. Если избегаешь знакомых, не надо останавливаться в этой гостинице.
– С каких это пор ты стал мистером Драго?
– Уже два года я так подписываю картины. Видно, в Труро я не популярен, открой.
Я не открыла. На другой день, проголодавшись, я спустилась вниз в ресторан, заказала бифштекс, Драгги сразу же подсел ко мне…
– Вчера я видел, как ты в сопровождении какой-то тощей миноги выходила из «кадиллака», это твой новый Тристан?
– Не валяй дурака, а то уйду, и тебе придется за меня платить…
Затих, объяснил, что сейчас у него в Нью-Йорке выставка.
– Что ты делаешь сегодня вечером?
– Говорю тебе – не твоя забота.
– Моя забота, – объясняет он.
День был жаркий, я сняла жакет от костюма, в котором прилетела, под ним – прозрачная блузка, он смотрит на меня глазами невинного младенца и трогает пальцами шрам на моем плече: это моя забота, darling, я не хочу, чтобы это повторилось.
Меня словно огнем обожгло, все во мне заныло, о, если б это могло повториться! Нарочно, себе назло сказала:
– Это не может повториться, если тебе так уж хочется знать, как раз сегодня у меня вечер не занят.
На этот раз я уперлась – не буду сидеть у телефона как пришитая, попросила портье, чтобы в случае чего записал, кто звонил, и пошла бродить по городу, тени на одной стороне улицы были гуще, блеск на другой стороне резче, чем в Лондоне, потому что солнечные лучи здесь либо падают перпендикулярно, либо совсем не проникают из-за небоскребов, и веселые люди здесь казались веселее, а печальные – печальнее, магазины – Богаче, спешка – еще безумнее, автомобили – больше, наряды – новее, все было экстра, только у ювелира Тиффани на Пятой авеню все выглядело очень скромно, в витрине крохотные экранчики с еще более крохотными окошечками на замшевом фоне, и к этим замшевым квадратикам прикреплены маленькие брошки без цены, маленькие колье, маленькие кольца с огромными бриллиантами. Платья в «Саксе» удивили меня тем, что в Нью-Йорке шьют по-парижски, но только зачем, ведь немцы не уничтожили Париж. Вспомнив о своих ирландских предках, я зашла в собор Святого Патрика, и вся эта готика – арки, витражи, – все было ненастоящее, я не увидела старины, ничто не трогало, маленькая романская церквушка в Лентеглос была милее, но меня обрадовало, что у Нью-Йорка нет прошлого, у меня, кажется, тоже нет прошлого, потому что всякие типы чаще, чем в Лондоне, оглядываются на меня, а один в дурацкой шляпе даже сказал: hello, beautiful [61]61
Привет, красотка (англ.).
[Закрыть].
Вечером с мистером Драго мы пошли в театр на «Трамвай Желание», один из героев этой пьесы поляк Ковальский, его любят две женщины, и одна из них, идиотка Бланш, которая хочет отбить его у жены, была я. Драгги шептал:
– Смотри, смотри на этого изувера, этот Ковальский здорово похож на нашего польского бандита! Скажешь, нет?
Неправда, вовсе не похож, Бланш не похожа на меня, жена Ковальского – на Кэт, никто никогда ни на кого не похож, но я не могла высидеть этот спектакль до конца, мы ушли после второго акта, и Драгги повел меня в «Сардис», в театральный кабак, где авторы и актеры собирают мнения после премьеры, только на этот раз была не премьера.
Там я познакомилась с Гарольдом, наверное, они с Драгги заранее договорились, потому что, только мы вошли, он выглянул из-за газеты, оглядел меня с головы до ног и говорит: «Все, как и предполагал, никакое это «не лицо сезона», а «личность десятилетия», Драгги в ответ: «Ты хотел сказать, «столетия», – мы смеялись, Драгги велел подать крабов из Аляски, шампанское, ананасовый компот, все уже знают, что я люблю шампанское и компот из ананасов. Гарольд вел себя так, будто мы знакомы с детства, он тоже оказался ирландцем, и, когда мы доедали краба, за столом сидело уже шесть человек, Гарольд снова заказал шампанское, второго брюнета звали Рой, он оказался кинокритиком, и еще там была пара, Марго и Денни, актеры, за кофе я уже насчитала тринадцать человек, все пили за меня, несли всякий вздор и все вели себя так, словно были знакомы со мной с пеленок, в уборной Марго показала, как надо массировать груди, чтобы не отвисли, и поцеловала меня в грудь.
Было около двух, когда мы вышли из ресторана. Метрдотель бежал за мной до дверей, официант выпрашивал автограф, какой-то тип весь вечер рисовал меня, и несколько человек свистели вслед, ходя Подружкино платье вовсе не было «экстра», кричали: «Останься с нами, Звезда сезона, ты теперь наша», в Лондоне на меня только пялили глаза, а здесь полюбили, и мне стало хорошо.
Проба состоялась на следующий день утром, Гарольд – продюсер, фильм называется «Забастовка ангелов», комедия, я должна быть деятелем профсоюза ангелов, требую повышения заработной платы ангелам, потому что им все труднее ладить с грешниками, забастовка срывается, потому что кое-кто из ангелов хотел бы получить докторскую степень за святость, я перехожу на сторону грешников и возглавляю забастовку гангстеров и наркоманов, требующих повышения зарплаты.
Мне велели сыграть последнюю сцену, текст я прочла только раз, ждали, что я буду кричать, но я провела сцену на полутонах, я же была падшим ангелом, а грешники тоже когда-то были ангелами, значит, мы легко найдем общий язык, без крика.
Гарольд пришел в дикий восторг, он поговорит с директором и уверен, что ангажемент – дело верное, а я сказала, что еще не известно, может, я и не соглашусь. Драгги рассердился, но я ничего не могу решить, пока не увижусь с Михалом.
Телефонного звонка не было, я пряталась от Драгги, часами просиживала в «Клойстерс», разглядывала гобелены с единорогом, объедалась мороженым, лежала на траве в Центральном парке, читала «Харперс базар». Ни Джеймс, ни Подружка не знали моего адреса, никто меня не беспокоил, только одно не давало мне покоя, что где-то тут неподалеку – Михал.
Гарольд сказал, что дает мне неделю на размышление, на третий день я стала нервничать, на пятый, в субботу приехал Бернард, Михал уже выходит, скоро вернется на работу, я промолчала, а в воскресенье утром звонок:
– Кася? Я внизу.
Спускаюсь. Михал сидит в кресле напротив лифта, посмотрел, вяло улыбнулся, словно бы мы только вчера расстались, спрашивает, что нового.
Пожала плечами, говорю:
– Ничего, как ты?
– Хорошо, здоров, – говорит, – как с гуся вода, все в прошлом.
– Что в прошлом?
– Все, – говорит, – все мои болезни.
У меня перехватило дыхание, молчу, наконец спрашиваю:
– И я в прошлом?
Он прикрыл ладонью мои руки, смотрит в одну точку, откашлялся, говорит:
– И ты тоже, – даже голос у него не дрогнул.
Я сижу оцепенев, наконец спрашиваю:
– И все наше умерло, все умерло?
– Умерло, – говорит.
Я вскочила с места:
– И после этого ты не чувствуешь себя несчастным? Нет?
– Нет.
Мы стояли друг против друга, ожидая, что вот-вот что-то случится, кто-то войдет и не даст нам умереть.
Никто не вошел, ничего не случилось, по-прежнему где-то в глубине бармен грохотал миксером со льдом. Михал поцеловал мне руку, мы отвернулись друг от друга, и он пошел, прихрамывая.
– Значит, расстаемся? Ну, так прощай, прощай – Я побежала за ним.
Он остановился и долго смотрел на меня:
– МЫ С ТОБОЙ НИКОГДА НЕ РАССТАНЕМСЯ, – сказал он.
Стеклянная вертушка в дверях дрогнула, блеснула и замерла.
Глава XIV
Я по-прежнему живу в Пенсалосе в маленьком домике на краю скалы с видом на один из корнуэльских заливов – Ready Money Cove.
Из давнего окружения Фредди первым ушел полковник Митчел, его задушила не то злость, не то астма. За месяц до смерти он успел с помощью местных патриотов распространить среди наиболее влиятельных граждан послание, разоблачающее подрывную деятельность смутьянов, ловко использующих доверчивость английских ученых и доброе отношение англичан к вдовам и сиротам весьма сомнительного происхождения.
Вскоре вслед за ним исчез с горизонта и Роберт Стивенс, отряхнув со своих сандалий пыль провинции, он держал курс на Лондон, в Swiss Cottage – район интеллектуальной элиты, где в кругах австрийских евреев рассчитывал на карьеру мессии.
Джеймса Брэдли после бегства Кэтлин я видела всего два раза: один раз у Ребекки и второй – в больнице. Ребекке врачи запретили пить, поэтому она уже не ходит, как прежде, к «Прусскому королю», а целый день потягивает коньячок из бутылки, которую прячет в домашней аптечке, зато кофе, которым она угощает гостей, становится раз от разу все жиже, а изрекаемые ею истины – все суровей. Как-то раз, заглянув к ней мимоходом, я застала там профессора, он сидел красный, Ребекка же вещала.
– My dear man, – глухо гудела она, – ты победил Тристана, Отелло и Язона, ты можешь умереть спокойно, о король Марк, благодаря тебе Изольда поняла, что жизнь ничто, а искусство вечно. Ее триумфы в кино и театре – твои триумфы. Если бы она осталась с этим очаровательным молодым иностранцем, никто бы и не знал, что такая вообще существует. – Тут она увидела меня и поспешила сдобрить свое лицо улыбкой. – Уонда, дорогая, ты согласна?
Я растерялась, Брэдли встал и молча поцеловал мне руку.
Но риторических вопросов Ребекки нельзя было оставить без ответа, поэтому я кивнула.
– Стало быть, – переведя дух, продолжала богиня, – вы оба разделяете мое мнение, что Кэтлин плюс Майкл – это нуль, а мисс Мак-Дугалл плюс Гарольд Кларк – сумма достижений американского театра.
– Chere amie, – вдруг подал голос профессор, – вы упустили еще одно сравнение: юная Кэтлин плюс старый Джеймс тоже равняется нулю.
Он поклонился и вышел.
Год спустя я навестила его в больнице. Он умирал самой будничной смертью – от болезни сердца. Я пошла к нему, вняв мольбам Михала, который засыпал меня письмами и прислал какое-то «чудодейственное лекарство» от американского специалиста. Лекарства я не отдала: положение было безнадежно, но на заданный мною сиделке вопрос, хочет ли больной меня видеть, получила утвердительный ответ.
Кроме необычной бледности его всегда худого лица, я не заметила никаких особых изменений. Говорил он без труда – должно быть, после укола, – но видно было, что ему не хочется тратить слов на пустую вежливость.
– Все в полном порядке, – начал он. – В общем-то я своей жизнью доволен… Думаю, что умираю вовремя. Только, – и он поднял на меня исполненный скорби взгляд, – вот только почему она вдруг решила, что я ей помешаю в артистической карьере? – С рассеянностью маньяка он теребил пальцами край одеяла, бледность щек отдавала зеленью. – Ведь мне безразлично, где жить, – прошептал он едва слышно. Вошла сиделка, мой визит был окончен.
Он умер в тот же вечер. Драгоценности своей первой жены он завещал «великой актрисе Кэтлин Мак-Дугалл». Его смерть не оставила Михала равнодушным. В письмах (он с годами пишет мне все чаще) об этом он прямо не написал, но я поняла, что это естественное угасание человека, организм которого не был подорван ни оккупацией, ни испытаниями послевоенных лет, напомнило ему о конечности бытия вообще. Он стал проявлять беспокойство и о моем здоровье. Ведь после меня был его черед.
Он очень настаивал на моем приезде в Штаты. С трудом, но в конце концов я все же выбралась. Единственное, о чем при встрече спросила меня Кэт, цела ли еще шляпка, которую я когда-то купила у нее в Труро.
Настроение за ужином было примерно такое же, как в тот вечер, когда Кэтлин и Михал неожиданно нагрянули ко мне из Лондона: слишком многое надо было сказать, для того чтобы вообще говорить. В перерывах между едой губы машинально произносили какие-то слова, и это словесное «ничто» витало над головой исчезая без следа, словно облачко в безветренный день.
Ингрид сразу же стала называть меня «гренни» – бабушкой и попросила у меня фотографию, чтобы послать ее Катарине в Швейцарию, так они укомплектовывают семью, чтобы прочнее обосноваться в жизни. Из-под стола рычал на меня пес-боксер. Под жилье мне был предоставлен целый флигель, тут же рядом в парке. Михал сам отнес мой чемодан, проводил меня в спальню, постелил постель.
– Это, конечно, не тот дворец, мама, который я тебе обещал на перроне в Паре, но, признайся, все же неплохая хата… – Он просяще смотрел мне в глаза. – Я тебя никуда не отпущу; пока не дашь слова, что вернешься навсегда.
Я промолчала.
– На что тебе твой коттедж в Пенсалосе? Что ты там потеряла? Продай его, увидишь, мама, как тебе здесь понравится.
Он больше не называл меня Подружкой – он тоже укомплектовывал семью.
Хата и в самом деле была изысканной, смесь старины со скандинавским модерном, повсюду всевозможные электрические звонки и кнопки. В клозете – полка с детективами, в спальне – французские гравюры, за окном – камелии.
На другой день я поехала на метро в Манхэттен и позвонила Кэтлин. Она спала, велела горничной не подзывать ее к телефону. Я долго бродила по улицам. Город не привел меня в восторг – неуютный, тесный. Сгрудившись на крутом берегу, стены, тяжко дыша, изо всех сил тянулись вверх, боясь свалиться в воду. Да и люди, казалось, вот-вот задохнутся от выхлопных газов и собственной алчности. Женщины накрашены слишком ярко, у мужчин лица гипертоников. Я села на лавочке в парке на берегу Гудзона и смотрела то на воду, то на легкий ажурный мост, словно паривший над широкой полноводной рекой. Гудели пароходы, мне вспомнилась Висла – и вдруг потянуло в Варшаву. Продать домик в Англии, чтобы перебраться на берег Гудзона? Я не верила, что скитаниям Михала пришел конец.
Наступило время ленча, и я снова позвонила Кэтлин. Услышала громкий возглас. Как и прежде, она буквально засыпала меня словами. Через полчаса мы уже сидели в «Русской чайной» за блинами с икрой.
– Мне надо поправиться, – трещала она. – Я должна сыграть мать актера, который старше меня на шестнадцать лет.
Она была все такая же и все же совсем другая. Только теперь, овладев театральной дикцией, она полностью выражала себя. Слушая ее, я наконец поняла, что она по своей природе всегда была актрисой. Студентка, увлеченная медициной, была одна ее роль, Изольда – другая, леди Кэтлин – третья. В жизни некоторые роли вступали в противоборство. И только теперь она дышала полной грудью – на сцене, в одном и том же месте в один и тот же час можно исполнить всего одну роль. Какую же? Слава Богу, выбирать не нужно, в крайнем случае можно отказаться от одного предложения и получить другое. Теперь она смеялась звонче, говорила громче, улыбалась шире, а глаз ее охватывал больше.
– Я никогда не перестану любить Михала, Подружка, – громко пела она. – Но я ему больше не нужна, и я перестала любить себя – чего стоит женщина, которую любимый покинул ради другой? Я больше не люблю себя, теперь я играю разных женщин. Хочу забыть о себе, вместо кого-то плакать, за кого-то радоваться, и чтобы люди в кино и театре тоже смеялись и плакали, оттого что я так хорошо играю.
– И тебе этого достаточно? – усомнилась я.
– О да. – Она задумалась. – Вполне. Когда я играю Медею, я так рыдаю над ее детьми, что у меня уже не хватило бы сил оплакивать своих.
– Вы с Михалом никогда не хотели иметь детей…
– Ах, Подружка, ты так же легковерна, как Михал. Мы говорили, что не хотим, а это не одно и то же. Наш разлад начался именно с той минуты, когда Михал узнал, что я избавилась от его ребенка.
– Избавилась? – охнула я. – Зачем?
– А затем, что у Тристана и Изольды не было детей и мы хотели быть такими, как они. Не такими, как все. – Она шумно рассмеялась. – Впрочем, Михалу везет на чужих детей. Ха-ха! Ребекка предлагала ему вместе с Элен ее сыновей, а теперь он стал отцом двух рыбацких дочек.
– А ты играешь в Медею.
– Да, я играю в Медею.
На черном свитере переливался радугой букетик из опала и граната.
– Красивая брошка, – заметила я.
Она смутилась. Поблескивающим от лака ногтем прикоснулась к драгоценности.
– Эта? Она досталась мне от Брэдли. Вернее, от его француженки.
Имя Джеймс, видно, вышло уже из обихода. Оно осталось в прошлом вместе с леди Кэтлин.
Она пригласила меня поужинать с ней после спектакля в «Сардис» Я не пошла. Понимала, что это делается из вежливости, «Подружка» осталась в прошлом вместе с Тристаном.
У Михала я прожила месяц. Он выглядел хорошо. При желании можно было думать, что это все тот же прежний Михал. Внешне он почти не изменился. У него были все те же глаза цвета прозрачного меда, точь-в-точь такие же, как тогда, когда он так страдал от любви. И тот же несуразный рот – верхняя тонкая и упрямая губа по-прежнему никак не соответствовала нижней – толстой и безвольной. И тот же квадратный и высокий «мой» лоб, о котором Петр когда-то сказал: «Самое красивое у тебя – это лоб. Хорошо, что он достался нашему сыну». Помню, я тогда ответила: «Жаль, что ему достался еще и мой рот».
У него по-прежнему были широкие плечи и узкие бедра – наследство, которое передал ему Петр, чтобы он мог иногда приласкать чужую жену. Нет, внешне он почти не изменился. Мог бы и сейчас так же, как и тогда, сидеть на террасе в Пенсалосе, и там точно так же светил бы месяц и точно так же горели бы факелы на устрашение комарам и ночным бабочкам и руки, лежавшие на его плечах, могли бы быть руками Изольды Первой и Последней.
У меня и сейчас перед глазами один такой вечер когда, казалось, все еще может быть, хотя все уже было. Такие вечера, наверное, случаются только тогда, когда двери в иной мир бывают не плотно закрыты, потому что какой-то сверхчеловек, архангел, Зевс или хотя бы астронавт не совсем плотно прикрыл за собой металлический щит, отделяющий землю от неба.
Не знаю, то ли по недомыслию, то ли с отчаяния Михал поставил в тот вечер пластинку с симфонией Франка. Звенели цикады, среди деревьев мелькали огромные светляки, луна была огромной, застывшей как конец аккорда с ферматой, когда звук постепенно уходит и эта музыка еще раз говорила о том, что любовь самая здоровая, самая прекрасная болезнь на свете, единственная достойная бессмертия боль.
И все же этот вечер уже не принадлежал ни мне, ни Михалу, ни Кэтлин, ни тем краям, которые когда-то были. И молодой американский бизнесмен не был двадцатилетним варшавским повстанцем, его теперешняя Изольда не была прежней ирландской Изольдой, и круглая полная луна не была прежним полнолунием любви.
Пластинка с симфонией Франка умолкла, луна зашла за тучу, стало холодно, Кэт позвала нас в дом. Но я не могла больше этого вынести, убежала в парк.
Большую часть дня Михал проводил у себя в конторе, в тридцати милях от дома. По вечерам он обычно рассказывал анекдоты, дурачился с Ингрид, ходившей за ним хвостом, хвалил Кэт за поварские таланты и за то, что она покупает помидоры на пять центов дешевле, чем они обошлись бы ей в собственных парниках.
Бернард приходил редко: Кэт никак не может простить ему путешествия за «доктором-специалистом». Мне трудно судить о том, как Михал относится к своей жене, но в конюшне, где у него крохотная комнатка, увешанная седлами и уздечками, частенько всю ночь напролет горит свет. Мне кажется, что он охотнее ночует там, чем в супружеской спальне.
Вначале он приходил ко мне каждый вечер, потом – все реже, нам мешали наши воспоминания, как те, которые никому, кроме нас, не интересны, так и те, которых мы предпочитали не касаться, даже оставаясь наедине.
Я все время себя упрекала: сын не твой, потому что ты не сумела его завоевать. Пока продолжалась игра в Тристана, он называл тебя Подружкой. Теперь он играет в американскую акулу и Бранжьена ему больше не нужна. Меня поражала та легкость, с которой они оба – и Михал, и Кэтлин – перестроились, перешли от одной роли к другой. Но Кэтлин была честнее, она предпочла настоящий театр, где, как только упадет занавес, никто не должен горевать над ее судьбой. Михал же, наоборот, все еще требует от меня сочувствия, хотя его теперешняя жизнь – против меня.