Текст книги "Тристан 1946"
Автор книги: Мария Кунцевич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)
Потом, после истории с часами и Скотланд-Ярдом, я это учреждение обходил стороной, хотя нас с Касей уже разделял океан. И не потому, что нашлись девочки получше, я ни на кого не глядел, а просто нам уже больше не жилось, из нашей особенной жизни ничего не получилось. А потом я почувствовал – конец, точка, больше я не выдержу, пусть меня арестуют, пусть повесят, будь что будет, лишь бы уйти от Каси. Сел в автобус и поехал. Чувствовал я себя погано, как иногда в Варшаве – идешь и не знаешь, может, твоя явка давно провалилась и за ней следит гестапо. От дверей я прямым ходом кинулся к чиновнику – мы с ним в прошлый раз вместе ворковали про чудный край Вашингтона и Костюшки, иду, вот-вот в штаны наложу от страха, а сам улыбаюсь, будто брата родного увидел. Дядя этот сразу меня узнал. «Ну что, Майкл, надумал ехать? Будем делать прививку от оспы?» Мне сразу полегчало. Значит, Скотланд-Ярд сюда не добрался. Крутился я в консульстве не меньше двух часов. Подписывал всякие бумажки.
На обратном пути забрел в парк, сел «на нашу» скамейку, вокруг меня парочки, дети, голуби, народу полно, а я смотрю на них и думаю: «Привет! Лопайте на здоровье вашу овсянку и рыбу, а меня уже нет здесь. Я отчаливаю, перед вами уже не польский бандит, а Колумб».
Меня всегда на эту лавку тянуло – из-за драконова языка и из-за Каси, как она тогда храбро разбила банку, запретила вспоминать Польшу. Но, пожалуй, это обернулось против нее. Теперь мне хотелось закопать здесь еще кое-какие воспоминания, забыть еще кое о чем. Я сам себя спрашивал: «Ну и как? Нет больше Изольды? На кого ты злишься? На Касю? На то, что она тогда не сообразила, что тебе на свалке морду побили, а может, на себя, что ты не ясновидящий и не разглядел, как в ней растет твое семя? Нет, Кэт сто раз права: ты просто кретин».
В последнее время Кася смотрела на меня так, словно я был горой или озером и она должна была туда взобраться или переплыть, чтобы увидеть, что там, на другой стороне… Вздыхала: «Слишком много думаешь». И вдруг неожиданно в просвете между деревьями я увидел «самое модное лицо сезона», оно было очень грустным. Мне стало ужасно жаль Касю, я остановил такси и помчался домой.
Открываю двери… В комнате стоит густой дух, словно в трактире, когда уже все разошлись, пес полусонный, жмется к моим ногам, Кася лежит в постели с какой-то книжкой, читает, подперев голову рукой, бледная, глаза полузакрыты, тени от ресниц на пол-лица и злая. Она всегда злая, когда боится о чем-то спросить. И мне всегда ужасно жаль, если я не могу ей чего-то сказать. Я отделываюсь шутками или просто утешаю, по-мужски, как умею. Но теперь мне было жаль не ее одну, но и все то, что гибло вместе с нами, шло прямо на свалку, в выгребные ямы. Мне хотелось взять ее на руки и вынести из этого дома. Нет, не хочу я ее забыть. Я и так стал моложе на целую жизнь – на жизнь, прожитую мной в Польше, про которую она велела забыть, впрочем, я и сам этого хотел; каждый раз, когда мама говорила: «А помнишь, сыночек», я спасался бегством, убегал от нее и от себя, от своих слов – по ночам мне часто снились отец и Анна. Так неужто мне стать еще моложе? Убежать от Труро, от Гайд-парка, от Эрл-Корта, от студии Питера, от мусорной свалки в Баттерси, от Скотланд-Ярда, от Каси? Кэт права: я последний кретин и идиот. Но, с другой стороны, почему бы мне и не быть идиотом. Партизан – идиот, а сумел разыскать меня в Лондоне, а я в Англии нашел свою Касю.
Что-то я стал ей говорить, а что и сам не знаю, но только вижу, она повеселела, мы выпили вина, она принарядилась, в ванной комнате губной помадой нарисовала на моей груди сердце, мы закрыли Партизана в комнате и ушли в белый свет на поиски того, чего мы там не теряли.
А через час после нашего ухода Партизан удрал из дому и его задавил автобус. Насмерть. Вот что Партизан нашел себе в Лондоне – смерть.
На другой день, когда мы укладывали Партизана в ящик, пришел Франтишек. Понятия не имею, чего он от нас хотел. Зрелище было не из приятных, и он сразу удрал.
А мы с Касей и словом не обмолвились. Так же как раньше пес этот нас примирил, так теперь он разделил нас. Кася думает, что я ее виню во всем, потому что она хотела пойти в кино, а туда с собаками не пускают, а меня злит ее скорбная мина, я ведь знаю, что Партизан был для нее обузой. Я разрешил ей пойти на работу, обещал, что скоро начну заниматься.
Но заниматься не мог, смотрю в книгу, ничего не вижу, пелена перед глазами.
Одно меня удивляло: почему это я вечно что-то должен хоронить, сначала язык, потом собачьи ошметки. В тот вечер, когда мы в кино сидели, на Касю вдруг нашло, она крикнула: «Ты хочешь меня похоронить, как драконий язык!» И я не мог от этих мыслей отделаться. Неплохая коллекция: кусок мяса, пес и женщина. Кася живая. Ее нельзя хоронить. Но разве для этого нужна земля? Эх, Кася, Кася, доктор мой единственный, свой трофей я закопал, но разве я забыл про него? Партизана мы похоронили и тоже не забудем. Теперь я попробую в себе похоронить тебя – живую! Только не знаю, что из этого получится.
Кэт пишет мне до востребования. Работать я буду на строительстве в Лонг-Айленде. Как же я могу похоронить Касю? Ей было бы больно, она живая.
Примерно так я обо всем этом размышлял. Кася ушла в студию. Я пробовал читать о том, что построили братья Адамс в XVIII веке, но ничего у меня не получилось. Что мне оставалось делать? Поехал в консульство, отвез еще одну бумажку. А там я почти свой. Рыжий дядя, завидев меня издалека, скалит зубы в улыбке, звезды на флаге подмигивают, будто девочки на Гросвенор-сквер, Линкольн манит меня пальцем: «Иди сюда, потомок европейских банкротов, на наших демократических бифштексах ты живо отъешься» [52]52
Строка из стихотворения польского поэта Яна Лехоня (1899–1956)
[Закрыть].
«Здесь все иначе, иначе, иначе…» Не помню, кто именно из польских поэтов стонал, что где-то там на чужбине все «иначе», а дома у мамочки лучше. Что касается меня, то чем дальше я от мамы, тем больше нравится мне слово «иначе». Моя мать ни за какие сокровища не поехала бы в Штаты. Пусть бы чиновник хлопал ее по плечу, пусть бы, разговаривая с ней, жевал резинку, она бы не сдвинулась с места, будто ее кто заговорил. Подружка моя – бабка что надо! Завидую я ей. Любит то, что есть, потому что ничего не любит, ничего, кроме собственных сновидений. В общем-то она меня устраивает. Только: «Что Мне и Тeбe, Жено?» Должно быть, я у нее родился мертвым, а может, она умерла во время родов. Короче говоря, матери у меня никогда и не было. Была подружка.
В один из дней возвращаюсь я с Гросвенор-сквер, бегом бегу, чтобы успеть домой раньше Каси и встретить ее с книжкой в руках, смотрю… у гаража, на дороге авто. Меня словно бы кольнуло – нет, это не Стасек, это Брэдли. Подхожу поближе: да, точно, знакомая машина, свадебный подарок Касе от мужа, с царапиной на левом крыле, тот самый знаменитый красный «моррис», в котором мы с Кэтлин когда-то в Пенсалосе на опушке, возле площадки для гольфа, миловались. Подхожу, смотрю, к багажнику приторочен мотоцикл. Мой, тот, за который добрая половина взносов не выплачена. Тот, что остался в Труро.
Я скорее к Молли. Так оно и есть, приезжал Брэдли, хотел взглянуть на наше жилье. Молли не посмела ему отказать. Впервые в жизни видела такого солидного старца. Говорит, он вошел и отпрянул, стоит на пороге, закрыв глаза, словно бы хотел увидеть не то, что там было. А может, просто устал с дороги. Потом подошел к столу, долго разглядывал мои книжки. Остановился у нашего логова, постоял в ногах и долго на него глядел. К счастью, постель была застелена. Вроде бы спросил, спит ли кто-нибудь на этой тахте, и Молли, видно, святой дух надоумил ответить, что главным образом я. И под конец он подошел к туалетному столику, взял в руки флакончик духов «Vol de nuit» [53]53
Ночной полет (фр.).
[Закрыть]понюхал. Поблагодарил, оставил свою визитную карточку, вместе со своим шофером сел в такси, которое их ожидало, и уехал.
На визитной карточке было написано: «Желаю счастья».
Так старик нам отомстил. Такое время выбрал для мести.
Кася запаздывала. Я осмотрел машину, бак наполнен бензином, свечи и прочее в полном порядке. И мотоцикл в порядке, в кожаной сумке у седла квитанция из магазина, все уплачено полностью.
Я вкатил «моррис» в гараж, сижу за рулем, и на душе у меня кошки скребут. Ничего не скажешь, так отомстить мог только великий человек. Король. Вспомнились мне наши с ним беседы в те времена, когда Каси еще не было в Труро, когда я ему бренчал на гитаре, а он заказал художнику мой портрет. Помнится, он расспрашивал меня про войну, про немцев, про Польшу. Я ему правды не говорил, я только высказывал отцовские идеи, самые давние, когда он играл в вождя. У меня вся пасть была отцовскими словами забита, никак я не мог от них избавиться. Они стояли поперек горла, словно кость. Мне и в лагере меньше бы досталось, если бы я не старался продолжать отцовское «дело». Только что это было за «дело»? Траурный марш. Но Брэдли мои рассуждения нравились. «Guts, guts…» [54]54
Молодцы, молодцы… (англ.)
[Закрыть]– ворковал он и смотрел на меня, как на икону. В Пенсалосе у меня была Подружка, в Труро – Брэдли, а я себя чувствовал, как барышня на выданье, у которой сразу два жениха.
Ничего не скажешь, старика я здорово обидел. Но, если бы он и в самом деле хотел отомстить, неужто он не придумал бы ничего другого, чем отдать «моррис» и мотоцикл? Когда-то не хотел, а потом, спустя полтора года, решил, что время пришло. Может, это и не месть вовсе, а просто добрый знак – и он больше на нас не сердится? Раз он сам сюда приехал, значит, хотел нас увидеть. А если он хотел нас увидеть, то не для того, чтобы устраивать здесь свалку. Брэдли сцен не любит.
Позвонила Кася, какие-то срочные снимки не получились, нужно повторить, вернется поздно. А я ей на это ничего не сказал, оделся и пошел в гости к одному старику, мы с ним познакомились еще в доме у Франтишека. Всю зиму он ходил в башмаках на деревяшках и с непокрытой головой. Говорят, раньше он был богатый. Зато теперь у него богатый внутренний мир. Живет на пособие для бедных. К Франтишеку пришел за пожертвованием для каких-то сопливых сирот, но не застал дома, Кася напоила его чаем. Из Польши его поначалу занесло в Казахстан, потом он попал в армию Андерса, хлебнул вдоволь всякой военной экзотики, долго скитался, пока наконец не осел в какой-то трущобе возле Санкт-Панкраса. Судьбой доволен.
И еще как-то раз, когда я поджидал миссис Маффет возле Хэрродса, я увидел его на улице, он стоял, глазел на витрины, дай, думаю, подвезу – Маффет все равно раньше, чем через час, оттуда не выйдет. Злой я был в тот день как черт, все никак не мог понять, зачем и почему я очутился здесь, среди этих страусов, вместе с моей Изольдой, с сомнительным прошлым, с матерью где-то там на луне, без всяких видов на жительство, с больной спиной и с гитарой. Почему-то я этому бродяге много всякого наболтал, а больше всего про Изольду. А он сказал мне тогда одну умную вещь: «Главное, не внушай себе, что ты там, где тебя нет. Все себя изживает, и дело и место, а человек должен идти вперед». Мне эти слова теперь вдруг вспомнились. Он был дома, ничего не делал. Я спрашиваю: «Что слышно?» А он отвечает: «Глас божий». Я думал, он под мухой, но нет, ничего подобного. «И что же вам глас божий поведал?» – спрашиваю. «Он поведал, что нет гибели живому, живое меняется, но не гибнет. Польша не погибла, а изменилась, и ты, парень, меняйся, это лучше, чем погибнуть. Не внушай себе, что погиб. Женщину отдай мужу, ведь и он тоже изменился, не думайте, что вас больше нет, надо идти вперед. Лучше даже солгать, чем погибнуть».
Я стою перед ним как болван, в его клетке присесть негде. Спрашиваю: «Значит ли это, что и память не нужна? Что все, что было, надо похоронить и забыть?»
А он здоровенной иглою, наверное, сапожной, зашивает дырку в рукаве и говорит: «Похоронить – да, позабыть – нет». Я выскочил от него как шальной. Прихожу домой. Кася дома, готовит ужин.
– Кася, – говорю я, – давай заглянем в гараж.
Она ресницами хлопает.
– В гараж, зачем в гараж?
– Пойдем, прошу тебя, увидишь зачем.
Она испугалась:.
– Нет, Михал, не надо! Я ничего не хочу видеть! Опять будут какие-нибудь часики.
Я чуть не заплакал. Совсем моя Изольда в меня не верила. Я схватил ее за руку.
– Пойдем, говорю тебе, не пожалеешь. – И она пошла, как на казнь.
Мы просидели в машине, наверное, до рассвета. Кася плакала. Согласилась, что надо что-то менять и что здесь я все равно не буду учиться. Сказала: «В конце концов я стольким обязана Брэдли. Пусть и ему от меня…» – и уснула, склонив голову мне на плечо.
Я отворил дверцы, зажегся свет, и только тут я увидел, что я с Касей сделал… От нее осталась половина. Ничего удивительного, что теперь она сходит за четырнадцатилетнюю. Но под глазами и возле губ у нее тени, словно ей под сорок. Я отнес Касю домой. В кухне чад. Вода выкипела, картошка сгорела, кастрюля потрескалась. Отворил окно. Просидел до утра, пока молочник не загремел бутылками. И Кася проснулась.
– Михал, ты здесь?
– Спи, Кася, я здесь, – отвечаю. Но вообще-то меня уже не было.
Глава VIII
За долгое время своих скитаний Михал написал мне всего один раз, хотя я отправила ему, по крайней мере, десять писем, которые Франтишек со свойственной ему обязательностью, должно быть, всякий раз пересылал. В том единственном письме, полученном мною месяца три назад, он просил не принимать всерьез сообщений Франтишека, этот старый гриб, как новорожденный, видит все вверх ногами. Михал уверял меня, что счастлив и справляется с жизнью.
Но радость моя была недолгой. Через несколько дней ко мне явилась Ребекка, ей не терпелось узнать, известно ли мне, что мой Тристан «выпал из образа», в порыве ревности бросился на Изольду с ножом. Сообщив все это, она попросила налить ей коньяку и выпила за здоровье «нового Отелло, по ошибке родившегося Тристаном».
– Но откуда вы это взяли? Кто распускает такие чудовищные сплетни? – возмущалась я.
Ребекка многозначительно молчала.
Ее выдала Элен, по секрету она сообщила мне, что у Ребекки есть в Лондоне знакомая, большая поклонница таланта какого-то художника-югослава, приятеля Михала. Все сведения поступали от него.
На другой день, когда я в полном смятении размышляла, как мне быть, перед домом остановился мотоцикл – Роберт Стивенс напросился на чашку кофе. Разумеется, в разговоре мы не могли обойти Брэдли. С тех самых пор, как Фредди познакомил меня с Робертом, еще задолго до появления профессора в Пенсалосе, я была наслышана про школьные годы двух знаменитых мужей. Роберт с детства восхищался Джеймсом Брэдли и ненавидел его. Сочинения того и другого постоянно зачитывались в классе, с тем чтобы оттенить неточности и преувеличения в работе Роберта. Имя профессора невольно связывалось у меня с непогрешимостью.
Позднее, когда Михал поселился в Труро, на приемах у Брэдли я не раз наблюдала, с какой радостью автор черных романов ждал предстоящего скандала: как из отдельных взглядов, недомолвок, догадок пытался возвести строение, которое должно было рухнуть вместе с непогрешимым Джеймсом. После отъезда молодых в Лондон наш разговор в булочной был великим триумфом Стивенса. Я была задета за живое и с тех пор избегала «самого зловещего из всех баронов».
Стивенс похвалил кофе, отпил несколько глотков ликера и с довольным видом потер руки.
– Ну и как? – сказал он радостно. – Теперь вы убедились, кто был прав? Джимми уверял, что любовь на лондонских мостовых скоро зачахнет, что вся эта история не стоит выеденного яйца. А я говорил: заблуждаешься, почтенный старче! Секс немыслим без острых ощущений, ревности, борьбы… Настоящие Тристан и Изольда расстались именно потому, что в лесу Моруа они, как мопсы, изнывали от скуки. Лондон совсем не похож на Моруа даже для изгнанников, и я как в воду глядел. Кэтлин не бросила Михала, хотя он чуть было ее не зарезал и чудом не угодил в тюрьму за контрабанду с часами. Их роман действительно имеет большое и красивое будущее. – Стивенс оскалил свои искусственные зубы. – Вас это огорчает? Вы недовольны? Но все прекрасное растет как на дрожжах, попирая законы.
Он обвел взглядом мою комнату и уставился на набросок Руо «Снятие с креста», эта картина была, пожалуй, самой ценной из всех, что оставил мне Фредди.
– Крест? Пытки? – выкрикивал он. – Однако вы повесили эту картину на самом видном месте, вы любуетесь ею… Христос взбунтовался против фарисеев. Не правда ли? У него был роман с человечеством, и ему пришлось страдать. Этот мученический христианский роман продолжается уже две тысячи лет. И доброхоты воспевают его на все лады, не так ли?
Сравнение Михала с Христом, а Изольды с человечеством не показалось мне убедительным, мысль о бесконечности их страданий вселяла уныние. Но все же я была благодарна этому сплетнику за добрую весть, стало быть, Михал не лишился своей Каси. Контрабанда? Это звучало изысканней, чем кража, а главное, не кончилось тюрьмой. Мы еще немного поболтали о пустяках. Наконец, раздраженный моей тупой неподвижностью, Роберт поднялся с места.
– Все-таки романтичные женщины порой ведут себя очень странно, – прошипел он напоследок. – Вам следовало бы радоваться, что ваш сын на голову выше Тристана, который был изрядной размазней!
Не успела я прийти в себя, как ко мне пожаловал сам «король Марк». Он выглядел очень скверно, но держался более свободно, чем прежде. Его новый труд произвел сенсацию, и Брэдли был окружен всеобщим поклонением, как человек, достигший вершин. Он тоже знал о Михале больше, чем я. Я не спрашивала, откуда: мне было неловко, что я всегда все узнаю о сыне последней. Мимоходом профессор заметил, что декан из Ливерпуля встретил Михала в Лондоне и что у них был очень неприятный для него, Брэдли, разговор, но, впрочем, это неважно. Важно то, что Кэтлин стала манекенщицей, великий человек видел ее по телевизору в передаче, рекламирующей свитеры, и был очень огорчен тем, что она похудела. Я пыталась его утешить, сказав, что слишком яркое освещение дает иногда нежелательный эффект.
– Может быть, она больна, вам никто об этом не говорил? – продолжал тревожиться он.
Слова его лились плавно и гладко, но приходили откуда-то издалека, словно бы нас разделяло космическое пространство. Он вышел, учтиво откланявшись.
А вскоре исчез Партизан.
Этот пес… Франтишек написал мне о его конце. Этот пес был мне неприятен с той самой минуты, когда Михал впервые привел его в мой дом. Неуклюжий, безобразный, своевольный, но я отнеслась к нему снисходительно, как ко всему, что вторгалось в мою жизнь по чужой воле, потому что никогда не была уверена в своей правоте.
А потом этот миф, выдумка двух «старых лесбиянок»… я невольно стала отыскивать сходство между историей Тристана и теми событиями, главным действующим лицом которых был Михал. Верный пес фигурирует в легенде, тем самым и старый бродяга Партизан сразу же приобрел символическое значение. Его побег я восприняла как следствие моей неспособности к общению с существами, которых я не понимаю. То, как Партизан отыскал Михала в Лондоне, тоже повторяла легенду, но конец истории не совпадал. Пес настоящего Тристана не погиб. Перед разлукой Тристан подарил его Изольде, а она ему кольцо. Тут уже пошли неточности. Многое не совсем совпадало с легендой: цвет волос Кэтлин, хронология, топография, моя собственная роль.
Эти мысли не давали мне покоя. Я напрягала память, пытаясь вспомнить тот день и час, когда судьба Михала выскользнула из моих рук. Может быть, это случилось еще до его рождения? В тот день, когда я вышла замуж за его отца? Пожалуй, я никогда не управляла собственной судьбой.
Я уложила чемодан. Собралась ехать в Лондон. И в ту минуту, когда я гладила кофточку, которую хотела надеть в дорогу, на пороге появились Михал и Кэтлин. Он вошел первым, она следом. Утюг упал на пол, и это нас спасло, избавив от необходимости здороваться: Михал бросился проверять, не повреждены ли контакты, Кэтлин получила возможность заинтересоваться кофтой. Они выглядели старше на десять лет. Но утюг не выпал бы из моих рук, если бы мне не показалось, что я вижу чужих друг другу людей, явно смущенных тем, что они оказались вместе.
Я не знала, как избавиться от чувства неловкости. За ужином мы обменялись несколькими шутками по поводу Франтишека, обсудили какой-то политический процесс. Лондонскую их жизнь мы, словно топи, обходили стороной.
Я постелила им на тахте в комнате Михала. Направляясь в ванную, я увидела, что Михал устроился в кабинете Фредди. Один. Чемодан поставил рядом, как на вокзале.
К завтраку они вышли тщательно одетые и почти все время молчали, но молчаливость Кэтлин теперь была далека от экстаза и скорее смахивала на безропотность. Время повернулось вспять к тому дню, когда Михал приехал ко мне в первый раз, состоящий из одних воспоминаний, – как и тогда, он не позволял трогать своего прошлого.
Собственно говоря, я не знала, чего я от них хочу. Если у них нет больше верного пса, то, пожалуй, нет и легенды и не будет трагедии. И все же мне было жаль чего-то. Оказывается, они приехали на том самом «моррисе», который Брэдли отказался дать им полтора года назад. Привезли они с собой и мотоцикл. После визита профессора у меня не было никаких сомнений в том, что его отношение к «изменникам» стало иным; должно быть, и эти «экипажи» были подарены заново.
Появление Брэдли на сцене означало, что круг «короля Марка» замкнулся. И в самом деле, сразу же после завтрака Михал позвонил в Труро, чтобы узнать, дома ли профессор. Должно быть, к телефону подошел Эрнест, потому что Михал сказал спасибо и положил трубку. Кэтлин сидела за столом напротив, с таким вниманием всматриваясь в Михала, что заострившееся лицо ее сделалось почти прозрачным, а круги возле глаз голубыми.
Она была красивее, чем раньше. Островки света вокруг ее рта теперь стали больше, захватив и щеки, голова с гладко зачесанными волосами казалась скульптурной. Михал долго смотрел на нее, потом сказал: «Брэдли вернется через час». Сел рядом, взял ее за руку, они молчали; уставившись в стену. А вскоре вышли из дому.
Я видела в окно, как на тропинке они остановились, раздумывая, куда пойти. Постояли у стены, разделяющей дорогу и спуск к заливу, потом по каменным ступенькам стали медленно спускаться вниз, к берегу. Кэтлин споткнулась, Михал схватил ее за руку, они повернулись друг к другу в профиль, и я увидела, как рухнуло разделявшее их молчание. Мучительная, потерпевшая неудачу любовь вырвалась наружу. Если бы они мне исповедались, я узнала бы о них меньше, чем за эту секунду.
Под вечер они за моим столом вместе писали письмо. Разумеется, Брэдли. Они не считали нужным закрыть дверь, говорить тише, меня словно бы не было… Друг к другу они относились с суеверным вниманием, словно бы надеясь, что один из них вот-вот заболеет или превратится в неведомое существо. Из долетавших до меня обрывков фраз я поняла, что тон письма был приподнятый, они торжественно благодарили Брэдли за машину и мотоцикл, Михал просил профессора назначить время для свидания и разговора. Последний абзац был написан очень быстро, в полном молчании. Кэтлин заглядывала Михалу через плечо.
Они вместе понесли письмо на почту и долго не возвращались. Жизнь профессора была у всех на виду, и появление его вероломной супруги в сопровождении Михала не могло остаться незамеченным. Но я не пыталась их предостеречь. Их импульсы и законы, по которым они жили, оставались для меня недоступными.
С изумлением думала я о том, что эти двое попали под власть стихий столь же могущественных и неотвратимых, как толчки при землетрясении. По правде говоря, я впервые в жизни видела большую любовь (сама я всегда мечтала о ней), и – о ирония судьбы! – жертвами рокового ее исхода оказались мой сын и девушка, выбранная им, как «объект спасения».
Если бы Петр был жив, он бы непременно схватил в руки свою кочергу и изменил ход событий. А я ничего не могла изменить.
Вещи Михала, как всегда, были разбросаны где придется. Я ждала его возвращения, чтобы наконец, набравшись мужества, спросить, надолго ли они останутся и какой шкаф для них освободить. Обрадовалась, обнаружив в машине футляр с гитарой. Аккордеон они, должно быть, продали.
Из своего окна я увидела, как к калитке подошли Гвен и Сюзи. Я догадалась, что Гвен хочет войти, а Сюзи по своему обыкновению упрямится, и замахала им рукой. «При Гвен, – думала я, – все станет на свои места. Михал повеселеет, молодость возьмет верх». Так и оказалось, как только я, проводив гостей в кабинет, пошла на кухню резать пирог, двери снова скрипнули, раздались веселые возгласы Михала: «Сьюзен, ты зачем так быстро растешь? Скоро состаришься, и я не смогу на тебе жениться». На кухню заглянула Кэтлин – порозовевшая, похожая на ту, прежнюю. И тут же, не дожидаясь моих слов, поставила на поднос чашки, дом повеселел. Я обрадовалась – значит, и без Партизана все может быть как прежде.
Вдвоем с Кэтлин мы внесли в комнату поднос с фарфоровыми чашками и со сладостями. По комнате разнесся аромат свежезаваренного чая, мебель ожила, предметы, которые я уже перестала было замечать, вдруг повеселели, ковер стал мягче, картины заговорили. Может быть, оказавшись у семейного очага, я стану просто матерью и мифы забудутся?
Но огонек уюта быстро угас. Гвен, чувствовавшая себя неловко, опрокинула на платье кувшинчик с молоком. Михал с салфеткой в руках кинулся к ней на помощь, но Сюзи оттолкнула его:
– Не трогай мою маму! И, пожалуйста, не женись на мне, уезжай в свою Америку!
Кэтлин отодвинула чашку и поморщилась, словно обожглась горячим чаем. Она с испугом взглянула на Михала. Михал рассмеялся деланным смехом.
– Ты всегда была ужасно упрямой, Сюзи, но я не знал, что ты меня так ненавидишь.
Из разговора выяснилось, что Кэт Уокер писала Гвен о том, что Михал решил уехать в Америку, а она хлопочет о вызове для него. Сюзи болтала ногами, сидя в кресле, и глазела в окно. Кэтлин грызла шоколадку, Михал суетился, у меня пирог застрял в горле. Наконец гости ушли. Тут же завязался разговор.
– Почему ты не сказал, от кого у тебя приглашение?
Кэтлин говорила равнодушно, словно зная наперед, что не услышит ни слова правды. Михал тут же перешел в атаку.
– А не все ли равно, от кого у меня вызов? Чем миссис Уокер хуже какой-нибудь католической, еврейской или масонской мафии? Может, тебе рассказать, как выглядели канцелярские крысы, которые ставили печати на бумажках? – Михал уже не мог остановиться. – Зачем к этому возвращаться? Разве мы в Лондоне не проговорили две ночи? Ты же первая сказала, надо что-то изменить. Брэдли наверняка изменился, он не будет навязываться. Он просто хочет, чтобы рядом был кто-то молодой, хочет помощи, хочет…
Он не кончил. Она сидела неподвижно, с темными тенями под глазами, отчужденная, далекая, он вдруг беспомощно взмахнул рукой, словно пытаясь найти замену словам, которых не хватало. Подошел к ней и осторожно коснулся ее плеча.
– Кася, королева моя, улыбнись.
Они по-прежнему вели себя так, будто меня не было в комнате. А мне казалось, что я по ошибке попала в операционную и теперь присутствую при операции. Я боялась шевельнуться, боялась за жизнь больной, но не совсем понимала, в чем суть операции. Между тем Кэтлин, словно от потери крови, с каждой минутой становилась все бледнее. Михал потряс ее за плечо.
– Кася, отзовись. – Обнял ее. – Кася, ты ведь сама хотела… Это ненадолго. Одно твое слово – и я приеду.
Встал на колени, обнял ей ноги, поцеловал край платья.
– Скажи, ты хочешь, чтоб я остался?
Она отвела его руки. Встала. Подошла к окну, откинула назад голову – словно мраморную из-за тяжелого узла волос, прежде легких и пушистых, – уставилась на залив. Не оборачиваясь, сказала:
– Если ты будешь несчастлив, я к тебе приеду…
Мне вспомнился их первый вечер у меня дома, когда в воздухе, словно запах розового масла, была разлита симфония Франка. Я вспомнила взгляды, устремленные куда-то внутрь, в глубину души, где свершалось это великое таинство. У меня тогда сжалось сердце, я подумала: им уже некуда идти, не касаясь друг друга, они достигли вершин. Повеет ветерок – и все кончится. Она сядет в автобус и уедет в Труро, он проедет с ней одну остановку, вернется домой, попросит молока.
Все вышло совсем по-другому. После июньской ночи, музыки Франка была общая постель, Труро, Лондон… Теперь они возвращаются к исходной точке. Полно. Возвращаются ли? Вернулся ли хоть один из этих скитальцев домой? Разве что на минутку, чтобы сравнить свой теперешний рост со старой зарубкой на косяке, сделанной давным-давно, когда дома в последний раз отмечался его день рождения.
Кэтлин стояла у окна, повернувшись к нам спиной. Она смотрела вдаль, где-то там за горами и долами в Суссексе был дом ее родителей. В их новом доме она побывала всего один раз, чтобы сообщить, что подыскала в Корнуолле «отличное место». Свиданья были заменены письмами. О существовании Михала она вообще не поставила их в известность. Лондонский период был также отнесен за счет Брэдли, подтверждением этому служили роскошные праздничные подарки. Я подошла и поцеловала ее в щеку.
– Ох и грустно будет тебе без него, Подружка.
И только тут я поняла, что его нью-йоркское отсутствие будет для меня куда чувствительнее лондонского…
Тем временем подал голос Михал:
– Мама, а помнишь, отец привез мне из Америки замшевые ботинки и ковбойскую шляпу? Помнишь, он тогда был в восторге от Рузвельта? Тогда я думал, Нью-Йорк – это где-то на Луне. А теперь? Раз уж нельзя быть с Кэтлин, лучше податься в Штаты. Как считаешь?
Я промолчала. В эту минуту он, мужчина, сын своего отца, вызывал у меня неприязнь. Я прекрасно помню то время, когда Петр вернулся из Америки, кажется, это был тридцать третий год. Он был направлен с политической миссией в тамошнюю Полонию. А вернее всего, он для поднятия настроения сам выдумал себе эту миссию. Но и за морями «польские стихии» были равнодушны к его парадоксам. Тогда для поддержки тонуса он вернулся в Варшаву, нагруженный товарами высшего сорта, и вскоре все столы и стулья в нашей квартире были завалены подарками. Покупая, Петр не задумывался над тем, кому что нужно. Этого у него и в мыслях не было. Покупал, потому что мог, раздавал, потому что любил, когда его любят. Из моря кружев и шелка я с трудом выудила кое-что пригодное для старых дородных тетушек и горничных. К тому же идеи американских технократов нелегко приживались на польской почве. Один Михал был в восторге. Он выклянчил себе замшевые полуботинки, которые были ему порядком велики, а уроки готовил в ковбойской шляпе.