Текст книги "Возвращение принцессы"
Автор книги: Марина Мареева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
– Ничего не понимаю. – Нина сбросила его ладони со своих плеч. – Петя, я опаздываю. Вы в своем уме?
Она протянула руку к двери – Петр загородил дверь собой, четко повторив:
– Я вас туда не пущу. Вы там больше работать не будете.
– Да вы что?! – На смену оторопи пришли возмущение и досада. Пытаясь оттолкнуть Петра от двери, Нина повысила голос: – Пустите меня! По какому праву…
Ну разумеется, он был сильнее. Пока она возмущалась и кричала, Петр помалкивал. Втолкнул ее в комнату, силком усадил в кресло.
– Пустите меня! – кричала Нина, порываясь встать. – Вы что себе позволяете? Как вы смеете за меня решать, вы мне…
– Смею. – Петр сжал ее руки, вдавил Нину в кресло, не давая ей вырваться, подняться. – Нина, там женщине делать нечего. Вам – во всяком случае.
– Пустите меня!
– Вам нечего там делать. – Он держал ее крепко, стараясь оставаться невозмутимым. – Я вам запрещаю. Это опасно и… – он запнулся, подыскивая эпитет пообтекаемей, – …малопочтенно. Для принцессы – уж точно.
– Запрещаете?! – Нина задохнулась от бессильного гнева. – Да кто вы такой, чтобы мне запрещать? – Она снова попыталась вырваться. – Вы кто мне? Отец? Муж? Любовник?
Выкрикнула это – и осеклась. Петр отпустил ее.
– Синяки будут. – Нина показала ему руки. – Ну, знаете… Не ожидала от вас.
Она вскочила, кинулась к двери, но Петр ее опередил. Все Нинины попытки оттолкнуть его были заранее обречены на провал. Она оттаскивала Петра от двери молча, с отчаянным немым упрямством. Нелепая сцена. Нина понимала это, и Петр понимал.
– Пусти! – хрипела Нина. – Я опоздаю! Меня выгонят!
– Вот и замечательно, – бормотал Петр, уворачиваясь от ее рук. – Очень хорошо. Такую работу потерять не жалко.
– Не жалко? – выкрикнула Нина. – Ты знаешь, как там платят? Ты знаешь, что у меня долгу две тысячи баксов?
Все, шут с ней, с конспирацией, с этим партизанским молчанием, пускай знает, слишком далеко дело зашло.
– Две! И неделя на то, чтобы их найти! Заработать! Отдать!
У Петра вытянулось лицо. Он отошел от двери и теперь смотрел на Нину сочувственно, почти покаянно.
– Не отдам – нам всем будет… В общем, нам не поздоровится, – договорила Нина на выдохе, чуть слышно.
Она открыла дверь. Они стояли рядом, глядя друг на друга. Оба были измучены, растрепаны, вымотаны этой дурацкой потасовкой. Нина поправила взлохмаченные волосы. Петр застегнул «молнию» на куртке.
– А куда твой тролль смотрит? – наконец спросил он. – Ты тут ломаешься, вкалываешь, а он…
– Дима ничего не знает. Да и знал бы, все равно толку от него не будет никакого. Один вред. Напьется с горя, наломает дров… Денег ему не у кого занять, он и так всем должен. Он мне только мешать будет. Вот как ты сегодня.
Они снова говорили друг другу «ты». «Ты» или «вы» – чушь собачья, пустая формальность, условность. В сущности, они давно уже были родные люди. Давно? Ну, дней десять, не меньше.
– Что ты молчишь? – Нина глядела на Петра с вызовом. – Что, может, у тебя есть две тысячи долларов? Лишних? В тумбочке завалялись? Может быть, ты мне их одолжишь, Петя?
– Тумбочка у меня найдется, – угрюмо ответил Петр. – Доллары – вряд ли.
– Тогда я поехала.
– Тогда я с тобой.
* * *
Нина огляделась. Маленькая пристанционная площадь. Кособокий уродец продмаг, типовая стекляшка шашлычной, кривоватая цепочка кооперативных лабазов. Везде – заперто. Ночь.
– Сколько сейчас?
Петр взглянул на часы:
– Половина одиннадцатого.
– Черт! – вырвалось у Нины. – Приехали… Он, наверное, спит давно. Надрался – и на боковую. А мне велено запечатлеть его бурную дневную жизнь. Что будем делать, Петя? Уж полночь близится…
– …А Германна все нет. Ладно, успокойся. Мы не могли раньше. Пока тебя твой оберштурмбанфюрер инструктировал…
– Это Игорь, что ли, обер? – Нина забралась в машину, подтянула к себе сумку за ремень.
– Типичный. Все у него – ферштейн, ахтунг, геноссе… Гестаповец. Садюга. – Петр сел за руль.
– Брось, пожалуйста. Он хороший. Это он на себя напускает.
– Пока я мальчишек из школы забирал… В общем, раньше бы мы не успели. – Петр с интересом следил за тем, как она производит какие-то манипуляции со своей камерой, что-то там скручивает, навинчивает, сосредоточенно, умело и быстро. – Это что ты такое делаешь?
– Объектив… инфракрасный… – пробормотала Нина. – Для ночной съемки… Не со вспышкой же…
– Для ночной? – настороженно переспросил Петр. – Зачем? Ты же сама сказала – он спит давно.
– Ну а вдруг? Раз уж приехали…
– Переночуем в машине. Дождемся утра, тогда начнешь свою охоту. Под моим надежным прикрытием.
– Значит, так. – Нина зачехлила камеру. – Я сейчас пойду к его дому, а ты жди меня здесь.
Это был приказ.
– Ты не командуй, – нахмурился Петр. – Команды – это по моей части. Кто здесь Солдатов, в конце-то концов?
– Ты. Ты – солдат, я – капрал. В данном конкретном случае.
– Ты – женщина, я – мужчина. В любом случае. Здесь я тебя ждать не буду. Одна ты туда не пойдешь. Пойдем вместе.
Нина молчала, закусив губу. И Петр молчал, глядя на нее исподлобья. Одну он ее не отпустит, это ясно. Камень на камень. Уговорить, упросить не получится, приказать – невозможно. Он не уступит. Он неуступчивый. Он оловянный. Ну, так мы его за это и любим, правда, Нина?
– Ладно, – вздохнула она. – Вместе. Только знаешь что… Ужасно пить хочется, в горле пересохло. Купи какого-нибудь «Швепсика», пожалуйста. Вон, крайняя палатка правая, кажется, открыта.
Петр недоверчиво покосился на Нину, но вылез из машины и направился к палаткам.
Нина тут же выдернула листок из ежедневника, нашла в сумке ручку. Это называется – детская хитрость. Самый простой ход срабатывает безотказно. Минуты три Петр будет идти до палатки… Нет, пять, она далеко… Еще минуты три ему на «Швепс» и сдачу… Детская хитрость. Нина успеет. Она смотается на разведку и вернется. Петр ей там сейчас совершенно не нужен, он только мешать будет. Нина – сама, бегом, быстро, шустро…
«Петя, я на разведку, – написала она на листке бумаги. – Жди меня в машине».
Листок – на руль, ремень сумки – через плечо.
Петр стоит у ларька, спиной к машине, к Нине. Он почти неразличим в темноте. Ладно, он ее поймет. Он не обидится.
Нина выбралась из машины и опрометью ринулась через площадь. Несколько улочек отходили от привокзальной площади узкими лучами, но Нина знала, какая из них ей нужна, она изучила план досконально, а Петр не знал.
Минуты через три-четыре она уже бежала по темной поселковой улице. Фонари не горели, снег скрипел под ногами Ни души, тишина. Только где-то заливисто лают собаки, но совсем нестрашно, совсем. Смешно, что она вспомнила это детское, дворовое, веселое мальчишеское слово «разведка».
Так, теперь нужно свернуть на Сквозную… Вот она, Сквозная. Дом восемь, дом шесть… Ей не страшно, потому что она знает: она под защитой. Ее оловянный защитник ждет ее на привокзальной площади. Правда, сейчас он зол, он разгневан, он прочитал Нинину записку… Дом номер четыре, дом номер два, сейчас нужно будет свернуть направо, так в плане. Потом повернуть на Дачную, и Нина – у цели… Ни души, все словно вымерло. А что ты хочешь? Двадцать три ноль-ноль. Петя, конечно, может завести свой чахлый мотор и объезжать улицу за улицей. Нет, он этого не сделает, иначе они непременно разминутся в лабиринте этих узких ночных безлюдных улочек.
Дачная. Какое славное название, уютное, домашнее, летнее. Нина свернула на Дачную.
Стоп. Еще минуту назад она неслась к развилке, то и дело проваливаясь в глубокий снег, а теперь застыла как вкопанная.
Впереди, шагах в сорока от Нины, посреди этой недлинной, стиснутой с обеих сторон глухим высоким забором Дачной улицы, стоял человек. Он стоял неподвижно, руки висели вдоль тела плетьми, голова запрокинута к ночному небу.
Нина тоже зачем-то подняла голову. Ну, снег. Падает снег, легкие редкие хлопья. Она перевела взгляд на незнакомца. Он стоял к ней спиной. Голова непокрыта, он в джинсах и свитере, рукава закатаны до локтей. А на улице минус одиннадцать. Неужели это Проскурин? Нет, это было бы слишком в масть.
А что ты стоишь-то, дура, посреди дороги? Он сейчас обернется назад, увидит тебя, и пиши пропало. Нина метнулась к забору, прижалась к нему, спряталась за выступом чьих-то ворот.
Нет, незнакомец так и не оглянулся. Он медленно двинулся вперед, удаляясь от Нины, побрел, пошатываясь, по протоптанной в снегу тропинке. Теперь было ясно, что он пьян.
Нина шла за ним, прижимаясь к глухой темно-зеленой стене забора, сохраняя максимальную дистанцию, не спуская с незнакомца глаз. Она его узнала. Походка, фирменная походка. Да, он – во хмелю, его шатает из стороны в сторону, но этот легкий, кошачий, слегка разболтанный шаг ни с чьим другим не перепутать. Проскурин. Повезло тебе, Нина.
Он подошел к открытой калитке и остановился. И Нина остановилась. Она стояла возле забора, шагах в тридцати от Проскурина. Абсолютный риск. Он оглянется – и привет. Ну что же… Как карта ляжет.
Проскурин не оглянулся. Вошел в ворота, не закрыв калитки. Теперь нужно выждать. Фантастическое везение – он пьян, похоже, совсем невменяем, ему не до калитки, не до щеколды… Еще бы дверь в дом оставил открытой. А что ты тогда сделаешь – зайдешь?
Нина выждала минут пять. Достала камеру – «Никон», Игорь расщедрился. Надо быть во всеоружии, если идет такая пруха, такая удача, стоит расчехлить «Никон» заранее.
Еще минуты три… Теперь можно бесшумно подойти к открытой калитке. Проскурин, скорее всего, уже вошел в дом. Нагородили заборов, домовладельцы, частные собственники, ничего-то за ними не видно. А что тебе Игорь говорил? Не в дверь – так в окно… входит в профессию… Здесь-то все настежь – двери, ворота; здесь, похоже, темное, мутное, пьяное отчаяние, когда все – трын-трава. Повезло тебе, Нина.
Она зашла во двор и остановилась у калитки. Веранда освещена, во всех окнах – свет. Дверь неплотно прикрыта. Он, наверное, в доме.
Нина повернула голову и едва удержалась, чтобы не вскрикнуть.
Проскурин сидел на садовой скамейке, совсем рядом. Нет, он даже не сидел, он полулежал, безвольно, мешком распластавшись по этой скамье. Голова откинута назад, Нине виден только острый кадык, худая жилистая шея. Руки – плети, ноги – плети… Что с ним? Вот теперь Нине стало страшно.
Она выскочила из калитки, назад, на улицу Дачную… Хорошее название – Дачная. А туда, во двор, больше не хочется. Сейчас бы – к Петру, в машину, в Москву…
А работа? Иди работай. Это деньги. Иди.
И Нина, пересилив себя, снова подошла к калитке. По лезвию ходишь, Нина! «Никон» под курткой, куртка расстегнута…
Нина встала за сосной – так он ее не увидит. Вот если он поднимется со скамьи…
Но пока он сидит, откинув голову назад. Нина сняла крышку с объектива… Он сидит, а рядом стоит початая бутылка водки. Это слева… А справа – что-то темное, узкое, длинное, вроде палки…
Нина навела объектив. Мгла кромешная, мешают ветки, вряд ли что-то получится. А что ты вообще намерена увековечить? Тебе велено – в духе передвижников, сельпо, стеклотара, а ты снимаешь рядовую совковую посткризисную драму. Человеку худо, он спивается, заживо себя сжигает.
Проскурин резко выпрямился, и Нина, вздрогнув, интуитивно отпрянула назад. Потом вернулась на исходную позицию. Ничего, сосна ее закрывает. Только бы он сидел, не поднимался со скамьи!
Он и не поднялся. Бутылку не тронул. Он взял в руки это темное длинное нечто, не такое уж оно длинное, это…
Это ружье. Охотничье ружье со спиленным стволом, обрез.
Нина сделала снимок Еще один… Теперь все происходило словно помимо ее воли, она напряглась, сжалась, сгруппировалась, она превратилась в некий неодушевленный придаток к своему «Никону», в биомассу, разом утратившую способность мыслить, контролировать происходящее, принимать решения.
Решение только одно: снимать! Снимать, как он там, на скамье, неумело возится со своим обрезом, примеривает к нему руку и так и эдак… Сел прямо, снова ссутулился, повернулся вправо, потом – влево… Он ничего не видит, не слышит, к нему можно сейчас вплотную подойти – он не заметит.
Нина – придаток к своей камере, Проскурин – придаток к своему обрезу. У каждого из них своя цель, и каждый из них поглощен своей целью.
Все спрессовалось в секунды. Вот он нашел наконец оптимальную позу. Упер приклад в сведенные колени, уткнул ствол под нижнюю челюсть, обхватил одной рукой ложе, вторую руку поднес к спуску… Приблизил к нему сначала указательный палец, потом, верно, сообразив, что спуск – тугой, что у указательного пальца не хватит силы для того, чтобы нажать на него, он поменял указательный палец на большой…
И Нина снова надавила на кнопку.
Он попытался нажать на спуск, а она надавила на кнопку. Морок. Минутное помрачение.
Все очень быстро. Пара минут. Пара минут на то, чтобы продать себя на этой распродаже.
Но это – отключка, помешательство. Это только на пару минут.
Проскурин так и не нажал на спуск Он с силой отшвырнул обрез в сторону, в снег, к той самой сосне, ствол и ветви которой закрывали от него и калитку, и Нину. Встал со скамьи. Не глядя нашарил рукой бутылку, повернулся к веранде.
Нина уже стояла за калиткой, посреди ночной улицы. Она была совершенно мокрая, волосы прилипли ко лбу. Струйка пота медленно ползла по спине, скользила между лопатками – омерзительное ощущение.
Нина пошла прочь, на ходу зачехляя камеру, засовывая ее в сумку, потом сорвалась на бег. Гадость, какая гадость, но это было с ней, это только что было с ней, с Ниной, это она – не кто-нибудь, она уже умеет снимать на пленку чужую смерть.
Там сорвалось Осечка. А если бы этот пьяный безумец нажал на спуск, убил себя? Она, Нина, тоже бы нажала на кнопку своего «Никона»?
Так ведь она и нажала.
Мерзость. Ты себя продала, тебя нет, Нины – нет, есть гадина какая-то, хищная, азартная гадина, на этой распродаже ты – как рыба в воде, ты – в выигрыше, ты с неплохим наваром. Тебе осталось-то всего ничего: сторговаться с Игорем, продать ему эту пленку за две штуки. Он даст: она того стоит. Он поторгуется – и даст.
Нина остановилась. Она давно сбилась с тропинки и теперь стояла по колено в снегу, возле глухого забора. Куда она идет? Она идет к своему Солдатову. Дело сделано – она идет к Петру.
Нет, Нина, давай-ка возвращайся обратно.
Этот сумасшедший там, в пустом доме, допьет сейчас водку, отыщет обрез в снегу, у сосны. Снова попытается нажать на спуск. Может такое быть? Может.
Давай возвращайся.
И Нина повернула обратно. Выбралась на тропинку, пошла быстрее Если ты человек – возвращайся, войди в этот дом, попытайся помешать ему сделать это.
Если ты – человек.
Как жаль, что Петра нет рядом! Сама виновата.
Она влетела в открытую калитку, огляделась. Никого. В окнах свет, входная дверь приоткрыта.
Он отшвырнул свой обрез к сосне, вот сюда. Господи, сделай так, чтобы обрез был здесь, в снегу!
Нина метнулась к сосне обреза не было. Он его забрал. Вот отпечатки его шагов, снег белейший, свежайший, все видно отчетливо. Вот отпечатки – и вот узкое глубокое отверстие в сугробе, куда упал обрез. Отсюда Проскурин его только что достал.
Нина затравленно оглянулась на дом. На окнах ярко освещенной веранды занавесочки такие веселенькие, кокетливые, с оборками. А что за ними? Иди в дом, Нина.
А если он в меня выстрелит? Он сидит там пьяный, безумный. Он вооружен. Он может выстрелить.
Иди, Нина. Все равно иди. Замаливай свой грех.
И Нина поднялась по ступеням крыльца. Ей не было страшно. На то, чтобы понять, что тебе страшно, тоже нужно время. Она толкнула приоткрытую дверь. А если он уже мертвый? И ты сейчас…
– Кто?! – хриплый высокий мужской голос.
Нина вошла.
Проскурин сидел у стола на громоздком стуле с высокой спинкой. На столе стояла пустая бутылка. Рядом лежал обрез.
– Вы кто? – спросил Проскурин, глядя на Нину. Он с трудом ворочал языком.
Нужно прикинуться абсолютной идиоткой. Да, это единственный выход. Если выход вообще есть. Выход всегда есть, ты на этом стоишь, Нина, это твое железное правило. Оловянное.
– Здравствуйте, – сказала Нина как можно приветливей. Такая жизнерадостная кретинка. Улыбайся пошире, сделай шаг вперед. – Я… Я заблудилась. Еду в гости… И заблудилась. – Еще шаг к столу. – А у вас дверь открыта…
– Стойте там, – процедил Проскурин и положил ладонь на приклад обреза.
Нина остановилась Нет, на дурика ничего не выйдет. Какие же у него мутные, страшные, неживые глаза!
– Я сторож. – Он перехватил ее взгляд, брошенный на ружье. – Сторожу́. Уходите.
– Но, может быть, вы выйдете со мной? – умоляюще протянула Нина. Улыбайся! И ведь нужно себя не выдать, не показать ему, что ей страшно, теперь ей было очень страшно. – Может быть, вы покажете мне дорогу? Мне нужна станционная площадь Они там рядом живут, те, к кому я…
– Уходите! – Проскурин повысил голос.
Он ее гонит. Она ему мешает. Значит, он хочет сделать то, что он не смог сделать там, во дворе. Значит, никуда она не уйдет. Ладно. Она выберет другую тактику.
– О-ой! – протянула она, округлив глаза, и сделала еще один шаг к столу. – Го-осподи, я вас узнала! – Как голос дрожит, как она фальшивит! Лицедейство – это по проскуринской части, Нина – актриса никудышная. – Господи, вы же Проскурин!
– Убирайтесь! – В мутных глазах его метнулась злоба. – Уходите отсюда!
– Ну не злитесь… Пожалуйста… – Еще один шаг. – Вы же мой любимый…
– Вон отсюда! – прорычал Проскурин, беря в руки обрез. Он ее ненавидел, она его бесила, его все сейчас бесило. – Вон!!!
– Мой любимый… актер… – Нина медленно шла к столу. Ну что он, выстрелит в нее, что ли? – Успокойтесь…
– Вон! – Бешеная муть застилала его глаза, он сжал в руке обрез. – Что, стрелять мне? Убирайся!
– Да положите вы вашу… пушку… – Нина подбиралась к столу, медленно, осторожно, упорно. – Вы что? Зачем? – продолжала она, задыхаясь. – Вы же хороший…
– Вон!
– Добрый… Интелли…
Он выстрелил в стену, вбок, не целясь, навскидку. Пуля прошила драгоценное чрево буфета из красного дерева, изуродовав нижнюю дверцу, расщепив ее пополам.
Несколько секунд они оба тупо смотрели на эту дверцу, потом Проскурин перевел взгляд на Нину и сипло повторил:
– Вон.
Нина молчала. Какое – вон? Это ведь нужно двигаться, передвигать ноги, а Нина сейчас – ни вперед, ни назад, ни влево, ни вправо. Ее ноги не слушаются. Она их не чувствует.
– Я считаю до трех, – объявил Проскурин. Обрез он положил себе на колени. Указательный палец завис над курком. И он не протрезвел ни на йоту, тут всякий бы протрезвел, а он – нет. Пустые глаза, угрюмый хриплый голос. – Давай уходи по-хорошему.
Хлопнула калитка. Скрип снега, шаги. Нина их слышала, дверь была открыта настежь.
– Я не уйду, – сказала Нина как можно громче, стараясь заглушить голосом звук этих приближающихся шагов. – Никуда я не уйду, не надейтесь.
Скрипнули ступени крыльца. Проскурин вздрогнул и поднял обрез.
Чьи-то руки сжали Нинины плечи, она понять ничего не успела, секунда – и она уже стоит за широкой сутулой спиной своего Солдатова.
– Вон отсюда! – надсадно крикнул Проскурин. – Оба!
– Бога ради… – Петр задыхался от бега, не говорил – сипел. – Наши желания совпадают.
Он спиной подталкивал Нину к открытой двери, теснил к выходу, закрывая собой. Она теперь ничего не видела, ни этого сбрендившего горе-самоубийцу, ни комнаты – только плечи Петра и его затылок, влажный от пота. Воротник его рубашки тоже потемнел от пота, куртка была полурасстегнута, съехала с плеча.
– Как ты меня нашел?
– Улицу за улицей объезжал… – Петр продолжал теснить ее к дверям. – Уже мимо проехал… Услышал выстрел – вернулся…
– Долго ждать? – рявкнул Проскурин. – Вон!
– С превеликим удовольствием, – почти учтиво ответил Петр.
– Петя, я не пойду.
Нина решительно вышла вперед. Петр схватил ее за руку, толкнул к дверям, снова заслонил собой.
– Я не пойду! – крикнула Нина, вырвавшись. – Мы не уйдем. – Она села на стул возле стены и добавила, глядя на Проскурина: – Он себя убьет. Он себя убить хочет.
Проскурин посмотрел на нее Хмельная муть по-прежнему застилала его глаза. Но кое-чего Нина все же добилась: кривая ухмылка тронула его бескровные губы, губы дрогнули». И то хлеб.
– Он хотел себя убить, – повторила Нина, бросив на Петра быстрый взгляд.
– Тоже хорошее дело. – Петр подошел к ней и заслонил от Проскурина. Нашел Нинину руку на ощупь, не оглядываясь, сжал ее. – Хорошее дело. Это он репетировал, наверное. Он же артист. Гамлета репетировал. Ты просто не поняла.
– Гамлет, Петя, зарезался. То есть его зарезали, кажется, – возразила Нина, мгновенно настраиваясь на предложенную им тональность. – Чему тебя в школе учили? – Нина чувствовала его руку – тепло, спокойную силу, защиту. Она под защитой. Уже не страшно. – Гамлета зарезали, а у этого – самострел.
– Вон убирайтесь оба… – затверженно выдавил Проскурин.
– А ты подсматривала? – спросил Петр у Нины, не оборачиваясь. – Нехорошо. Неприлично.
– Я не просто подсматривала. – И Нина наконец сбросила с плеча ремень сумки. Как затекло ее несчастное плечо, только сейчас она это ощутила. – Ладно бы я просто подсматривала! Нет, я даже попыталась это запечатлеть. – Она расстегнула сумку, достала фотокамеру. – Для потомства. На вечную память.
И она швырнула свой «Никон» на низкий диванчик, стоявший недалеко от стола, у которого сгорбился Проскурин.
Проскурин обалдело взглянул на Нину, перевел недоуменный взгляд на камеру. Вот теперь он протрезвеет. Очень хорошо, слава богу. Трезвеет на глазах.
– Зачем?.. – спросил Проскурин, чуть отодвинувшись от стола, чтобы рассмотреть Нину – Петр ее загораживал.
– А у меня работа такая. – Нина легонько оттолкнула Петра в сторону. Не нужно ее больше закрывать от проскуринской пули, ни в кого он стрелять не будет, он трезвеет, взгляд становится осмысленным. Нине нужно сейчас смотреть ему в глаза. Ей нужно выговориться. Ей САМОЙ это нужно. – У меня такая работа, Олег. Мне за нее хорошо платят. Я за эту пленку штуки две могу выручить «зелеными». Неплохо, правда?
Проскурин молчал, рассматривая Нину. Потом коротко усмехнулся, растер ладонью одутловатую небритую рожу. Что он сделал с собой, со всей своей красой неземной, холеной, породистой, штучной! Светлые рысьи глаза заплыли, утонули в тяжелых красноватых подглазьях Знаменитые проскуринские глаза потускнели и выцвели.
Зато теперь они снова были живыми. Они больше не были мертвыми, мутными, пустыми. Он никого не убьет. И себя не убьет. Можно подойти к столу и забрать у него этот чертов обрез. Нет, еще не время.
– Я это сделала. – Нина смотрела ему в глаза. – И рука не дрогнула, представьте себе. Что мне теперь прикажете делать, Олег? Я же была абсолютной мразью полчаса назад. Ну, и что мне с этим делать? Как мне дальше с этим жить? Что, может быть, мне тоже застрелиться?
Проскурин молчал. Странное дело: теперь он смотрел на Нину почти с симпатией. С каким-то глубинным, едва ли не родственным, сообщническим дружелюбием. Он ее понимал. Он знал, каково Нине. Он сам прошел через это. Не прошел – его ПРОВОЛОКЛИ через это. Через унижение, через позор, через насилие над собой. Его тоже проволокли по этому острому гравию. Он тоже в кровь ободрал свою кожу.
– Что, застрелиться мне? – упрямо, с отчаянным вызовом повторила Нина. – Последовать вашему примеру?
– Тужься, милая, тужься, – пробормотал Проскурин. – В наших роддомах нет горячей воды.
– А здесь никто не стреляется, – спокойно заметил Петр. – О чем ты, Нина?
Он подошел к столу и забрал обрез. Проскурин не шелохнулся.
– Никто не собирается. – Петр отошел от стола, держа обрез в руке. Присел на край диванчика, положил обрез радом с фотокамерой.
Несколько минут они просто молчали. Просто сидели друг против друга, все трое, медленно приходя в себя, постепенно успокаиваясь.
– Уходите, – сказал Проскурин. Теперь он не требовал, не угрожал – он просил их об этом. Он уперся локтями в столешницу и спрятал лицо в ладонях.
– Подожди, – возразил Петр. – Уйти мы успеем. Давай все же попробуем обсудить… Разобраться. Должна же быть какая-то причина! Или несколько причин…
– Ничего я с тобой обсуждать не буду, – буркнул Проскурин, не отнимая ладоней от лица.
– Давай попробуем разложить их на составляющие. Иногда помогает. Мне, во всяком случае.
– Ло-огик! – недобро хмыкнул Проскурин, взглянув не на Петра – на Нину. – Логик он у тебя. Разлагать желает. Иди разлагайся где-нибудь в другом месте.
– Ну что ты пристал к человеку? – мягко укорила Нина Петра, мгновенно почувствовав, что ей нужно сейчас держать сторону Проскурина, поддакивать ему во всем, соглашаться. Принцип не нов, злой следователь – добрый следователь. Проскурин почему-то выбрал Нину в «добрые». Значит, в эту дуду и следует дуть. – Что ты пристал к нему, Петя? Какая причина? Все причины – на поверхности. Человек устал жить в нашем бардаке. Он больше не может жить в бардаке.
– А ты можешь? – резко парировал Петр. – А я могу? Знаешь, моя дорогая, если каждый из нас начнет стреляться только потому, что ему тошно в нашем бардаке, – наш бардак очень быстро опустеет. В двадцать четыре часа.
– Это потому, что в наших роддомах нет горячей воды, – саркастически-наставительно вставил Проскурин.
– Слушай, ты достал нас уже со своей водой! – воскликнул Петр, и они засмеялись, все трое.
Весело, негромко, но дружно.
Все было спасено. Все не все, но многое. Петр снял с себя куртку и бросил ее на фотокамеру и обрез, накрыв ею эти злосчастные вещдоки. Подвытертая на локтях шоферская кожанка, та самая, которая была на Петре в тот вечер, когда Нина впервые его увидела.
Как много с тех пор прошло времени!
Целая жизнь.
* * *
Они возвращались в Москву ранним утром. Всходило солнце, к утру приморозило. Машина неслась по кольцевой, Нина сидела на заднем сиденье, смотрела в окно.
Ели и сосны. Сосны и ели, скоро, между прочим, Новый год, уже совсем скоро, пора покупать елку… И Петр, наверное, купит, хорошо бы устроить мальчишкам сразу два праздника, у него и у нас… Дима вернется через десять дней, он успеет к Новому году, господи, придется же их познакомить! Ну и познакомишь, что тебя смущает?
Новый год. С Новым годом, с новым счастьем… А что мне делать со своим старым несчастьем? С деньгами, которых нет? С долгом, который камнем на шее? С Михалычем, который звонит теперь ежедневно?
Сегодня Игорь выгонит тебя с треском, уволит, наорет напоследок, имеет законное право, безусловное. И ты ему тоже теперь должна, ты оставила фотокамеру с пленкой у Проскурина, отдала ее Проскурину, на, Олег, делай с ней что хочешь, хочешь – разбей, хочешь – прояви пленку, любуйся на себя, на свое неудавшееся суицид-шоу, впредь будет тебе наука.
Что-то будет… Что будет, то будет!
Будет Новый год Купим елку, нет, две елки, будем с мальчишками их наряжать.
– Петя, давай купим елку! Уже должны продавать, наверное.
Петр молча кивнул, не сводя глаз от дороги. Он был напряжен и собран – еще бы, он не спал всю ночь, ни минуты. До утра просидел с Проскуриным, всю ночь они проговорили, выдворив Нину из комнаты, плотно прикрыв за собой дверь. Теперь Петр держал себя в жестких тисках самоконтроля, не давая себе ни секундной поблажки. Боролся с дремой. Стойкий Солдатов.
– У тебя, наверное, даже елка оловянными солдатиками украшена, – улыбнулась Нина. – Нарезали, поди, из фольги штук сорок.
– Издеваешься? – хмыкнул Петр. – Положим, у нас – оловянный культ, но не до такой же степени! У нас на елке игрушки висят, еще из маминых запасов, мои старые, детские И мандарины. Я люблю, когда мандарины на елке. Запах праздника, тоже из детства: цитрусовый и хвойный. Оранжевое, зеленое… Мама половину в золотую фольгу заворачивала…
Нина снова повернулась кокну. Значит, повесим мандарины. Завернем их в золотую фольгу. Будет праздник. В разгар праздника позвонит Михалыч, вкрадчиво спросит: «Где деньги, Нин?»… Потом, перед двенадцатью, все выпьют за старый год, и что она, Нина, вспомнит? Как этот бедный Проскурин пытался себя убить, а она, Нина, все это отщелкала в лучшем виде, с большим знанием дела, ничтоже сумняшеся?!
– Петя, останови, – попросила она. – Останови, пожалуйста, я выйду подышать. Мне плохо.
Петр притормозил, Нина вышла, спустилась за обочину, на снежную целину.
Четыре месяца это копилось в ней: боль, усталость, надсада… Она держалась, не позволяла себе срывов, некогда было плакать. Некогда.
Как быстро все пролетело! Только вчера был этот проклятый август, жаркое, душное, тревожное лето, одним ударом оборванное, ударом нашей общей внезапной беды… Потом была смутная горькая осень, череда торопливых невнятных дел, дней, общая усталость, общая растерянность, как же всех жалко! По-настоящему жалко нас всех, за что нас так? Ну за что нас так?!
Нина кругами ходила по снегу. Рядом шумело, громыхало кольцо автодороги. Петр стоял неподалеку, курил, глядя в сторону. Он ни о чем ее не спрашивал. Он не мешал ей. Он ничему не удивлялся.
Нина ходила по кругу, размахивала руками, как сумасшедшая, кружила по снегу, а Петр не удивлялся. Он ее знал. Он уже научился хорошо понимать ее и чувствовать.
Он точно почувствовал тот момент, когда пришло время загасить недокуренную сигарету, подойти к Нине и обнять ее.
– Как мне жалко всех! – вырвалось у нее. – Петя! Как мне всех нас жалко! Этого Проскурина, себя, тебя… Диму, наших стариков, мальчишек, всех! Всех жалко. И я ничего не могу сделать, – бессвязно говорила она, уткнувшись в его плечо мокрым от слез лицом. – И никто ничего не может сделать.
Петр молчал, прижав ее к себе.
– Но я больше не могу так, Петя! Я больше не буду работать у Игоря.
– Не будешь, – эхом откликнулся Петр.
– А долг? А эти люди?
– Свяжи меня с ними. Я с ними поговорю.
– Нет. – Нина отстранилась от него. Вытерла слезы и спросила, решившись: – Петя, почему ты мне помогаешь? Ты мне во всем помогаешь, не нужно, я ведь привыкну, мне нельзя к этому привыкать! Петя, почему?
– Ты знаешь, – глухо ответил Петр.
– Нет, ты скажи, ты ответь мне!
– Что, это нужно обязательно произнести вслух? – почти зло спросил он. – Обязательно?
– Нет, – поспешно согласилась Нина и добавила с каким-то суеверным страхом: – Нет, совсем не обязательно.
– На первый урок они опоздали, – сказал Петр, следя за тем, как Нина открывает дверцу машины. – Ничего страшного. Сделаю им завтрак, отвезу ко второму.
Нина кивнула, скользнула сонным взглядом по своему утреннему двору. Повернула голову к дверям своего подъезда и коротко, сдавленно вскрикнула.
– Что? – быстро спросил Петр, проследив за ее взглядом.
У дверей стоял рослый плотный блондин лет тридцати пяти. Правая рука его покоилась на массивном набалдашнике трости В левой руке блондин держал непрезентабельный пластмассовый стаканчик, из которого периодически отхлебывал.







