Текст книги "Возвращение принцессы"
Автор книги: Марина Мареева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)
– Потому что я, Женя, в приличном кино играл, – парировал Олег, отыскивая взглядом жену. – Его теперь если и показывают, то только в половине третьего ночи… Где Палыч, Жень?
Палыч, режиссер, старинный дружок, в вечной кепочке своей козырьком назад (все косит под пацана, седину подкрашивает хной, джинсы вот-вот треснут на пузе), уже шел к Олегу, распахнув короткие ручки для объятия. Ленка семенила следом, подмигивая Олегу, гримасничая: мол, выдай «Голливуд», подсуетись, Лелечка!
– Кого я ви-ижу! – забасил Палыч, впечатав в Олегову впалую щеку сочный поцелуй, отдающий виски и «Кэмелом». – Явился! Где ты шлялся-то три года? В народ, что ль, ходил? В селении каком-то прогимназию, говорят, воздвиг? Для Филипков тамошних? Спятил? Тоже мне, Лёв Николаич Толстой! Так как – построил?
– Где там! – ядовито вставила жена. – Он там селянок в основном пользовал. Как Лёв Николаич. С тем же успехом.
Палыч заржал, от избытка чувств молотя Олега кулаком по спине. Олег молчал, зверея. Терпи. Ты у дантиста. Две штуки баксов. Нужно вытерпеть.
– Чего от тебя спиртягой-то несет, Спилберг? – процедил он все же, не выдержав. – Еще снимать не начал, а уже на грудь принял. Хо-ро-ош!
Ленка сделала большие глаза и покрутила пальцем у виска, негодующе глядя на Олега. Палыч не обиделся, огрызнулся беззлобно:
– А ты думаешь, на трезвую башку эту хрень снимать можно?
– Че ж тогда снимаешь? – хмуро спросил Олег.
– Че ж тогда снимаешься? – За Палычем не заржавело.
– Олежка, пошли на грим, – зашептала гримерша. – Пошли, пошли, а то поссоритесь.
– Вон она идет. – Палыч оглянулся на двери павильона. – Вон она плывет, курва! Ты глянь!
Его добродушную физиономию исказила гримаса ненависти и тоски. Олег повернулся к дверям.
Дородный бабец, повадкой и обликом напоминающая кассиршу Мосовощторга. Крепкие, с борцовскими икрами ноги обтянуты лосинами цвета электрик Что-то вроде экзотического пончо скрывает щедрые телеса. Бабец остановилась в дверях павильона, огляделась по-хозяйски. На кустодиевского обхвата бюсте незнакомки висели (нет, лежали) сразу три пары очков на цепочках.
– Это кто? – спросил Олег.
– Это автор, – просипел Палыч. – Это наша Жорж Занд долбаная. Вишь, стоит нараскоряку. Хозяйка. Бандерша. Щас кулачищи в бока упрет. М-да… Пустили Дуньку в Европу.
– Зачем ей столько очков? – спросил Олег, рассматривая авторшу с веселым интересом.
– Это чтобы лучше видеть тебя, Красная Шапочка, – пояснил режиссер, с обреченной покорностью глядя на медленно, вразвалочку приближающуюся к ним доморощенную Жорж Занд. – У нее шесть глаз. И шесть рук. Она четыре под пончо прячет. Что ж ты хочешь, она в неделю печет по три книги.
Жорж Занд между тем плыла к ним неспешно, выпростав из прорезей пончо две из шести своих рук, щедро унизанные перстнями и кольцами. Небольшая свита, состоящая, надо полагать, из пресс-секретаря, охранника и визажиста, следовала за романисткой неотступно, на почтительном расстоянии.
– У нее, между прочим, на одной из шести лап – наколка, – прошептала гримерша, искательно улыбаясь писательнице.
– Да ну? – не поверил Олег.
– Правда-правда, она показывала нам на банкете, в первый съемочный день. Под зечку работает. Пять лет на зоне за разбойное нападение с отягчающими. Говорит, под амнистию попала. Врет, конечно.
– Если б ты знал, какое я кино снимать начал, – глухо пробормотал режиссер. – Мечта жизни! Тургенев, «Записки охотника». Только на натуру выбрались – вот тебе, дедушка, и Юрьев день. День Киндера, семнадцатое. Хана моему Тургеневу. Пришлось эту зечку лудить. На Тургенева денег нет, на зечку – сколько хочешь. Господа издатели раскошелились.
– Мама родная, кого я вижу! – воскликнула титулованная зечка, не дойдя до Олега шагов десяти, но уже опознав его. – Мама! Любимый актер моего детства!
Олег внимательно всмотрелся в ее немолодое, несвежее, со следами евроремонта от лучших косметических фирм, одутловатое личико и выругался сквозь зубы.
– Вот так приходит старость, мой мальчик, – саркастически прошептал Палыч.
– Ты моя лапочка! – вопила зечка-романистка, приближаясь к Олегу. – Палыч, у него – роль? Ой, обожаю! Я весь восьмой класс прогуляла, в киношке торчала! Тащилась от вашего кавалег… каралев…
– Кавалергарда, – подсказала гримерша, льстиво прикладываясь губами к подставленной ей монаршей щечке.
– Маша! Пришла! – Палыч припал к романисткиным пухлым лапкам.
Олег присмотрелся: да, в самом деле, чуть выше широкого, пролетарского запястья литераторши-зечки синела наколка – змея с разверстой пастью обвивает нож.
– Маруся! – гремел режиссер, не щадя луженой глотки. – Пришла! Осчастливила, золотце! Наконец-то!
– Я, Палыч, раньше – никак, – отвечала зечка, глядя на Олега томно, сладко, медвяно. – Мы тусовались во Франкфурте-на-Рейне.
– На-Майне, – прошелестел пресс-секретарь, деликатно откашлявшись.
– Один хрен. Теперь в Голландию, в Нотр-дам поедем. – И романистка протянула Олегу лапку для поцелуя.
– В Роттердам. – Олег не спешил лобзать романисткины персты. – Зря вы, Маша, восьмой класс прогуляли. Невосполнимые пробелы в географии.
– Чего во Франкфурте делала, золото мое? – забасил Палыч.
– У меня там, Палыч, пятитомник выходит. – Романистка все еще терпеливо протягивала руку к Олегу. Змея синела на ее запястье, выкинув длинное жало. – И новый роман, я им права продаю на новый. Эслюкзив.
– Эксклюзив, – прошептал пресс-секретарь, опасливо выглядывая из-за широкого плеча Жорж-Дуньки.
– Уволю, – процедила та, вопросительно глядя на Олега.
– Это какой же, Маруся, новый? – заискивающе уточнил Палыч. – «Каленым железом»? «Смерть вертухая»? «Клеймо на затылке»?
– «Толковище для ссученных», – пояснила романистка.
– Я пошел. – Олег брезгливо, двумя пальцами отвел ее руку от своих губ.
– В смысле? – недоумевающе спросил режиссер. – Куда пошел? На грим?
– Вообще пошел. Домой.
– У тебя дома-то нет, – пробормотала жена Ленка с горькой усмешкой.
– Олег! – ахнул режиссер. – Ты спятил?!
– Мне на толковище делать нечего, – сказал Олег спокойно и зло и пошел к дверям павильона, не оглядываясь. Плакали две штуки баксов. Ничего. Не пропадем.
– Олег! – крикнул Палыч ему в спину. – Олег, вернись! Пожалеешь!
Олег рванул на себя тяжелую дверь.
Черта с два он пожалеет. Он никогда ни о чем не жалеет. Ссученные, вертухаи, кровавые пятницы…
Нет, ребята. Толкитесь здесь без меня.
– Входи, – сказал Костя.
Нина стояла неподвижно, не решаясь переступить порог. Легко сказать – «входи». Страшно. Она не была здесь год. Почти год.
Ее старый дом. Бывший дом. Бывшая жизнь. Как трудно входить в нее заново!
За Костиной спиной мутновато поблескивало старое зеркало, висевшее косо. Как Костя прибил двадцать лет назад, так до сих пор и висит. Обои старые, в линялый сиротский цветочек Серые потеки, протянувшиеся от потолка к полу. Это верхние соседи устроили потоп три года назад. Нина еще ходила ругаться, соседи ее обхамили, собаку спустили, а собаке не хотелось на Нину лаять… Как давно это было! Как давно.
– Входи, – повторил Костя, отступая от открытой двери в глубь прихожей и не сводя с Нины внимательного, изучающего взгляда.
Костю она тоже не видела год. Он не изменился. Он совсем не изменился, слава богу, а то Нина боялась, что войдет и не узнает его, постаревшего, поседевшего, облысевшего.
Она вошла наконец в прихожую, закрыла дверь.
– Ты совсем не изменилась, – сказал Костя. Значит, они думали об одном и том же. – Совсем. Как будто и года не прошло.
– Костя, год – это ведь, в сущности, совсем немного. – Нина вошла в их тесную кухоньку, села на стул, огляделась.
– Пожалуй. – Костя встал у стены. – Только это был особый год. Год без тебя. Очень долгий. Год за пять. Как на войне.
Нина тупо смотрела на чайник, кипевший на плите. Синий чайник со свистком, она сама его покупала. Как давно это было!
– Костя, – сказала Нина, глядя на чайник. – Костя… Где свисток-то? Потерял?.. Костя, у меня беда. Мне нужна твоя помощь.
– Я знаю, – кивнул Костя. – Ниночка, мне Ирка обо всем рассказала. Конечно, я помогу. Я счастлив, что я могу тебе помочь. Продавай эту квартиру. Я согласен хоть на вокзале жить, мне все равно.
Нина медленно подняла на него глаза. Она была готова к чему угодно, только не к этому спокойному и твердому: «Я согласен жить на вокзале». Надо же! Нина шла сюда, готовя себя к долгому мучительному разговору, к Костиным крикам, упрекам, к мужской истерике. «Сначала жизнь мне сломала, теперь крышу ломаешь над головой?! Давай-давай, забирай последнее!»
– Мы уже вызывали риэлтора. – Костя наконец снял чайник с плиты, полез в шкафчик за чашками и заваркой. – Он тут ходил, ужасался… Рожу кривил. Вынес приговор – двадцать три штуки – максимум. Говорит, кто на нее польстится, если только абреки какие-нибудь, дети гор. Рынок – рядом, купят нашу халупу под сарай для хурмы… Три – фирме, двадцать – нам на руки. Тебе, конечно, не хватит, тебе нужно больше. Но хоть что-то… Нина, – Костя повернулся к бывшей жене. – Ниночка… Ты плачешь?!
Нина плакала беззвучно. Слезы текли по ее лицу, она вытирала их ладонью. Костя уронил чашку на пол, достал еще одну… Милый, нелепый, бестолковый Костя!
Она шла сюда, не слишком надеясь на его помощь. Он ведь ничего ей не простил. Он швырял трубку всякий раз, когда Нина звонила сюда дочери. Он не открыл ей дверь, когда Нина рискнула прийти сюда однажды – в день его рождения. С подарками. Костя спросил из-за закрытой двери: «Кто?», услышал Нинин голос, процедил: «Убирайся!»
Все это было… Теперь он накапал ей в чай валерьянки, сел напротив, мягко сказал:
– Не плачь. Все устроится. Завтра придут покупатели квартиру смотреть… Ну не плачь, успокойся. – Он потянулся к записной книжке, лежавшей возле телефона. – Вот, у меня записано… Я сейчас здесь все вымою, выскоблю, полы натру, все будет в лучшем виде… Вот, смотри Они придут в четырнадцать тридцать.
Нина вытерла слезы. Выпила чай с острым старушечьим запахом валерьяны. Взяла записную книжку. Рядом с Костиным, убористым и мелким: «14.30. Покупатели», Иркиной рукой, небрежно и размашисто, было начертано: «Игорь Иванович, таблоид, среда. 12.00». И адрес.
– Какой таблоид? – спросила Нина у бывшего мужа. – Среда – это сегодня. Куда она пошла?
– Таблоид? – Костя пожал плечами. – Это что-то вроде бульварной газеты. Сплетни о знаменитостях. Ну, знаешь, на Западе принято. Теперь и у нас – тоже. Тут Ирка сняла одного певуна с его черной любовницей…
Таблоид. Сплетни. Бульвар. Все на продажу. И ее дочь, торгующая чужим грязным бельем… Нина сунула записную книжку в карман, поднялась из-за стола.
– Пусть продаст, если у нее купят, – сказал Костя. Она позвонила знающим людям, выясняла расценки… Долларов двести можно срубить. Ты куда?
– Туда, – буркнула Нина.
– Двести долларов! – повторил Костя. – Вам что, деньги сейчас не нужны?!
– Нужны. – Нина открыла входную дверь. – Только не такой ценой, Костя.
Таблоид! Как в замочную скважину, в три погибели согнувшись, за чужой жизнью подглядывать. Да еще продавать потом! Чужие тайны продавать! Мерзость, гадость, пакость…
Нина отпустила такси у перекрестка на Ордынке. Помчалась по шумной дневной улице, ног под собой не чуя. Она знала, где этот переулок: еще три дома, потом направо. Только бы успеть! Половина второго, Ирке на двенадцать назначено. Господи, хоть бы там с ней не случилось ничего! Таблоид… Торговцы сплетнями, сальные взгляды, потные руки… Пригоршня грязи в яркой глянцевой обложке…
Нина подвернула ногу на бегу, остановилась на секунду, морщась от боли. Взгляд ее скользнул по вывеске на дверях магазина: «Сейл».
Сейл. Распродажа. Всеобщая распродажа… Сначала нас всех продали, всех, в который раз, всех, скопом, подло, исподтишка. Теперь мы продаем. Себя, друг друга, все, что у нас осталось. Распродажа. Назовите вашу цену. Все, на чем можно сделать деньги, продается. Стук молотка, бесконечный аукцион, нон-стоп, без перерыва. Назовите вашу цену! Продается! Продается. Продано.
Нина свернула в переулок. Дом номер восемь – это во двор и налево. Она отыскала нужный подъезд, толкнула дверь. Слава богу, ни охраны, ни вахтера. Какие-то люди тащили по коридору еще не распакованные толком, новенькие столы и стулья… Наверное, они здесь недавно. Дело только начинается. Славное, достойное дело – торговля чужим грязным бельем.
– Где мне найти Игоря Ивановича? – спросила Нина у парня, несущего мимо коробку с принтером.
– Четвертая комната, – бросил тот на ходу. – Он занят! – крикнул Нине вслед.
Занят… Лишь бы успеть! Нина отыскала комнату под номером четыре, торопливо постучала в дверь, открыла ее, не дожидаясь разрешения.
Ирка! Ирка сидела на низеньком учрежденческом топчанчике, среди журнальных кип, перевязанных бечевкой, в комнате, заставленной нераспакованной офисной мебелью.
Полноватый блондин лет сорока пяти развалился за столом у окна, курил, зевал, говорил вяло, нехотя:
– Нет, ну, долларов пятьдесят… Я не знаю…
Господи, они что, полтора часа так торгуются? Вот она, рыночная Иркина закалка!
– Вы кто? – сонно спросил он, увидев Нину. – Я занят.
– Мама! – ахнула Ирка.
Нина ринулась к ней, молча схватила в охапку и поволокла свое беспутное великовозрастное дитя к двери.
– В чем дело? – Блондин сразу проснулся. Взгляд его маленьких круглых глаз стал напряженным и жестким. – Вы кто? Выйдите отсюда немедленно!
– Выйдем, выйдем, – пробормотала Нина, открывая дверь и выталкивая Ирку из этого вертепа. – Только вместе.
Ирка вырвалась, вернулась к столу, за которым сидел блондин, вытянула из-под его ладони конверт с фотографиями и пленкой.
– Куда? – быстро спросил блондин и поднялся из-за стола. – Так, сядьте обе.
– Нет уж! – Нина снова потащила дочь к двери. – Увольте! Сначала сядешь у вас на стул, потом – в другом месте… – она все же вытолкнула Ирку в коридор, – …на пять лет! – Она захлопнула дверь. – Дура! Тебе двадцать лет скоро, что ж ты дура-то у меня такая?! Ты что, не понимаешь? Это не просто опасно. Это прежде всего не-при-стой-но, Ира!
– Что непристойно? – выкрикнула дочь сквозь злые слезы. – Пусти меня! Нас на счетчик поставили! Пусти, я ему за триста долларов продам, нам долг отдавать надо!
– Не ори. – Нина закрыла ей рот ладонью. – Пойдем отсюда.
Блондин открыл дверь, остановился на пороге и хмуро произнес:
– Сто пятьдесят. Мы больше не платим.
– Триста, – нагло возразила Ирка. – Триста. Это стоит в два раза дороже. Он после Киркорова – второй. Мне в одном журнале пятьсот баксов предлагали.
– Что ж не продала? – насмешливо поинтересовался блондин.
– Потому что у вас таблоид, – тут же нашлась Ирка. – Настоящее специализированное издание. Потому что я у вас работать хочу. Возьмете?
Мерзавка! Нина смотрела на дочь во все глаза. Это ей сейчас пришло в голову насчет «работать», чистая импровизация, уж Нина-то знала свое чадо. Сейчас Ирка будет нести любую ахинею, врать, вилять, интриговать неумело, по-детски, лишь бы выбить из этого продавца-покупателя слухов вожделенные триста баксов.
– На работу? – хмыкнул блондин. – Нет, не возьму. У меня, детка, железные профи в упряжке. Лавка доверху забита. Сто семьдесят долларов. Давайте сюда! – И он протянул руку.
Ирка прижала конверт с компроматом к груди.
– Я вам его продам, – согласилась она. – Я продам за сто семьдесят. При одном условии: вы меня берете на работу.
Блондин отрывисто, глуховато заржал. Работяги проволокли мимо него очередной шкаф – он посторонился, продолжая смеяться, глядя на Нинину дочь весело, в упор, пожалуй что и с интересом.
Нина опять схватила Ирку в охапку и поволокла к выходу. Дочь, вопреки ее опасениям, не стала вырываться и шипеть.
– Тащи-тащи, – прошептала Ирка, прижимая заветный конверт к груди. – Правильно… Он нас сейчас сам вернет…
– Я тебе дома… устрою… таблоид… – Нина открыла входную дверь и вытолкнула дочь на улицу.
– Дамы! – весело крикнул блондин им в спины. – Вернитесь! Куда спешить-то? Кофейку попьем!
Нина захлопнула дверь и потащила дочь через глухой колодец замоскворецкого двора к воротам. Вот теперь Ирка попыталась вырваться, но Нина держала ее мертвой хваткой.
– Пусти! – завопила дочь. – Пусти меня! Он же позвал! Он на работу возьмет!
Она вырывалась, Нина хватала ее снова, волокла к воротам… На них глазели из раскрытых окон, их провожали любопытствующими взглядами молодухи с колясками… Плевать! Нина молча тащила свое растрепанное, разгневанное, неистово вопящее чадо к спасительным воротам.
Нина и сама была растрепана, словно фурия, лицо – в красных пятнах, полы плаща – в пыли.
Ирка грохнулась на колени, истерически крича:
– Не пойду! Идиотка! Это деньги! Ты знаешь, какие это деньги?! В перспективе?! Я знаю! Я узнавала! Пусти!!!
Нина молчала. Главное – молчать. Молчать и тащить взбесившуюся дщерь к воротам. Ирка скоро выдохнется, устанет, Нина свое чадо знает…
Вот и ворота.
– Идиотка… – Ирка уже не кричала, а ныла. Очень хорошо. Значит, устала. Скоро замолчит. – Идиотка, нас на счетчик поставили… Я здесь за неделю восемь штук заработаю…
Нина дотащилась до кромки тротуара, цепко держа дочь за руку, ведя ее за собой. Нина тоже устала смертельно. Держись, Нина! Тебе уставать нельзя. И она подняла руку, голосуя проезжающим мимо машинам.
– Нам же долг отдавать, мама. – Ирка плакала, стиснув в руке порядком измятый конверт с фотографиями. – Дай бог квартиру папину за двадцатку продать. А где ты возьмешь еще пять? Ну ладно, за барахло наше нам в ломбарде штуку кинули. А остальное? Ты думаешь, они будут ждать? Они нас поубивают всех. Мама, давай в милицию наконец заявим!
– Вот тогда точно поубивают, – пробормотала Нина. Наклонилась к окошку притормозившей рядом машины: – Крылатское. Сколько?.. Садись.
– А ты? – спросила Ирка, послушно забираясь в машину.
Нинин прогноз был верен: Ирка уже выдохлась, притихла. Примирилась с материнским решением. Костин характер. Мгновенно завестись – и мгновенно остыть. Вспыхнула – погасла.
Нина молча забрала у дочери конверт – Ирка покорно отдала свое сокровище.
– У меня дела. – Нина затолкала конверт в сумочку. – Я на трамвай. Мне здесь… Мне здесь рядом.
Она расплатилась с шофером, вернулась во двор-колодец и медленно побрела к дому номер восемь.
Блондин стоял у дверей своего подлого офиса. Курил, привалившись плотной спиной к стене, и смотрел на приближавшуюся Нину. Такое впечатление, что он ее ждал. Знал, что она вернется.
Нина шла не спеша. «Нас всех поставили на счетчик», «Я здесь за неделю восемь штук заработаю»…
Таблоид. Все продается, все покупается. Сейл. Распродажа. Что делать, такая теперь жизнь. Ах, Нина, Нина… Ты еще вспомни, что ты – Шереметева.
Она подошла к крыльцу.
– Принесли? – Блондин пристально смотрел на нее, сбивая сигаретный пепел на ступени крыльца. – Давайте сюда. Я вам заплачу двести, шут с вами. Вы мне понравились. Две крэйзи. Я сам такой… – Он коротко хохотнул. – …В принципе.
– Возьмите меня на работу, – хрипло сказала Нина, слабея от отчаянного стыда. От страха, что откажет. От ужаса, что возьмет.
– Вас? – переспросил блондин, и светлые, совиные, совсем не глупые и уж совсем не сонные глаза его еще больше округлились. – Вас?! Ну-у дамы… Вы действительно крэйзи. С вами не соскучишься!
– Я действительно крэйзи, – согласилась Нина. – Значит, я вам пригожусь. У вас тут работенка для авантюристов и сумасшедших. Я вам пригожусь. Если надо ночь просидеть на крыше – я буду сидеть.
– А если придется потом с этой крыши прыгать? – спросил блондин, затаптывая окурок.
– Я прыгну, – сказала Нина.
– В огонь? – уточнил он.
– В огонь так в огонь, – вздохнула Нина. – Мне терять нечего. Мне деньги нужны.
– А как у вас с физической формой? – И он окинул Нину безжалостным жестким взглядом. – Вы выдержите эти нагрузки? Вам сколько лет, простите?
– Сорок, – ответила Нина. – Мне сорок лет. Самое время для того, чтобы прыгать в огонь. Уж вы мне поверьте.
* * *
Дима шел чуть впереди нее, опираясь на трость – роскошную, ручной работы, с массивным, из красного дерева, набалдашником в виде головы льва. Спящего льва, положившего морду на лапы. Нина сама ее выбирала, объездила с десяток магазинов, выкроила для этого целый день, потом пришлось отрабатывать сверхурочно – две ночи подряд щелкать пьяненьких «випов» на бессонных тусовках в «Голден Пэлас».
Дима остановился и повернулся к жене. Еще неделю назад он ковылял по дорожке больничного сада, опираясь на костыль. Теперь его ладонь покоилась на набалдашнике трости. Дела идут на поправку. Наконец-то! Дима и так задержался здесь на месяц – сложный множественный передом, кость стала срастаться неправильно, Диме опять ломали его многострадальную ногу. Столько пережито, страшно вспоминать. Мог остаться хромым на всю жизнь. Благодарение Богу, поклон костоправам – обошлось.
Нина подошла к мужу, поправила ему шарф, подняла воротник плаща. Взяла под руку, сказала:
– Пойдем к корпусу. Ты устал.
– Я не устал, – возразил Дима.
– Пойдем, пойдем. Через полчаса ужин.
Она повела его к больничному корпусу, поглядывая искоса, снизу вверх. Господи, как она его сейчас любила! Как он изменился за этот месяц! Похудел, черты лица заострились, стали резче, суше, выразительней.
Нет, прежде всего Дима переменился внутренне. Он успокоился. Он стал немногословным. Несуетным.
Он много читал теперь, составлял Нине списки, странные диковатые списки, где Чехов и Фолкнер соседствовали с Майн Ридом и «Чуком и Геком»… Сначала он врал Нине, что собирается читать «Чука» сыну, навещавшему его иногда вместе со своей матерью, первой Диминой женой. Потом признался, что перечел этого «Чука» сам.
Просто как-то ночью вспоминалось детство, мама с потрепанным томиком Гайдара на коленях, дачный вечер, старенький гамак, мама читает с выражением, «на голоса», мерно толкая гамак загорелой сильной рукой, пахнущей садовой земляникой, детским мылом и просто маминым запахом, запахом ее теплой смугловатой кожи, запахом дома, детства.
«И я заплакал, – признался Дима. – Лежу в палате, ночь, двое моих архаровцев храпят, как извозчики… А я реву. Здоровенный колченогий мужик, реву белугой! Стыдобища».
Нина только обняла его молча. Она принесла ему «Гека», и «Голубую чашку», и старый толстенный альбом с Димиными семейными фотографиями, хоть он и не просил ее об этом.
Димина мама умерла в апреле этого года. Нина так и не успела с ней познакомиться. Какой страшный был год, хоть бы он кончился поскорее! Она умерла – Дима вернулся с похорон черный. Эта потеря и потеря нерожденного сына… В Диме что-то надломилось. Вот его и понесло. Немудрено.
Теперь они шли по дорожке больничного сада, мимо темных голых кустов акации, и Нина держала Диму под руку, прижавшись щекой к его плечу.
– А эти… наши вороги… Больше не проявлялись? – напряженно спросил Дима. – Все в порядке?
– Кто? Эти? – Нина подняла на него глаза, стараясь говорить как можно беспечней. – Нет, бог с тобой, зачем? Зачем им проявляться? Мы же отдали им деньги, заплатили за все. Они рады-радехоньки. Разошлись полюбовно.
Легенда для Димы была составлена Ниной еще месяц назад. Все выглядело вполне правдоподобно: владельцы разрушенного магазина потребовали двадцать тысяч баксов в счет возмещения ущерба, урона и разора. Квартира в Черемушках продана – долг возмещен.
Бывший муж Костя («Благородный человек, Димка, ты его недооценивал, согласись!») и великовозрастная Нинина дщерь перебрались в Крылатское, воссоединились с Александрой Федоровной. «Я потом всем по квартире куплю», – пробормотал Дима растроганно. «С каких таких барышей, радость моя? – вздохнула Нина в ответ. – Ладно, что-нибудь придумаем. Разменяем нашу. Зачем нам четыре комнаты? Провернем тройной обмен. Главное – мы никому ничего не должны».
И Дима поверил. Он ничего никому не должен. Через две недели он выйдет отсюда на волю и начнет новую жизнь.
– Знаешь, – сказал он Нине, уже подходя к своей палате, – правду говорят: не было бы счастья, да несчастье помогло. Надо было вмазаться в этот кошмар, рожу расквасить и ногу сломать, чтобы… Ну, как тебе объяснить? Ногу вывихнул – зато мозги на место встали. Нина… – Он остановился у двери в палату, прислонился к белой больничной стене и посмотрел на жену с покаянной печальной нежностью. – Нина, я должен тебе сказать…
– Не нужно, Дима.
– Нет, нужно. Необходимо. Я же все понимаю… Последние полгода я вел себя, как скот. Как последний скот!
– Димочка, пойдем в палату, ты устал, ты ляжешь. – Нина гладила его руку, его плечи, боже мой, как он похудел! Этот пуловер был ему впритык всего два месяца назад – теперь висит мешком.
– Я виноват перед тобой, – сказал Дима. – Виноват. По всем статьям. Нина… Теперь все будет иначе. Веришь?
Она спускалась вниз на лифте, стояла, прикрыв глаза, припоминая, перебирая в памяти его прощальные слова, неуклюжие, произнесенные скомканной смущенной скороговоркой.
Он не умел просить прощения. Терпеть не мог все эти выяснения-объяснения. Тем они дороже.
Милый, милый Дима… Нина вышла из лифта, пересекла полупустой больничный холл, направляясь к выходу.
У нас теперь все наладится, все будет хорошо. Я выплачу этот чертов долг, я сделаю это тайно, я что-нибудь придумаю, чтобы оправдать свои ночные исчезновения, я…
– Нина Николаевна!
Нина оглянулась: знакомая медсестра из отделения, в котором лежал Дима, спешила к ней, тяжело переваливаясь с боку на бок, словно пожилая раскормленная утка.
– Пойдемте со мной, – шепнула медсестра, крепко взяв Нину под руку, ведя ее вправо, – там был коридор, соединяющий два корпуса больничного здания, сквозной коридор с окнами, выходящими во внутренний дворик.
– Если б вы знали, чего мне это стоит, – бормотала медсестра, поглядывая на Нину с волнением и опаской. – Я, Ниночка, давно хотела сказать. Все никак решиться не могла.
Нина послушно шла за ней, не понимая, куда ее ведут. Зачем? И что это за смущенные недомолвки? Денег будет просить? Но Нина и так отстегивала ей по-царски.
– Вам нужны деньги? – спросила Нина, открывая сумочку. – Ради бога. Вы только скажите сколько.
– Ну что вы! – Медсестра вспыхнула, нахмурилась. – Вы уж меня не обижайте. Я не хапуга какая, у меня, милая, и совесть имеется, и меру я знаю. У меня потому и сердце-то за вас болит, такая вы хорошая, так о нем заботитесь, последнее готовы отдать, а он… О-ой, девонька! – Медсестра вздохнула и выдохнула исконное, горестное, заветное, бабье: – Все мужики – сволочи. Все. Как ни крути.
– Вы о чем? – спросила Нина, совсем сбитая с толку.
– Вот, смотрите. – Медсестра подтолкнула Нину к окну, выходящему во внутренний дворик.
Нина огляделась. Дворик был пуст, только на низкой широкой скамье, у противоположной стены больничного корпуса, сидела молодая женщина, вытянув вперед и скрестив красивые длинные ноги. Темная косая челка падала ей на глаза. Женщина курила, явно томясь и нервничая, и нетерпеливо постукивала носком сапога о сапог.
Большой пестрый пакет стоял у ее ног, темно-лиловые копья еще нераспустившихся ирисов выглядывали из пакета. Чернильно-лиловые бутоны, зеленые стебли…
– Дай я тебя прикрою, за меня встань, – шепнула медсестра, отодвигая Нину от окна. – Не приведи бог, увидит. Она тебя знает. Она тут сидит, дожидается, когда ты уйдешь, – говорила медсестра, безошибочно, уверенно, по-свойски переходя на «ты». – Ты уйдешь – она к нему поднимется. К мужику твоему. Мы ж все видим, все понимаем, весь персонал… Они даже не таятся, сволочи, стоят у окна, целуются. Мы все, Нина, за тебя переживаем, и говорить неохота, и молчать – грех.
– Я не верю, – сказала Нина.
Ирисы. Она смотрела на эту женщину за окном. Ирисы. Дима их любит. Дачное детство. Он теперь все время вспоминает дачу, маму, Чука-Гека, клубнику, ирисы на клумбе…
Ирисы стояли у него на тумбочке и неделю назад, и две. Нина спросила: «Кто принес?» Дима назвал старого приятеля.
Ирисы. Значит, она, Нина, таскает ему Чука с Геком, а эта красотка долгоногая – ирисы. Хорошо устроился. Замечательно устроился. Как больно! Вот как это больно бывает, оказывается.
– Нет. – Нина покачала головой. – Я не верю.
– Дура ты, дура! – вздохнула медсестра. – Зачем же мне тебе врать, доченька? Ты думаешь, мне легко тебе сказать было? Я три ночи не спала, пока решилась.
Незнакомка там, за окном, поднялась с лавки. Резким движением руки откинула челку назад… И Нина ее узнала. Вот это движение и холодноватый пристальный взгляд темных, чуть раскосых глаз. Девочка из Диминого магазина. Как это теперь называется? Эскорт-сервис? Назойливо-учтивое за плечом покупателя: «Я могу быть вам полезной? Могу вам помочь?»
– Спасибо. – Нина нашла в себе силы и на это сдавленное «спасибо», и на вымученную полуулыбку для медсестры, для этой пожилой сердобольной утки.
Утка… Больничная утка. Смешно. Как больно, как смешно, прочь отсюда, бегом, опрометью – к выходу. Сколько же можно, Господи, удар за ударом, сколько можно меня испытывать, на мне уже места живого нет…
Улица. Больничные ворота. Какая-то тетка шарахнулась в сторону, я же бегу прямо на нее, я ее едва с ног не сбила!
Эскорт-сервис… Красивая. Как давно это у них? Неужели давно? Целовались у окна… Как больно!
Нина шла вперед, не разбирая дороги, давно миновав остановку маршрутки, обычно довозившей ее до метро.
Но как же он мог? Он, который сегодня смотрел на нее, Нину, покаянно и нежно и говорил, что все у них теперь будет хорошо, все пойдет по-новому… Обнял на прощание, уже зная, что через полчаса будет обнимать свою эскорт-подругу, и целоваться с ней у окна, и ставить свежие ирисы в воду, и тоже будет говорить ей про маму, про дачу, про детство, про то, что все-у-нас-с-тобой-будет-хорошо.
Как это можно, Господи? Как они это умеют? Как ты им это спускаешь? Мужская солидарность, не иначе.
Удар. Боль. Это Нина, налетев на ствол старой липы, врезалась лбом. Стоп. Нина огляделась.
Нужно прийти в себя. Прийти в себя. Это бульвар. Осенний московский бульвар, ты его видела сотню раз из окна маршрутки. Значит, ты уже дважды могла попасть под колеса, дура, безумная дура, ты пересекла проезжую часть дважды, иначе ты не стояла бы здесь. Опомнись. Возьми себя в руки.
Не хватало еще угодить в состоянии полубеспамятства под какой-нибудь КамАЗ. Не имеешь права. У тебя – дети, мать и долг. И хромой муж, наставляющий тебе рога даже в лазарете.
Нина рассмеялась – негромко, сипло, сквозь слезы.
– Сядьте, – предложил ей кто-то. – Сядьте-ка сюда. Вам нужно успокоиться.
Недалеко от Нины на бульварной скамейке сидел старик, смотрел сочувственно, похлопывал ладонью по краю сиденья. Возле его ног лежала борзая.
Нина подошла и села, не переставая плакать. Старик опустил руку в карман долгополого светлого пыльника, достал оттуда скляночку с крошечными разноцветными облатками, протянул:







