Текст книги "Реубени, князь Иудейский"
Автор книги: Макс Брод
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)
Мольхо понимает это как призыв высказаться. Он ничего не заметил из всего, что творилось вокруг учителя, он только видит все время его одного и себя. Только эти два человека существуют для него в мире. Он смиренно подходит.
– Мне было видение, в котором надо мною была исполнена заповедь обрезания вашей рукой.
Реубени вскрикивает. Ему кажется, что у него снимают голову с живого тела. Все шатается. Просьбы, всюду только просьбы, все хотят ослабить – никто не помогает – и все просят о вещах, которых он не смеет делать, – ранят его сердце. И к чему же, к чему все это безмерное горе!
Безумие было бы спасением, и он уже чувствует его в своей крови. Он уже готов броситься на толпу, исступленно подставляя ударам обнаженную грудь. Но в это время слугам и ученикам, наконец, удалось вытеснить из комнаты всю нахлынувшую толпу. Только Мольхо хочет увильнуть и снова вынырнуть со стороны. Палец Реубени издали пришпиливает к стене: «И его, и его». Юношу выводят, a cap в бессилии опускается на кресло.
На следующий день приносят письмо.
«Мой господин и пророк. Я знаю, что вы с основанием не доверяете мне, потому что до вчерашнего дня я еще не исполнил над собой веления Господа. Теперь перестаньте не доверять мне. Кровь била вчера, как сильный источник. Если вы хотите оказать мне милость, то пришлите врача-еврея и не скрывайте от меня ничего из возвышенных тайн».
Реубени поспешно послал Элиагу, который был знаком с искусством врачевания. Тот принес невероятную весть. Мольхо сам совершил над собой обряд обрезания. Вечером он нанял комнату на чердаке у старика марана, а ночью произвел над собой ужасную операцию. Его не отпугнули ни страх перед неслыханной болью, ни сама боль.
Не иначе, как ангел оберегал его. Без этого он умер бы от кровотечения, не дожил бы до утра. Но и теперь еще жизнь его в опасности.
Сар немедленно отправляется к нему.
Когда он приходит в комнату на чердаке и видит, как страдалец, бледный, как смерть, лежит в постели, гнев его пропадает. Из темной постели больного навстречу ему распускается белое сияние воодушевления. Мольхо с восторгом протягивает ему дрожащую руку.
– Теперь нет на мне позора.
Грудь его сильно вздымается, он говорит шепотом, глаза закрылись. Напрягши все силы, чтобы сказать эти последние слова, Мольхо сразу опадает, как пустой пузырь.
Обморок или смерть. Темно в глазах.
Реубени сидел до вечера у его постели. Ученики ходят на цыпочках, они ухаживают теперь за героем веры. Священное значение совершившегося запечатлено тихой и ясной решимостью на всех лицах. Реубени испытующе поглядывает на них каждый раз, когда прерывает свои размышления. «Я хотел воспитать в вас воинов, а вы бредете как овцы. Давно, давно я уже не видел на лицах такого сияния глубокого благочестия. С тех пор как не видел отца – да, пожалуй, с тех пор. Вот так спокойно, без мук, без сомнений, он читал свою книгу и ничего не видел, кроме священной книги…»
Вечером Реубени отсылает учеников, оставляет только одного – прислуживать больному. Через два часа его сменяют. Так они чередуются до утра. Остается только Реубени. Его удерживает у этой постели беспорядочная борьба чувств.
Он уже не сердится на юношу. Ведь тот не виноват. Он иначе не умеет. Он ратует за букву закона, который любит с тем большей страстью, чем больше его разлучают с ним. «А я, я сам хотел уйти от него, как от всех маранов, как от всякой опасности для моего великого плана. Но он не позволил отвергнуть себя, с силою схватил отстранявшую его руку и этим победил меня».
Реубени ударяет себя кулаком. Ему хочется ощущать боль. Он отстранил этого молодого дикаря, чтобы не подвергать свой план опасности. Но именно это Мольхо принял как какой-то тайный призыв. «Какая нелепость!.. Именно то, чем я хотел его отпугнуть, толкнуло его на поступок, полный мрака и безумия – и какая опасность грозит отсюда для всех, для всего народа, для близкого спасения Израиля.
Подумал ли он об этом?
Конечно, нет, он ни о чем не подумал. Только на мне лежит с давних пор гнетущее бремя думы! а он ни о чем не подумал, и, тем не менее, сейчас мне кажется, что виноват не он, а я. Да, не он: в своей благородной сердечной простоте он никогда не может быть виноват!
Умереть с прекрасным юношей, который так легко дышит, – это было бы самое лучшее! Без забот, без этой тяжести в висках, которая никогда меня не покидает!»
Реубени склоняется к бледным устам, вздрагивающим от времени до времени от боли и вместе с тем от удовлетворения – в глубоком сне, словно в конце пути. Он едва противостоит соблазну поцеловать эти чистые уста. «О, если бы он мог взять у них в поцелуе хоть частицу их бесконечного спокойствия!»
Радостное спокойствие благого дела! Сердце удовлетворено и затихло, совсем затихло!
В полночь в комнату входит, не постучавшись, какой-то человек. Оскаленное в улыбку лицо негритянского типа. Дряхлые морщины, редкие зубы между выпяченными губами, широкий придавленный нос. Глаза мигают.
– Кто это? – вскакивая, спрашивает Реубени.
Старик вежливо кланяется:
– Хозяин этого дома. Меня зовут Альдика.
– Маран?
– О, нет, – я верный сын церкви.
– Значит, хитрец, который ни в чем не признается. А мне сказали…
– Клевета.
И здесь Мольхо снял комнату без дальнейших размышлений! Какая неосторожность! Следовало бы оставить его здесь одного вместо того, чтобы делать этого человека, с негритянской внешностью, хранителем всей тайны спасения Израиля. Но немыслимо оставить умирающего.
Все заботы, все мысли снова, как железные балки, обрушиваются на голову Реубени.
– Ты не скажешь ни слова о том, что ты тут видел? – кричит он на хозяина, который все время улыбается, даже стоя у постели больного.
– Конечно, нет, – но все-таки это рискованно…
– Дай ему крузадо, – приказывает cap ученику.
Альдика взвешивает золотую монету на ладони:
– Я купил новый замок и повесил внизу на двери.
– Дай ему еще два.
Извиваясь, как змея, это низкопоклонное существо исчезает. Не видно даже, как он отворяет дверь. Такой всюду пролезет.
«И всегда мне приходится заниматься подобной мерзостью. Он вот спит себе в своей чистоте и так проспит до смерти, не заботясь о том, что творится кругом. Излить свою жизнь в великом порыве, принести самого себя в жертву, – разве можно сделать больше! И разве это не выше, чем все муки, вся грязь, из которой я не знаю выхода?»
Больной вздрагивает. Маленькая лампочка мигает.
Никто не дает ответа на вопросы этой ночи.
XVII
На выздоровление Мольхо почти не было надежды. Но произошло чудо.
По распоряжению Реубени его ежедневно посещали ученики.
Ему не приходилось настаивать. Они ходили охотно. Поступок Мольхо представлялся им прославлением имени Божьего, триумфом их господина и дома Иакова, который с каждым днем ограждается новыми мощными стенами.
Сам Реубени больше туда не ходил. У него были дела поважнее. Заслуживал ли этот молодой маран того, чтобы он столько думал о нем? К тому же много времени отнимали переговоры с двором. По два-три раза в неделю Реубени приходилось ездить в резиденцию в Альмерим – его докладная записка изучалась советниками короля, и от него постоянно требовали новых разъяснений. Король тоже снова пригласил его к себе. Снова Реубени должен был доказывать, что он не позволяет маранам целовать ему руки. Затем король порицал, что ученики стоят, когда cap сидит за столом, так как это тоже королевская привилегия. Реубени, не дрогнув в лице, должен был обещать, что он запретит в дальнейшем такие подозрительные церемонии.
Ревностнее чем когда-либо он занимался своим делом. Но иногда среди деловых забот его охватывало сомнение, что, может быть, лучше держаться вдали от всяких трудов, спокойно, как Мольхо, и, сидя около него, самому постепенно выздоравливать, оставаясь чистым…
Но это сомнение пробегало лишь как мгновенный страх. Реубени гнал от себя злое внушение. Ему даже становилось непонятным, как вообще могла прийти ему в голову такая расслабляющая мысль.
Его путь был ясен, каждый шаг в сторону был предательством делу, построенному на размышлении многих лет.
Однажды ученики передали ему убедительную просьбу Мольхо, чтобы учитель его как-нибудь посетил.
– Нет. Я слишком занят.
В другой раз, когда они стали особенно настойчивы и сообщили от имени Мольхо, что тот должен сказать учителю о Божественном явлении, которое было ему ночью, – он запретил вообще упоминать в его присутствии имя Мольхо.
Когда они ушли, он задумался: «Уж не боюсь ли я его?»
Странно, после того дня, когда совершилось обрезание, он не видел этого юношу и даже, как ему казалось, не особенно часто о нем вспоминал, – просто не имел для этого времени, – и, тем не менее, в его жизнь вошло что-то новое, чего он не мог охватить. Надо взглянуть в лицо этому призраку! Решительным движением он поднялся из-за письменного стола, за которым в сотый раз чертил на карте путь в Калькутту и в еврейское царство Хабор. «Восемь португальских кораблей с еврейскими воинами появляются в Красном море», – он повторял себе эту фразу – основное ядро всех его желаний. Когда он произносил эти слова, они всегда потрясали его – в них была какая-то законченность, твердость, какая-то трезвость, которая опьяняла его больше, чем весь экстаз этого и потустороннего мира.
Нет, не надо бояться!
Дом был расположен в саду, окруженном высокой стеной. Железный молоток у двери звучал глухо. Только после нескольких ударов ключ в замке повернулся, и появилась испуганная негритянская физиономия Альдика, который сейчас же замигал, блестя всеми зубами:
– Было условлено, что будут стучать иначе.
Реубени, не ответив ни слова, пошел вслед за стариком, шагавшим большими почти ползучими шагами, которые были ему так противны.
При свете осеннего солнца сад производил безотрадное впечатление. Под блестящими верхушками благородных каштанов рос густой кустарник, дикие розы, дорожки заросли, дом – тоже старый и полуразрушенный. Внутри пришлось идти по бесчисленным коридорам, проходить множество дверей, мимо стен, увешанных темными коврами, подыматься по маленьким ступеням, уходившим в сторону от главной лестницы, – это был необозримый лабиринт. Один Реубени, наверно, заблудился бы здесь. Наконец, сквозь завесу ковра он услышал голос Мольхо. Альдика хотел войти, но Реубени удержал его.
Жестом он приказал ему уйти, а сам остался стоять и прислушался.
Голос был сильный и звонкий. Молодой Мольхо рассказывал ученикам о своей ранней юности, о турнирах, в которых он участвовал, о любовных приключениях, на которые его соблазняли привычки его сословия, о крестовом походе на мавров в Африку. Все это он передавал тоном крайнего отвращения. Там, у других, не было ничего хорошего, – за внешним блеском было гниение, нелепость лживого учения, вечная тьма.
Реубени испугался. С какой легкостью отвергал этот юноша все, что казалось ему всегда трудно постижимым, опасным, но заманчивым ядром подлинной жизни. «Пусть живет красота Иафета в шатрах Сима». А юноша Мольхо, который с самого начала привык к этой красоте и силе Иафета, как безумный, бежал оттуда, стремясь к совсем иному – к очищению, покаянию, о которых он теперь говорил ученикам, дрожа от радости, как «о времени любви», когда «прекращаются дни луны, сменяющиеся между добром и злом». «И только тогда у нас явится сила стоять во дворце святого царя связанными узлом семидесяти ликов древа жизни учения. Тогда образуем мощную стену, высокую скалу вокруг разрушенного города. И в это время покаяния помазанный царь будет царем своего народа. Мертвые всюду восстанут из гробов. И вечером будет день. И не будет больше ни Сатаны, ни горя».
Это звучало как открытый бунт против осторожной политической работы Реубени, которая заменялась теперь фантастическими чудесами и необузданной мистикой. Реубени отдернул занавес и вошел.
Его ученики сидели вокруг молодого марана. С каким восторгом они ему внимали. Их лица напоминали ему лицо его благочестивого отца, и сам Мольхо – молодой, прекрасный, пылкий и в то же время озаренный сиянием спокойной радости, которую Реубени привык видеть в своем отце и которая всегда была ему враждебна – с самых первых дней, как он себя помнил – была враждебна и в то же время вызывала восхищение.
Неужели он позволит совратить своих учеников?
– Нравы чужих народов, – сказал он, обращаясь к ним без всякого приветствия, как учитель, поймавший детей за недозволенной игрой, – не так скверны, как их изображают. Необходимо научиться у них многому прекрасному и внедрить их смелость в сердца наших слабых людей.
Все затихло.
Только Элиагу после некоторого молчания решился заговорить. Раньше он был самым верным из всех, но со времени появления Мольхо стал беспокоен, застенчив и упрям.
– Но ведь мы говорим в молитве: благословен Всевечный, не создавший меня по образцу других народов.
Реубени ничего не ответил. Он глядел только на Мольхо, который не произносил ни звука. К юноше снова вернулся его здоровый цвет лица: лоб был безоблачно ясен, щеки – смугло-розовые, но еще не вполне окрепшее тело, по-видимому, не могло выдержать огромного напряжения: в первый раз он при полном сознании встретился с учителем уже не в качестве отщепенца, а евреем, имевшим право на братское доверие. И из глаз его упал луч всепоглощающей любви, в то время как грудь его вздымалась, волнуясь в немом ликовании. В этом не было протеста, это лицо говорило о безусловном признании, неспособном ни к какому сопротивлению. Реубени подошел ближе как бы из любопытства. Так вот он – противник, которого он так боялся, которого он сначала считал шпионом, а потом соблазнителем, нашептывателем ложных мнений, и оба раза одинаково жестоко старался удалить от себя… Мольхо схватил его руку и поцеловал. Наконец, раздался его голос, прерываемый слезами:
– Царь, помазанник среди нас! Сар Давид Реубени – имя его.
Этого Реубени меньше всего ожидал. Только что ему казалось бунтовщическим все, что говорил Мольхо ученикам. А теперь – слова обратились так, что звучали приветом Мессии, – как тогда в Риме, после пробуждения девушки, как некогда на галерее башни еврейских ворот в Праге.
Ответ, который надлежало дать: «Ты сказал это», – не сходил с его уст.
Совершившаяся перемена была слишком резка. Он еще не вполне ее осознал и продолжал смотреть на Мольхо, который по-прежнему судорожно не сводил с него глаз.
«Скажи же», – казалось, говорил взгляд Мольхо.
«Скажи же», – говорил также и взгляд Реубени.
Мольхо повиновался, при этом он боязливо опустил глаза.
– Мне снилось, что старец в блестящих одеждах и с весами в руке подошел ко мне. А с неба голос возвестил: «Это облик души господина твоего, сара Реубени». И тогда старец открыл уста свои и сказал мне: «Я отец твой, а ты сын мой, снискавший благоволение мое».
Мольхо говорил все это без задней мысли. Он не подозревал, как приятно отдавались эти слова в сердце бездетного. Реубени было уже тридцать четыре года, сердце его увяло, у него был только великий план – и больше ничего. И вдруг это неожиданное счастье. Ему отдавалась юность, отдавала себя ему в услужение, в молодой крови вздымались волны, приведенные им в движение.
С подобными же словами Мольхо явился к нему и в первый раз. Тогда они звучали для него дико. Теперь они были ему приятны. «Серьезный, как мой отец, великий и чистый, – и все же мой сын, мой молодой пылкий сын. Значит, я с моими грехами – только короткий перерыв в цепи, я удостоился без ущерба перенести свет, исходивший от моего отца на него, который будет после меня».
У него было такое ощущение, что, наконец, наступил для него момент, когда ему не надо сдерживать свои добрые чувства. Они вырвались, заставили его склониться над постелью больного.
– Я обнимаю сына моего по духу, я могу это сделать, – наступил день.
А Мольхо шептал:
– Как во сне моем – уста к устам и глаз к глазу.
– Мы оба, – прервал cap молчание, – мы оба теперь поведем вас и вместе соберем рассеянных со всех концов земли.
– Царь, помазанник поведет, я повинуюсь, – сказал Мольхо так тихо, словно даже это воздаяние почести было недопустимым противоречием.
В преданном тоне этого голоса Реубени было что-то приятно туманящее. «Правильно, – нашептывал ему счастливый внутренний голос, – правильно, так и надо, мой послушный, добрый сын. Ты не упрям и не чужд мне, как я был в отношении моего отца, ты милый сын, примиряющий меня с моим отцом в могиле».
Принимая почести, которые оказывал ему ученик, он в то же время был свободен от всякого высокомерия, ему казалось, что это почитание является только достойной формой, в которой должна совершиться смена вождей. «Хорошо и справедливо, что он любит меня – преемник и сын, ибо я начал дело и потратил много труда, но теперь он его доведет до конца и превзойдет меня. Достойно и естественно, что не понадобилось спора и насильственного свержения, ибо мы мирно сменяем друг друга. Я всем сердцем приветствую его, сильного, – ведь я так устал».
Добровольно отказаться, уступить с радостным сердцем и видеть сына в зените подвига, – когда сам освобожден от трудов и спокоен, – какая надежда открывалась перед ним!
XVIII
Самым привлекательным в Мольхо было то, что он совсем не знал, какое впечатление он производит. Он не замечал даже, что Реубени стал относиться к нему как к другу, как к равноправному товарищу, что еще никогда cap ни с кем так близко не сходился. Мольхо оставался по-прежнему робким, почтительным, смиренным учеником перед великим учителем.
В Реубени проснулась новая жизнь. Он с удвоенной уверенностью боролся за конечный успех, добился приглашения на заседание кортесов, которое было созвано в Торрес-Новас. Речь его сверкала умом и убеждением, и он без труда одержал верх над доном Мигуэлем де Сильва, бывшим посланником в Риме, которого друзья инквизиции призвали на помощь как надежного противника Реубени. Снова, как и в деле Фирме-Фе, их надежды были разрушены.
Сообщая своему верному помощнику об отдельных ходах и контрходах, Реубени испытывал такое чувство, словно возводил умные хитросплетения на степень возвышенного подвига. Этим он приобщил соратника к служению благому делу.
Правда, Реубени всего не мог сказать. Откуда он явился, кем он был, как обстояло в действительности дело с царством Хабор – вся эта рискованная ложь должна была поддерживаться до последнего момента, пока дело не увенчается успехом и ложь не станет истиной, все это должно было остаться тайной даже для Мольхо и омрачало какою-то смутной мукой даже эти радостные дни.
Впрочем, для Мольхо они были лучезарны, он не замечал никаких пятен. Теперь он был принят в союз, и притом самим учителем, который уже не таился от него. Это отражалось и на интимном общении с учениками, которому он отдавался с полным увлечением. Впервые в жизни он чувствовал себя среди единомышленников. Друзья, образованные итальянские евреи, подтвердили ему то, о чем он лишь смутно и пылко догадывался в одиночестве, что он тайком собирал, где мог: учение, которое приводило его в состояние блаженства.
А тут еще cap, говоривший с ним как отец. Он с умилением прислушивался к каждому слову Реубени. И потом, должно быть, тихо говорил про себя: «Оно уже настало, это время любви, когда Бог возвещает своему народу: „Я любил тебя вечной любовью“».
Сделать какое-нибудь замечание, возражение, дать совет, – чего, быть может, ожидал от него Реубени, – Мольхо не решался.
Реубени делился с ним не только своими успехами, но также и заботами и горестными сомнениями. Ему, правда, удалось помешать введению инквизиции. Это было, конечно, успехом. «Но, в сущности, это политическая цель, которую преследует папа, а не я». Странная ирония, неудача или – что еще хуже – половинчатый успех: «То, что я выдвинул на первый план, желая угодить папе, действительно и оказалось на первом плане. Достигнута второстепенная цель. Удовлетворен мой доверитель, чье поручение было для меня только предлогом. А сам я неудовлетворен. Какая коварная игра!»
На такие рассуждения Мольхо не мог ничего возразить.
Он рассказывал о видениях, которые ему предвозвестили великое время, переживаемое им ныне. Видения не прекращались и теперь. С детской доверчивостью Мольхо признался сару, что и теперь каждую ночь его посещает старец, который, в сущности, представляет собой душу Реубени, и что этот «маггит», или «советник», приготовляет его к великому поручению, которое будет дано ему в недалеком будущем.
– И ты исполнишь это поручение?
Шутит учитель, что ли? Мольхо смотрит на него с невинным изумлением.
– Ты никогда не колебался? Даже тогда, когда занес на себя нож и когда мог рушиться весь мой план, – если бы распространился слух, что я вернул тебя, марана, в иудейство?
– Господь не хочет, чтобы ваш план потерпел неудачу.
– Значит, ты ни на минуту не подумал, что в твоем начинании может быть что-нибудь неправильное и злое?
Мольхо помолчал, потом медленно сказал таким тоном, точно давал отчет на экзамене, отвечал что-то совершенно элементарное, что cap, конечно, и сам без него знает:
– Мне не дозволено делать что-нибудь другое, кроме того, что мне указывает небо.
В Реубени поднялось чувство легкой зависти. Как легко этому юноше. Под покровом такой уверенности он не может, в сущности, потерпеть неудачу.
Они шли вдоль берега Тежо. Мольхо сорвал камыш, на длинном стебле которого колебалась большая темная щеточка. Сар задумчиво смотрел, как камыш колыхался в руке Мольхо, которая во время ходьбы двигалась вперед и эластично откидывалась назад.
– А когда ты видел меня во сне, у меня были весы в руках? – спросил он сдавленным тоном.
– Да.
– И я пытался привести их в равновесие?
– Да, верно.
В глазах Мольхо жажда и надежда услышать толкование. Но Реубени сказал только:
– Трудно привести весы в равновесие. – И после продолжительного молчания добавил: – Малейший перевес – и перекладина весов опускается, даже падает вниз. Твой тростник держится сам собою.
Неоднократно Мольхо радостно рассказывал сару, что ему удалось укрепить в вере души заблудших. Он говорил об этом с таким воодушевлением, что Реубени не хотелось лишать его радости, не хотелось указывать на незначительность подобной работы в то время, когда судьба всего народа должна претерпеть колоссальное изменение.
«Жажда новообращенного обращать в свою веру других», – думал он и шел мимо, не уделяя этому внимания.
Нужно проучить этого упрямца, показать ему, ради каких недостойных людей он приносит себя в жертву.
– Позови сюда Альдику.
Пришел, щуря хитрые глаза, старый негр.
– Признайся, что, когда этот юноша лежал здесь без сознания, ты принял от меня взятку.
Альдика молчал.
Реубени поднес кулак к его лицу:
– Припомни – три крузадо! Я сначала дал тебе один крузадо, а потом еще прибавил два. Если бы я этого не сделал, ты немедленно побежал бы к алькаду и донес бы на всех нас.
– Будь милостив, господин мой, – визжал Альдика, – ты ошибаешься. Я заказал на эти деньги новый свиток Торы, так как наши не соответствуют учению.
И в доказательство он повел сара по разным лестницам, которые, как полуразорванная паутина, висели в разрушенном доме. Они сошли в погреб, уперлись в стену, но, отодвинувши камень, вошли в пещеру, со стен которой капала вода. Несколько скамеечек, возвышение для алтаря, маленькая лампочка, наполненная маслом, – то была подземная синагога маранов, где они сходились для тайного богослужения. Как во всех этих молельнях-катакомбах, в ней имелся еще второй выход. Пещера выходила на дно заброшенного колодца среди сада. Альдика объяснил, что сад нарочно держится в таком запустении и дом нарочно не чинился для того, чтобы у шпионов не явилось мысли, что здесь устраиваются собрания общины.
Это печальное место собраний так опасливо хранилось в тайне, что даже Мольхо до этого момента не знал о нем, хотя уже давно жил в доме и пользовался доверием многих членов общины.
– Теперь ты мне веришь? – приниженно сказал Альдика, вытаскивая новый свиток Торы из-под прутьев, которыми был покрыт пол пещеры. – Да простят нам на земле и на небе эти позорные меры предосторожности, – прибавил он дрожащим голосом, обращаясь к сару. – Иностранным евреям, как вы, здесь ничто не угрожает. Но если кто принял христианство, хотя бы насильно, как это сделали, к нашему несчастью, мы, того сжигают на костре живым, как еретика.
Он скрестил руки на груди и обхватил себя за плечи, словно сжимаясь перед облизывающим его пламенем.
Сару он стал неприятен до отвращения. Именно потому, что в этой жалкой пещере-молельне, освещенной скудным светом, он сознавал всю опасность, которой подвергались мараны, именно поэтому он им не верил. Человеческая сила имеет известный предел. Если обрушатся муки, выходящие за этот предел, – Альдика, по всей вероятности, не выдержит и предаст своих товарищей. Он не производил впечатления человека особенно сильных душевных свойств. Реубени знал дурное побуждение, он очень далеко заходил в области греха и не в силах был освободиться от подозрения, хотя и не мог доказать этого.
Он оглянулся на Мольхо. Никакого беспокойства. На его лице было только выражение немого счастья. Видно было, что он безусловно доверяет Альдике, его верности религии, его готовности к самопожертвованию. Любовно улыбаясь, с наклоненной головой, он ходил взад и вперед по низкому помещению. Останавливался у каждой скамейки, ласково гладил ее рукой. Затем он положил руку на голову совершенно смущенному, растерявшемуся Альдике:
– Шатер мира воздвиг Господь над главою твоею.
– Пойдем! – решительным тоном сказал Реубени.
Юноша радостно подошел к нему. Радовался он своей победе? Что он по отношению к Альдике, по крайней мере, на первый взгляд, оказался прав, это только укрепило сара в прежнем убеждении: одному легко, а другому трудно! Против этого ничего нельзя было поделать. Но его испугало и заставило отпрянуть с чувством ужаса, какого он никогда еще не испытывал, то почтение, которое теперь в этот момент явного его поражения светилось в робком молитвенном взоре полуоткрытых глаз его ученика. Мольхо опустился на колени перед Реубени и указывал на Альдику, но не так, как если бы желал сказать: «Это не то, что ты думал», а как бы говоря: «Это твое, это достигнуто тобою, учитель! Для нас уже наступила пора любви».
В этом был соблазн, была опасность. Со времени этого преклонения в подземной пещере Реубени знал: «Я был прав, когда с самого начала сопротивлялся ему. Правда, он делает вид, что исполняет мою волю, и, что еще более изумительно, он сам в своей невинности верит в это. Но вот это-то и хуже всего! Потому что, по существу, это так далеко от меня и так чуждо мне! А между тем, это чуждое стремится войти в меня, хочет стать моей кровью, моим сыном и другом, если я своевременно не замечу опасности и не дам отпора. Разве я уже не дошел до того, что кажусь себе перед ним иногда не более чем смелым обманщиком? Мы слишком мало грешим, сказал я себе в свое время. А сейчас перед этим ребенком я говорю – слишком много грешил я, слишком много. Без греха нельзя, в этом я убедился. Девушка развратом спасла город. Грех Эсфири – без этого не обойтись. Но Мольхо все-таки обходится! И это больно. И какая загадка, что он может оставаться кротким и добрым без всякой примеси греха, который мне нужнее воздуха».
Реубени испугался. Уж не примешивалась ли здесь ненависть, ненависть к преемнику, к сыну.
У него не было времени предаваться таким размышлениям, ужасное событие взволновало его.
Однажды утром на главном портале собора в Лиссабоне был приклеен листок со словами: «Мессия еще не пришел, Иисус не Мессия, христианство – ложь». Реубени негодовал, его возмущало, что мараны позволили себе такую глупую, бессмысленную выходку. Он не был виноват в этом, он отгородился от них семью стенами жестокосердия! Но разве это помогло? Опасность оставалась опасностью. К тому же не исключена была возможность, что возмутительное воззвание исходило совсем не от евреев, а от инквизиции, которая желала возбудить у короля подозрение против Реубени.
Он спросил Мольхо о его мнении, но у того была только радость на сердце: «Наступило время, когда Господь обнаруживает истину учения своего».
Реубени резко оборвал его.
У него явилось злое подозрение: может быть, кто-нибудь из друзей Альдики, в порыве первого воодушевления, под впечатлением проповеди Мольхо, позволил себе такую неблагоразумную выходку.
Он стал расспрашивать. Может ли Мольхо поручиться за своих слушателей?
– В этом нет надобности, – гордо подняв узкую рыжую голову, сказал дрожащим голосом Элиагу, сидевший в кругу учеников. – Мольхо нечего отвечать. Я сам был в Лиссабоне, я сам это сделал.
Остальные ученики молчали. Никто не возражал, никто не высказал неодобрения.
Позвали садовника и слуг.
Поле короткого расспроса выяснилось, что Элиагу сказал неправду. Он уже много дней как не выезжал из Сантарема.
Реубени не стал дальше расспрашивать. Это было явное возмущение. Значит, Мольхо уже настолько овладел их сердцами, что они изменили учителю. Он оставил это дело, испугался злобы, которая подымалась в нем. Еще одно слово – и он, как зверь, бросился бы на Мольхо.
Когда он обернулся, он увидел старого слугу Тувию, делавшего ему знаки. Уже не раз Тувия показывал, что он всецело на стороне Мольхо, что он считает неправильным, когда господин сердито говорит с его любимцем. Глухонемой не мог понять, что говорили Реубени и Мольхо друг другу. Но каждый раз, когда начинал говорить Реубени, он морщил нос, недовольно качал головой и тем самым явственно выражал свое неодобрение. На Мольхо, наоборот, он смотрел всегда с восхищением и во время его речи оставался без движения. И теперь, когда он видел по поведению своего господина, что Мольхо угрожает опасность, он стал позади Реубени, чтобы удержать его от крайностей.
Обычно Реубени не без юмора относился к своеобразному поведению своего верного и в то же время неодобрительно относившегося к нему слуги. Но на сей раз ему показалось это унижением, переполнившим чашу всего, что ему пришлось здесь испытать.
– Пусти! – И он бросился на него с кулаками.
Мольхо, находившийся недалеко от них, сделал движение, чтобы укрыть старика от Реубени.
Но Тувия всхлипнул, горестно застонал и, отпрянув от Мольхо, который спешил ему на помощь, кинулся в объятия Реубени. Он вцепился в руки своего господина, которые только что ему угрожали, и лицо его, обращенное к Мольхо, было бледно от ужаса.
Это вернуло Реубени самообладание. Он даже засмеялся. Он ласково гладил по лысой голове Тувию, который наивно прижался к его груди. И, обращаясь к изумленному Мольхо, сказал: