355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Макс Брод » Реубени, князь Иудейский » Текст книги (страница 10)
Реубени, князь Иудейский
  • Текст добавлен: 9 июля 2017, 04:00

Текст книги "Реубени, князь Иудейский"


Автор книги: Макс Брод



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)

XXII

Он проходил мимо пожарища.

Огонь в доме Гиршля почти совершенно погас. На беду, он перебросился через стену, отделявшую еврейскую улицу от христианского города. Два амбара с хлебом, пристроенные к самой стене, ярко пылали. Огонь угрожал также большим запасам пороха, который хранился в подвалах стен. Эта ужасная для всех опасность, казалось, оттеснила куда-то вражду; еврейские и христианские пожарные команды работали рядом, ожесточенно, безмолвно, с напряженным старанием одолеть общего врага.

К отцу! Давид не в силах был остановиться. Ему казалось, что где-то в глубине этой ужасной ночи ему уготовано сладкое утешение, которое возместит все бедствия, приключившиеся не только с ним, но и со всем народом. Если доброе слово из уст отца успокоит смуту, которая его тревожила, и восстановит порядок, – тогда в последний момент должен найтись исход и для общины! Тогда должно совершиться чудо! И Давид уже чувствовал, как на него снисходит это кроткое отцовское слово. В течение многих лет он не питал никаких надежд. А теперь надеялся и был исполнен глубокой веры. Не все ли равно, сам ли Гиршль поджег свой дом или пожар произошел случайно? Давид даже не посмотрел в ту сторону.

Дома все было, как в дни детства, отцу не осмеливаются мешать. Давид тихонько отворяет дверь в его комнату и останавливается на пороге. Он ждет, пока отец поднимет взор от книги и заметит его.

Лицо отца опущено. Его не видно. Отец сидит, опершись локтем на стол, подпирая рукою щеку и висок и закрыв ухо и полглаза. Так он замыкается от всего мира.

Какая у него тонкая, белая рука!

С субботы отец постится, только по вечерам он ест легкую пищу – хлеб и яйцо и пьет несколько глотков воды. В течение всего дня до захода солнца он воздерживается от еды и питья. Шесть дней длится такой пост, – этим он надеется спасти общину. Давид знает, что отец всегда так поступал, когда угрожала опасность.

Но вот он подымает глаза, может быть потому, что ему мешает углубиться в занятия отдаленный шум пожара. Глаза у него ясные и блестящие, темные и в то же время чистые, как вода из горного источника.

С чего начать? Только теперь он соображает, что вот уже девять лет как отец, в сущности, ни разу не заговорил с ним, и он, в свою очередь, ни разу этого не сделал. Они жили рядом, не говоря друг другу ничего плохого, обменивались словами, спорили, как спорят со всяким, кто занимается учением. Но последний действительный разговор был у них в ту ночь девятого ава, – дерзкий вопрос – не было ли ошибкой, что мы крикнули «гефкер» и, может быть, плохо, что у нас не было дурных побуждений, воли к борьбе. Тогда ему было десять лет, теперь девятнадцать. Обо всем, что было за эти годы, отец не знал, не знал о Герзоне и разговорах в башне, не знал о трупе Каспара во мраке погреба и ничего не знал о христианской девушке, об отчаянии, которое терзало его сердце.

– Я к тебе по поводу одного места в Писании, – бормочет Давид. Ему кажется, что следует начать там, где оборвалась нить. – «Ты должен любить Всевышнего»… К этому говорится в примечании: «Всем сердцем твоим – это значит обоими побуждениями – хорошим и дурным».

– Это не так надо понимать, – говорит отец очень быстро и отрывисто.

Давида охватывает испуг.

«А как я понимаю? Ведь я же еще не сказал», – мелькает у него в голове.

«Но ведь отцу не надо ничего объяснять. Разве я забыл это? Его ум, привыкший к мышлению, сразу попадает в точку».

– Дурным побуждением – значит, преодолевая дурное побуждение, – продолжает отец, делая резкое движение рукой, словно он рассекает воздух между собой и сыном. – Преодолевая дурное побуждение, ты должен любить Всевышнего, Бога твоего. Всякие другие объяснения являются только западней. Ибо сказано в Писании: «Если ты не поступаешь правильно, то грех сторожит у двери и ищет тебя, но ты должен одолеть его!»

Насколько все это иначе, чем у Герзона. Никаких туманных предсказаний о «мраке высших миров» – все так трезво, определенно, чисто, как выбеленные стены комнаты и свежеотполированный деревянный стол. Здесь легко ориентироваться, здесь все направлено к тому, чтобы ввести ум в спокойное русло. Как хорошо было бы просто слушать и повиноваться. Но в сердце Давида именно эта отчетливая определенность не находит сочувственного отзвука. Его огорчает, что он не может сказать этого отцу. Подобно тому, как он только что у Герзона решительным движением оборвал слишком пышно разросшиеся цветы фантазии, точно так же хотел бы он, если это возможно, заставить расцвести сухие слова отца. Ему нравится в них лишь одно: их строгость. В строгости, в искренности нашего искания мы сойдемся.

– Повелевать греху, – говорит он, – это значит сделать его своим слугой, пользоваться им для благих целей. Дурное побуждение подталкивает нас к движению. От нас зависит определить цель.

– Учитель говорит иначе. – Отец хватает рукой одну из книг, но еще прежде, чем он находит нужную страницу, он цитирует ее наизусть: – «Дурные побуждения похожи на муху и сидят между двумя отверстиями сердца, ибо сказано: мертвые мухи вызывают брожение и вонь в масле».

Они старательно приводят в подтверждение своих мнений то того, то другого автора. Некоторое время кажется, что они действительно заняты только объяснением трудного места в Писании.

Но вскоре Давид чувствует, что он не в состоянии подойти ближе к отцу.

Это вызывает в нем беспокойство. Он встает, делает несколько шагов по комнате. Его руки берут из шкафа, который он случайно открыл, коробочку с пряностями. Эта красивая вещица из серебра имеет форму маленького корабля. Каюта служит ящиком, в котором лежат разные виды пряностей, – благоухающие вещества для конца субботы, чтобы подкрепить душу, когда она грустит, что окончился царственный день отдыха. Пока Давид говорит в свою защиту, его пальцы ласкают изящно сработанную вещицу. На мачте корабля прикреплен флаг со звездой Давида.

– Странно, что мы, безоружный народ, все еще питаем пристрастие к знаменам и флагам. А корабль – он символ путешествий для открытия новых стран, где ищут своего счастья другие народы. Если бы у нас было побольше дурных побуждений, – восклицает Давид и показывает в доказательство коробочку, – то мы имели бы больше сил, и народы не решались бы грешить по отношению к нам. Значит, таким образом можно уменьшить грехи на свете, то есть посредством дурного побуждения.

И при этом он вспоминает слова, сказанные им в детстве: «Пусть другие просят, а мы будем повелевать и дарить своими милостями». Он всегда противоречит отцу! Вот и теперь то же самое!

– Этим не играют! – раздраженно обрывает его отец и таким резким движением вырывает у него коробочку, что она падает на землю.

– Этим не играют, – повторяет отец с глухим раздражением в голосе. Очевидно, это относится не к коробочке. Значит, он имеет в виду слова Давида о дурном побуждении. Или, может быть, он имел в виду кое-что иное, более близкое к жизни самого Давида?

«Он отвергает меня, называет игрой то, что для меня совсем не игра, а самое серьезное дело, он даже не желает признать, что это серьезно. Отец заходит слишком далеко», – думает Давид, и ему больно, что отец, такой чистый человек, поступает несправедливо. Но старик уже не позволяет ему задержаться на таком углубленно-примирительном чувстве, а отчетливо высказывает свое мнение:

– Ты идешь по пути Эмори. Ты говоришь о твоем собственном дурном побуждении, которое привело тебя в дом идолопоклонника и к дщери разврата.

Значит, отец и это знает! А все думают, что он сидит у себя в тихой комнате и ничего не замечает, между тем, он знает все, все!

– Мать семерых сыновей, – бормочет отец как бы про себя, – пожертвовала даже самым младшим для прославления имени Божия. Я потерял пятерых детей. Но на алтарь Всевышнего я готов отдать своего последнего сына!

Нет, он не желает превратиться в кучу костей!

Давид выдерживает взгляд отца. Не слезы ли делают этот взгляд особенно острым? И все-таки Давид выдерживает его. Почтение к отцу его не покидает. Но из этого можно заключить, что, очевидно, какая-то невероятная сила поддерживает его сопротивление. Следует ли ему высказать ту надежду, с которой он пришел сюда? Следует ли сослаться на Герзона?

– Но ведь ты сам, отец…

Давид останавливается.

Отец судит поступки сына. Никогда еще Давиду не приходило в голову высказать суждение о поступках отца. «Но ведь я говорю это не в порицание, – подбадривает он себя, – я преклоняюсь перед ним за это». Он пускает в ход свое последнее оружие: хочет убедить отца, что оба они люди одной и той же породы и что он в глубине своего сердца считает себя достойным такого благородного отца.

– Ведь и я лежу на алтаре Всевышнего, принесенный в жертву, как седьмой ребенок благочестивой матери, хотя и не совсем понятно, что со мной творится, хотя это и действительно не сразу можно постичь. Бывают алтари, которые на первый взгляд могут показаться ложем разврата, бывает мука и крайнее напряжение сил, которые похожи на слабость, вызванную недостойным вожделением. Не многие это знают. Но ты, отец, должен это знать. Ты не должен осуждать с первого же взгляда. Ведь не осудил же ты тогда – тогда ты понял…

Все это он хочет сказать, но уста его говорят слова возмущения. И уже произнося их, он знает, что в ушах отца они должны прозвучать иначе, нежели он их понимает.

– И тем не менее, ты сам принял в общину человека, которого другие считали грешным, Ашера Лемлейна, лже-Мессию.

Некоторое время отец ничего не отвечает. Он сидит снова над книгой, приводит в порядок свое платье, затем он еще раз взглядывает на сына, на этот раз совершенно холодно и почти враждебно:

– Лемлейн – дальний родственник.

Лемлейн – Лемель. Неужели? Неужели событие, так вдохновившее Давида, проистекает из столь незначительного источника? Или, может быть, отец только прикрывается ничтожным основанием, потому что не хочет открыться сыну, не желает иметь с ним ничего общего?

Никогда он этого не узнает. Отец умолк.

Едва Давид спускается вниз на улицу, как раздается страшный треск и грохот. Значит, не удалось отстоять от огня пороховые склады в городской стене! Сама судьба ставит свою печать над бедствиями, постигшими общину. Пожар, возникший на еврейской улице, пылает в христианском городе. Можно ли явственней доказать народу, как опасны евреи и как угодно Богу их изгнание!

XXIII

«Благословен Господь Бог наш, создавший сие в мире своем». Держа в своих объятиях Монику, Давид молится, и эта молитва, которую полагается произносить при виде красивых деревьев и красивых созданий, исходит из глубины его встревоженного сердца. Ведь сказал же однажды законоучитель, увидевший красивую язычницу на ступенях храма: «Его прославляют все его создания, всех он сотворил в мудрости своей». И Давид прибавляет:

– Да будет благословен тот, кому известны все тайны.

В окна видно, как разбушевавшееся пламя подымается к небу.

Отблески света и тени пробегают по комнате Моники, освещаемой только этим далеким пожаром. Моника спокойно лежит у него на плече, серые глаза ее сияют. Она не сердится, что он недавно в погребе убежал от нее не простившись. Даже не спрашивает, не собирается ничего прощать. Он только чувствует, что она в поцелуе отдает ему всю свою красоту, свое странное спокойствие, свое насыщенное медом дыханье, которое окружает ее ароматом, словно она дышит всем телом.

Она еще не знает, что случилось. Знает только, что он снова у нее. Треск горящих зданий не испугал ее, но зато встревожила труба герольда и приказ о выселении.

– Если бы ты не пришел ко мне – я бы завтра была у тебя.

– В нашем доме?

– Я снова позвала бы тебя, как тогда с кувшинами.

Странно, что в этом мире еще бывают шутка и улыбка! После мрачных разговоров с Герзоном и отцом у него такое ощущение, словно он из моря страданий вынырнул в освежающую, нежную атмосферу. Он делает несколько глубоких вздохов – и только теперь он начинает разбираться в событиях. Он еще неспокоен. Он знает, что все потеряно, что для общины нет спасения. Но, по крайней мере, он может снова глубоко вздохнуть, и угнетенное состояние его проходит, когда он рассказывает нежно прижавшейся к нему девушке об ужасе этой ночи, о дочери Липмана Спира, о пожаре и о сумасшедшем привратнике. Она слушает его не прерывая. Об отце он не упоминает. Никогда он не говорит Монике о своем отце. Не говорит и на этот раз. В заключение он рассказывает, что пороховые погреба в городской стене взлетели на воздух.

– В городской стене? Ты это серьезно?

– С час тому назад. Ты должна была слышать.

– Да, я слышала. Но разве это в городской стене? Ты, должно быть, не знаешь, какой опасности это нас подвергает?

Она соскочила с постели, зажгла свечу и начала причесываться перед зеркалом.

– Что ты делаешь, Моника?

– Я одеваюсь.

– Ночью, куда?

– К бургграфу.

У него защемило сердце. Этого злого волшебного слова он ждал, всячески старался забыть его, но в эту бурную ночь оно постоянно снова вспоминалось ему. Единственная возможность спасения, которую однажды предложила ему Моника: пойти к бургграфу.

– Я не хочу этого, не хочу, – со стоном вырывается у него, и он хватает ее за руку.

Она отводит его руку.

– Я свободна и делаю, что хочу.

– Лучше я убью тебя! – Он стискивает ее белую шею.

– Милый мой, – нежно говорит она, – что же, ты хочешь, чтобы меня обезглавил палач, да еще моего отца с матерью на придачу?

– Тебя и твоего отца?

– Это взорвались потайные пороховые склады. Шефены вооружаются против короля. Теперь это обнаружилось, и завтра вдоль всей стены будет производить обыски королевская стража, и тогда в нашем погребе, под башней кузницы они найдут…

– Пусти, я пойду туда и брошу труп в воду.

– Поздно. Наверное, уже у всех ворот поставлена стража. Но бургграф сделал это на свою голову, так пускай он и несет ответственность. Я от него ничего не требую, кроме одного: чтобы он скрыл следы своего преступления.

– И поэтому?

– Что же мне за него отвечать?

Давид прижимает к себе девушку. Никогда еще ее мягкие розовые губы на белом личике не были так сладки, как сейчас. Но среди поцелуя его охватывает ужас. Он ведь знает, что змее, соблазнившей на грех, помогли некоторые случайные обстоятельства. Но неужели при каждом грехе так явственно повторяется это благоприятное стечение обстоятельств. Моника все равно пошла бы к бургграфу – не ради него, не ради общины, а для спасения собственной жизни и жизни своих родителей. Она должна идти как можно скорее, он не смеет ее задерживать.

«О, как заманчиво, если именно от этой „дщери разврата“, которую осуждает его отец, отвергая вместе с нею и все поведение сына, если от нее придет свет и избавление для „святой общины в Праге“. Избавление за то, что я служил Богу и дурным побуждением. Опровержение отца, оправдание себя даже перед высшим судьей, даже перед ним!» В груди Давида ликование, и ему становится жутко из-за этого ликования, потому что все шатается вокруг него, и, может быть, это ликование ада, которое окончательно низвергнет его в пучину греха!

– Я все равно завтра или послезавтра пошла бы к бургграфу, – небрежно говорит Моника. – Из-за вас. Я уже говорила тебе, что знаю средство, как оставить вас здесь.

Но этого средства нельзя никогда… Давид не говорит этого. Его трогает до слез, что она не чувствует его мук, не понимает и никогда не поймет, что он переживает.

– Я люблю тебя, Моника, люблю, – шепчет он ей.

Она нежно ласкает его пылающее лицо.

– Ты тогда правильно угадал, я только не хотела обижать тебя.

И она заставляет его, как это часто делает поутру, расчесывать ее прекрасные белокурые волосы. Медленно, осторожно водит он щеткой, чтобы не дергать волос, чтобы ей не было больно. Эту работу нужно делать очень внимательно и без обмана. Потом Моника проведет гребнем по золотым волосам, и если гребень не пройдет гладко по всей длине их, значит, щетка плохо работала.

– Какой ты сегодня неловкий, – бранит она его и только теперь, обернувшись, замечает, что он плачет, склонившись над ее распущенными волосами.

– Но почему же? Я ведь только пойду, упаду перед ним на колени. Что ты воображаешь! Больше ничего не будет.

«Она снова не хочет обидеть меня, – думает он про себя. – Грех это, что я пускаю ее».

«Грех?» Этого она совсем не понимает. Ей кажется таким естественным, что бургграф должен сам привести в порядок все, что он наделал. Он расставит стражу, которая помешает обыску у кузницы, а отменить изгнание евреев – это для него пустяки. «Пустяки, – думает Давид, – а у нас об этом совещаются в полном отчаянии дни и ночи, доходя до исступления, отец закалывает своего ребенка. „Пустяки!“ Но теперь ему все безразлично. То, что он должен без слова протеста пожертвовать возлюбленной, отвести ее в дом к врагу – эту девушку, ароматом которой он еще дышит, чьи заманчиво распущенные волосы он держит в своих руках, – это расшатывает все его душевные устои.

Греховно было любить христианку. Но то, что было хорошего и благородного в этом грехе, эту святыню я оскверняю своим вторым грехом – я грешу даже против моей грешной любви. Вторично предаю уже однажды совершенное предательство. Оскверняю самого себя. Как это низменно и подло! Недостаточно было одного греха. Для того, чтобы помочь общине, потребовался двойной грех, позор, который не оставляет у меня ни капли чести».

Он пытается объяснить ей все свои страдания. Но она скоро его прерывает.

– Это фантазии, – говорит она и берет несколько лент из шкатулки. – Которую завязать в волосы?

Со скрежетом зубовным он говорит:

– Я украшаю тебя для него.

– Ведь это забавно, – смеялась она.

– Ты хочешь украситься для него.

– Конечно, если я иду к нему, я хочу ему понравиться. Тебя это удивляет? – И надевши серьги, она танцует по комнате. – Ты, небось, ревнуешь меня?

Он молча покачивает головой. Он потрясен такой невинностью. Это и есть подлинная невинность, большая, нежели изучение правил закона отцом. Она ближе к истине, нежели Гиршль с своей борьбой за прогрессивную школу, Герзон со своими мечтами о конце дней и пришествии Мессии. Здесь не требуется Мессии, потому что здесь нет греха, потому что здесь не обращают никакого внимания на грех. И ему хочется сказать: «Ты благочестива, Моника. Ни у кого нет истинного благочестия, даже у моего отца, только у тебя, потому что ты хвалишь Господа, как хвалят его деревья и цветы, сами того не зная». В охватившем его порыве любви он впервые видит подлинную Монику теперь, когда он теряет ее. Если бы он раньше разглядел этот лучезарный лик, он пал бы перед нею на колени, как человек, молящийся звездам, и целовал бы ее ноги.

Но он ничего не говорит ей, помогает ей надеть платье.

«Кто его снимет?»

Надевает на нее плащ с длинным шлейфом. Кто его снимет? И прежде чем ее прекрасная рука исчезает в узком рукаве, он долго целует ее, словно не может отпустить, и в поцелуе кусает, зарывает свои зубы в свежее тело.

– Ты никогда еще не любил меня так, как сегодня, милый! – насмешливо и в то же время мудро замечает она.

Разве он не наслаждается на этот раз ее красотой – и за себя и за своего соперника – красотою, которую она никогда раньше не раскрывала перед ним. Так у Сатаны имеются особые дьявольские радости для тех, кто продает ему свою душу.

Он провожает ее через двор. Еще только начинает светать. Пожар потушен, все успокоилось. Августовская ночь уже немного прохладна. Они идут по пустынным улицам. К замку.

Он не хочет уходить, хочет стоять внизу перед дворцом бургграфа, стоять внизу и знать, что другой обнимает ее.

– Подождать ответа для общины?

Об этом он даже не подумал.

– Да, конечно, – отвечает он, – подождать ответа для общины.

Они подходят к реке, идут через новый башенный моет, через каменный мост. На возвышении виден замою черное, мрачное хищное животное, словно приготовившись к прыжку, поджидает приближающуюся добычу.

Он прижимает к себе девушку, впивается в ее стройное тело.

– Ты так спокойна, Моника?

– Тревога теперь не поможет.

Разве голосок ее не вздрагивает еще приятнее, чем всегда.

– Негодяи мы, распутники! – громко бранится он. Его раздражает наслаждение, доставляемое грехом.

– Не все ли равно?

– Разве нужно так торопиться?

– Да, нужно, прежде чем наступит день.

Он обнимает ее и снова жарко целует, перед замком, на глазах у своего противника, целует ее.

– Но в одном клянусь тебе, – вырывается у него вдруг среди опьяняющей ласки, – в одном клянусь я! Если действительно удастся… если, благодаря твоему и моему греху, последует отмена изгнания, – чего напрасно добивались самые благочестивые из нас постом и молитвами, ночными бдениями и мудростью своей, – тогда, значит, меня воспитали в лжеучении, тогда, значит, Богу нужна не добродетель, а преступление, тогда я не хочу иметь ничего общего с тем, что было в моей жизни раньше. Я уйду, уйду от вас. – Он оборачивается к берегу еврейского города. – Я тогда уйду далеко отсюда, в Германию, где новый дух охватил крестьян, где они отказываются нести барщину и где ученые живут весело и свободно.

– А я отправлюсь с тобою, с тобою!

– Моника, ты пойдешь со мной?

– Ты сомневаешься?

– Так неужели из наших слез расцветет еще счастье!

– Да, милый!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю