Текст книги "Лики времени"
Автор книги: Людмила Уварова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
Назавтра я вошла в новый класс, ученики, как водится, встали. Я села за стол, раскрыла классный журнал, потом оглядела класс и увидела: тот самый мальчик сидит за третьей партой и глядит на меня. Да, тот самый, кто спас мой портфель и собрал все то, что вывалилось из него. Потом стала выкликать фамилии учеников, каждый вставал со своего места и отвечал мне:
– Это я.
Мой спаситель оказался в журнальном списке одним из последних. Это был Тимур Фрунзе.
Мне часто приходилось впоследствии обращаться мыслями к нему. Он принадлежал к тем избранным натурам, которые сразу же врезаются в память.
Была в нем душевная открытость, распахнутая людям, исполненная доверчивости душа, и этим он покорял. Его отличали прямота, абсолютная правдивость и полное отсутствие какой бы то ни было фанаберии, элементарного зазнайства. Он был прост, естествен, и в то же время в нем постоянно ощущалось неподдельное чувство собственного достоинства, которое не могли не чувствовать все те, кому приходилось общаться с ним. И, должно быть, потому, я заметила позднее, Тимура не только любили, но уважали его. С ним считались, словно он был самым старшим, его слово было веским и значимым.
«Так считает Тимур…», «Тимур сказал, и этим все сказано…», «Так полагает Тимур…» – не раз приходилось мне слышать эти слова от моих учеников.
И еще скажу: он хорошо ко мне относился, может быть, я запомнилась ему, когда потерянно стояла на середине шумной мостовой; он был всегда предупредителен со мной, к тому же доказывал мне свое отношение тем, что постоянно прилежно готовил домашние задания, старался учиться по моему предмету только на «отлично». А ведь, в сущности, чем ученик может доказать свое отношение к учителю?
Еще один мальчик, но уже в десятом классе, я чувствовала, симпатизирует мне – Юра Холмогоров, отличный спортсмен. О нем говорили, что он превосходный пловец, прыгун в высоту и длину, бегает быстрее всех на лыжах.
Поразительно было в этом юном существе умение вести себя. Внешне он держался одинаково со всеми, был всегда ровный, не шумливый, в нем чувствовалось отличное воспитание.
Он обладал, как мне думалось, недюжинными способностями к точным наукам, но когда я однажды спросила его, нет ли желания поступить в МГУ, стать математиком, он ответил:
– Мое главное желание – быть летчиком. – Подумав, добавил: – Мои родители тоже хотят, чтобы я стал летчиком.
Он был сильно привязан к своим родителям, особенно к отцу. Они жили в Париже, отец был, если не ошибаюсь, военным атташе нашего посольства, в Москву приезжал только в отпуск. Все остальное время Юра жил со старенькой бабушкой. Вдруг бабушку разбил паралич, и теперь уже не она ухаживала за внуком, а ему пришлось ухаживать за нею.
Юра успевал выполнять все свои обязанности: ходил в магазины, готовил нехитрую еду себе и бабушке, вызывал к ней врачей, покупал лекарства. Кроме того, старался как-то развлечь бабушку, часто читал ей вслух, а в свободные свои часы нередко играл с нею в подкидного дурака. Все это я знала отнюдь не от Юры, а от его друга Рафика Вартаняна, жившего с Юрой в одном доме и учившегося в параллельном классе.
Все это не мешало Юре хорошо учиться, он оставался одним из лучших учеников класса, всегда тщательно готовил домашние задания.
Рафик Вартанян, импульсивный, легко увлекающийся, как-то рассказал мне о своем друге:
– Вы не представляете, какая это личность! – Рафик заметно волновался, и потому, как и обычно, волнуясь, он неправильно ставил ударения: – Что это за человек! Подумать только, каждое утро встает в шесть утра, потому что позднее уже не будет времени, и заставляет бабушку делать физзарядку…
Огромные черные глаза Рафика возбужденно блестели.
– Нет, это надо только представить себе! Другой на его месте урвал бы лишний час, чтобы поспать еще немного, а он думает о старухе, вовсе не о себе…
Как-то, когда мы одновременно с Юрой вышли из школы, оказалось, что живем близко друг от друга: я на Большой Бронной, он на Малой, возле Патриарших прудов.
Я вспомнила дом, в котором он жил: двухэтажный особнячок, окнами на Патриаршие пруды, с виду очень уютный, какой-то чисто московский.
– Верно, – сказал Юра. – У нас дома, если вы когда-нибудь зайдете к нам, то увидите, типичное старомосковское жилище, мебель старинная, на стенах фотографии древних родичей, давно покинувших землю…
– Сколько лет вы там живете? – спросила я.
– Это квартира моей бабушки, – ответил Юра. – Когда-то здесь жила бабушкина мама. Потом уже бабушка прожила здесь всю жизнь, потом моя мама. Папа переехал сюда, к маме, когда женился на ней, и сказал, что ничего менять не следует, пусть все останется так, как есть.
– Выходит, и ты здесь родился? – спросила я.
Улыбка осветила его красивое, четко очерченное лицо.
– Выходит, эта квартира – моя малая родина. Моя и мамина, ну и, конечно, бабушкина. А папа родился на Урале, в Карабаше… – Он помедлил и продолжал снова: – Папа мой – человек удивительный. Поверьте, я это говорю не потому, что это мой отец, все, кто его знает, все так и говорят: Сергей Петрович – во всем уникален. Во-первых, он необыкновенно деликатен, знаете, может быть, ему бы хотелось переменить обстановку в квартире, но он боялся, что бабушке это может не очень понравиться, а он больше всего на свете боится причинить кому-то хотя бы самое маленькое огорчение. Если при нем кого-то ругают, он никогда не поддержит разговор, даже если говорят о человеке, ему неприятном.
– Даже если это враг? – спросила я.
– У отца, по-моему, нет врагов, – ответил Юра. – Во всяком случае, мне так кажется.
– А отцу? – не выдержала я.
– Я никогда не слышал, чтобы он говорил о своих врагах…
И Юра еще раз повторил:
– У него нет врагов. Да и не может быть!
Я слушала Юру и думала о том, как же он, наверное, любит своего отца, любит, гордится им и, наверное, хочет во всем походить на него.
Когда Юра проводил меня до дома, он сказал:
– Мне бы хотелось, чтобы вы узнали моих, когда они приедут домой.
– А когда они приедут? – спросила я.
– Думаю, через год, они же недавно были здесь, у отца был отпуск…
Лучше всех ко мне относился Тимур Фрунзе, светловолосый, узкоплечий, с удивительно подвижным, умным лицом и живыми глазами, которые часто менялись, то они казались темно-карими, то золотистыми, походившими цветом на осенние упавшие листья.
Нас троих, меня, Тимура и Юру, объединяло общее пристрастие к приключенческой литературе. Я старалась придерживаться правила, строго предписанного в школе всем учителям и даже техническим работникам – нянечкам, буфетчице, уборщицам, курьерам – избегать всякого рода посторонних разговоров, не беседовать с учениками на темы, не касающиеся учебы, не расспрашивать о родителях, о друзьях, о знакомых…
Но Тимур, непосредственный, контактный, удивительно располагавший к себе, сам подошел ко мне, когда я вышла из подъезда школы.
– Нам по дороге? – спросил он.
– Я на Большую Бронную, – сказала я.
– Стало быть, по дороге, – решил он. – Мне надо к Пушкинской.
Признаюсь, я обернулась, не идет ли кто-нибудь еще за нами. Не сомневалась, если сам директор не застукает нас, то уж наверняка какой-нибудь доброхот донесет, что учительница немецкого языка пошла из школы вместе с учащимися. Но улица оказалась пустынной, я успокоилась.
Доро́гой Тимур спросил меня:
– Вы что, коренная москвичка?
– Коренная, – ответила я. – Родилась на Мытной улице, недалеко от Калужской площади.
– Знаю эту улицу, – кивнул он. – А почему вы так хорошо говорите по-немецки? У вас замечательное произношение!
Не скрою, слова его польстили мне, тем более что сам Тимур превосходно учился, а по-немецки считался лучшим учеником.
– Я училась в техникуме иностранных языков, – сказала я. – Там были отличные учителя, большей частью немцы и австрийцы, они-то и научили меня хорошему произношению.
– Да, у вас прекрасное произношение, – еще раз похвалил меня Тимур.
Уж не помню, как у нас зашел разговор о Дюма. Помню только, что Тимур сказал:
– Это мой самый любимый писатель.
– И мой тоже, – призналась я.
– Какую его книгу вы любите больше всего? – спросил он.
– «Граф Монте-Кристо», – сказала я. – А ты?
– И я люблю Монте-Кристо больше всех, – признался Тимур и добавил: – Как здорово, что у нас с вами одинаковые вкусы.
– Бывает, – сказала я.
– Вы любите читать? – спросил он.
– Да, – ответила я. – Больше всего на свете.
– А какие у вас книги?
Книг у меня было много. От отца у нас осталась отличная библиотека, и как бы нам с мамой ни приходилось тяжело, мама никогда не соглашалась продать хотя бы одну книгу. И я тоже не хотела расставаться с библиотекой. Однако жизнь впоследствии решила все по-своему.
– У меня различные книги, – сказала я и стала перечислять: – Полное собрание сочинений Понсон дю Террайля, полное собрание Дюма в издании Сойкина, Буссенар, Фенимор Купер, это все приключенческие книги, почти все классики, кроме того – журналы «Нива», «Солнце России», «Аполлон», приложение к «Ниве» и еще много, много всяких книг, русских, французских и немецких.
Тимур слушал меня с непритворным интересом. Умные глаза его горели.
– Знаете что? – внезапно предложил он мне. – Давайте меняться книгами.
– Хорошо, – сказала я.
– У меня есть несколько выпусков Ника Картера. Хотите?
– Конечно, хочу, – сказала я.
– А мне дайте Понсон дю Террайля, ладно?
Тимур вопросительно посмотрел на меня.
– Ладно, – ответила я. – Завтра принесу в школу первый том.
– Как называется? – спросил Тимур.
– «Серый человек», – ответила я.
– Интересно?
Кажется, он даже облизнулся. Я понимала его.
– Бесспорно интересно.
– Я обещаю вам очень, очень аккуратно обращаться со всеми книгами, даю слово! – заверил он меня.
Книги хранились в сундуке, стоявшем в коридоре нашей коммунальной квартиры. Разумеется, то была не вся библиотека отца. Часть книг я перевезла на дачу к подруге, другая часть нашла пристанище на чердаке одной старинной маминой знакомой. Но приключенческие книги как раз хранились у меня дома, в этом самом сундуке.
Доро́гой Тимур рассказал мне, что у него есть сестра Таня, родителей, как известно, давно нет в живых, воспитывается он у Ворошилова.
– Дядя Клим и тетя Катя очень хорошие, – сказал он, хотя я ни о чем его не спрашивала, мне еще раньше стало известно, что Климент Ефремович и его Екатерина Давыдовна привязаны к Тимуру и к его сестре Тане как к родным детям.
Еще Тимур рассказал, что мечтает стать летчиком. После окончания учебы он хотел отправиться в Крым, в Качу, в тамошнее училище, чтобы выучиться на летчика. Почти все остальные ученики должны были стать артиллеристами.
– По-моему, – сказал Тимур, – это и есть самое настоящее счастье – быть летчиком, вы не находите?
– Каждый понимает счастье по-своему, – сказала я.
– А для меня, кажется, нет большего счастья, чем летать в небе, управлять самолетом, подумать только – вдруг ощутить штурвал, который подчиняется твоей руке.
Глядя на просветленное лицо Тимура, я подумала: наверное, он будет отличным летчиком. Ведь главное – любить свое дело, а все остальное – опыт, умение, мастерство в конечном счете придут со временем.
На другой день я принесла Тимуру первый том Понсон дю Террайля, а он дал мне две тоненькие книжечки, посвященные похождениям бравого сыщика Ника Картера.
Тимур читал быстро. Чуть ли не каждые три дня возвращал мне прочитанные книги, и я приносила ему новые.
– По-моему, ты их просто-напросто глотаешь, – сказала я.
Он засмеялся:
– Дядя Клим говорит, за то время, что он прочитает одну страницу, я успею умять целых три…
Юра Холмогоров, сын дипломата, жившего в Париже, случайно узнал о том, что я даю Тимуру читать книги. Должно быть, сам же Тимур рассказал ему об этом.
Как-то на большой перемене, когда я шла в учительскую, Юра догнал меня. Тихо, так, чтобы никто не слышал, попросил:
– Если можно, мне бы тоже хотелось читать ваши книги…
На миг обернулся, не слушает ли кто-нибудь. Мне подумалось: наверное, дипломатическая выучка его отца сказалась и на сыне, несмотря на свой возраст, он уже понимал и знал, как следует себя вести.
– Хорошо, – сказала я. – Тимур принес мне роман Дюма, могу дать.
– Дюма? – переспросил он. – Как называется?
– «Кавалер де Мезон-Руж».
– Знаю, читал – сказал Юра. – Лучше дайте мне что-нибудь Понсон дю Террайля. Тимур говорит, ужасно интересно, а я его никогда не читал.
– Ладно, – согласилась я. – Принесу тебе, если хочешь, Понсон дю Террайля.
– А я могу принести вам роман Эдгара Уоллеса «Кровавый круг».
Я знала, знаменитый английский писатель Уоллес, автор множества детективных романов, писал, конечно же, по-английски. В те годы я еще не знала английский. Юра сказал, предваряя мое возражение:
– Этот роман перевели на немецкий, папа говорил, очень интересный.
– Принеси, – сказала я.
Так мы трое стали меняться приключенческими книгами – Тимур, Юра и я.
За те немногие месяцы, что довелось работать в этой школе, у меня как-то нормализовались отношения с десятым классом. Не могу сказать, что все они слушались меня беспрекословно или прилежно выполняли домашние задания. Отнюдь! Но в общем-то большей частью на уроках в классе царила относительная тишина, ученики слушали мое чтение, потом пересказывали все, что следует, по-немецки, писали диктанты и сочинения. Следует сказать, что Василий не всегда являлся в школу, часто пропускал уроки, причем никогда не объяснял, почему не пришел. Впрочем, его никто и не спрашивал.
Не ведаю, почему Василий невзлюбил меня. Может быть, сказалась его нелюбовь к немецкому, и он механически перенес эту нелюбовь на меня?
Не знаю. Знаю одно, он никогда не выполнял домашние задания, большей частью отказывался пересказывать содержание того или иного рассказа, прочитанного в классе, отговариваясь всегда одинаково:
– Я себя плохо чувствую…
Сознавая свою силу, абсолютную безнаказанность, он пристально, не мигая, смотрел на меня в упор своими зеленоватыми глазами, которые казались мне скользкими, словно бы убегающими. Вообще он походил на отца, такой же низкий лоб, хмурые брови, такой же убегающий взгляд, как бы таивший в себе что-то неразгаданное, не понятное ни для кого. А может быть, мне это просто казалось?..
Как-то в самом начале, когда я стала преподавать, я обратилась к Василию:
– Пожалуйста, перескажите мне то, что я сейчас читала…
Между прочим, его я называла на «вы», и все учителя тоже обращались к нему на «вы», и, само собой, Николай Иванович так же.
Он не сразу ответил мне:
– Что-то мне не хочется пересказывать…
Зеленоватые глаза его чуть сощурились.
Я чувствовала: весь класс, затаив дыхание, ждет, что-то скажу теперь я.
А я постаралась собрать в кулак всю свою волю и спросила его спокойно, тоже не спуская с него взгляда:
– Может быть, вы себя плохо чувствуете?
– Нисколько, – сказал он. – На этот раз я совершенно здоров, просто не хочется, и все тут!
Я поймала несколько испуганный взгляд Юры Холмогорова, поняла, он боится за меня. Все остальные с явным любопытством смотрели на нас, ожидая, чем кончится этот разговор.
– Хорошо, – сказала я и поставила против его имени в журнале слово из четырех букв: «неуд».
В тот день я не успела еще уйти из школы, как за мной в раздевалку ринулись три или четыре добровольца:
– Скорее, вас требует Николай Иванович!
Так и сказали: не просит зайти, а требует!
Я поднялась в директорский кабинет. Николай Иванович расхаживал по комнате, от окна к двери и обратно. Завидев меня, он круто обернулся, встал передо мной, заложил руки в карманы своего полувоенного френча.
– Вы что, – начал он тихо, почти неслышно. – Вы что, с ума сошли?
– Нет, – ответила я, еще ничего не понимая. – Не сошла, я пока что в здравом уме. Что случилось?
– Что? – переспросил меня Николай Иванович по-прежнему тихо, едва слышным голосом. – Вы еще спрашиваете!
Он бросился к своему письменному столу, схватил со стола классный журнал, раскрыл его.
– Это, это что такое?
Голос его дрогнул. Острые глазки совсем утонули в пухлых мешочках. Длинный ноготь его указательного пальца уперся в мою отметку – в злополучный «неуд», который я поставила Василию.
– Это неуд, – сказала я. – Он не захотел пересказывать, сказал, что ему не хочется. Кроме того, он никогда не выполняет заданий…
Несколько мгновений Николай Иванович смотрел на меня. Не могу передать ту, постепенно меняющуюся гамму различных чувств, которые выражали его глаза, чего только там не было – удивление, презрение, отвращение…
– Вот что, – начал директор, выдержав значительную паузу, должно быть ожидая каких-то моих оправданий, но я тоже молчала, да и что тут можно было сказать, – вот что, если еще раз вы позволите себе такое… – Он запнулся в поисках нужного слова. – Такое вот самоуправство, то имейте в виду, с нашей школой можете распроститься…
Голос его из тихого стал звучным, обрел силу и крепость. «Наверное, всем слышно, и в коридоре, и в учительской», – подумала я.
Однако как-то не хотелось сдаваться. Ведь, в сущности, я знала, что права, разве не так?
– Но он же не пожелал отвечать, – сказала я.
Директор мгновенно оборвал меня:
– Значит, не мог…
– Он сказал, что ему не хочется…
– Значит, не хотел, – директор пристукнул кулаком по столу. – Очевидно, вы забыли наш разговор, тот самый, когда вы поступали к нам?
Я молчала, а он продолжал:
– В таком случае, повторю еще раз, а вы извольте слушать. Никогда, ни при каких обстоятельствах не делайте Василию замечаний, никогда не ставьте ему плохие отметки, это уже не ваша забота – ставить ему отметки.
– Но если он не хочет отвечать урок? – спросила я. – Что же делать тогда? Какой же это пример для всех остальных учеников?
Директор откашлялся, как и всегда, когда намеревался сказать что-то важное, значительное, и торжественно произнес:
– Сын товарища Сталина – пример для всех учеников, как бы он ни учился, отвечает ли он урок или не желает отвечать. Сын товарища Сталина – исключение из общего правила…
С тем я и ушла. Исключение из общего правила. Да, так оно и есть, наверное…
Василий меня, что называется, не выносил на дух. Надо отдать ему должное: он был прямодушен, не пытался скрыть свою ко мне неприязнь.
Бывало, не слушая моих объяснений, он повернется к соседу, вступит с ним в разговор, не обращая никакого на меня внимания. Или развалится на скамейке за партой, насвистывая что-то сквозь зубы, или внезапно поднимается с места и, не говоря ни слова, выходит из класса и так же непринужденно снова входит в класс, не глядя на меня, как бы вовсе не замечая.
Памятуя указания директора, я не делала ему ни одного замечания, и никто ничего не говорил ему, однако я с досадой чувствовала, что теряюсь порой, когда он входит в середине урока, а он откровенно, с каким-то, я бы сказала, садистским задором наслаждался моим смущением, иной раз даже не пытаясь сдержать улыбки, и она то появлялась на его губах, то исчезала.
Однажды я шла из школы домой и плакала. Василия не было в школе около недели, но вдруг он явился к моему уроку. И, конечно же, не слушая меня, стал напевать что-то про себя.
Я замолчала, он замолчал тоже. Я начала снова объяснять новое грамматическое правило, он стал снова петь.
Я спросила:
– Я вам не мешаю?
– Нет, – ответил он, усмехнувшись. – Продолжайте…
И опять замурлыкал какой-то мотивчик про себя. Все молчали, только Юра обернулся к нему, укоризненно проговорил:
– Перестань, Вася, слышишь?
– Что? – переспросил Василий и засмеялся, по-моему, совершенно искренне. – А вот и не перестану…
– А вот и не перестану…
– Перестань, – еще раз сказал Юра. Узкое, по-мальчишески открытое лицо его резко побледнело. Я испугалась, как бы он не навредил самому себе, ведь с Василием, теперь уже я понимала, шутки плохи.
Но Василий, неведомо почему, вдруг замолчал. Может быть, надоело издеваться надо мной, а может быть, его не испугало, нет, просто удивило выражение лица Юры. Во всяком случае, он перестал петь.
Прозвенел звонок. Все разошлись из класса. Я вышла на улицу, было холодно, ветрено, снег крупными хлопьями сыпал с неба.
Я шла и плакала.
Кто-то осторожно взял меня за руку. Я оглянулась. Это был Юра.
– Перестаньте, – сказал он. – Я вас очень, очень прошу – не надо плакать…
Я быстро вытерла глаза. Не хватало еще того, чтобы мальчик, мой ученик, успокаивал меня.
– Хорошо, – сказала я. – Не буду больше.
– И не надо, – сказал Юра. – Вы же все равно не переделаете его, его вообще нельзя переделать.
Я кивнула головой.
– Да, его уже не переделаешь.
– Осторожно, здесь скользко, – сказал Юра и взял меня под руку.
* * *
Помню еще одного своего ученика – Степана Микояна. Он был необыкновенно привлекателен внешне, настоящий итальянский мальчик с картины Мурильо: большие темно-карие глаза с длинными загнутыми ресницами, всегда розовые щеки, темные волосы вьются прихотливыми кольцами. Представляю, как, должно быть, досаждала ему эта красота: мальчики обычно терпеть не могут, когда у них вьются волосы, или чрезмерно длинные ресницы, или слишком яркий цвет лица.
В спецшколе он дружил со своими одноклассниками – Левой Шервицем, Андреем Кертесом и Сашей Бабенко. Мне порой думалось, наверное, подобно прославленным мушкетерам Дюма, у этой четверки было единое для каждого свято соблюдаемое правило: один за всех и все за одного!
Недавно довелось увидеть Степана Микояна, теперь генерал-лейтенанта авиации, заслуженного летчика-испытателя, Героя Советского Союза, он рассказал, что до сих пор встречается со старыми школьными друзьями…
Разговор зашел о Тимуре Фрунзе. Степан дружил с ним с самого раннего детства. И учиться они пошли в одну и ту же школу. Позднее, уже в седьмом классе, решили поступить в недавно открывшуюся спецшколу, чтобы в будущем стать военными.
Обычно лето они проводили в Зубалове. Дачи Микояна и Ворошилова находились неподалеку друг от друга. Там мальчикам было вольготно. День-деньской бегали наперегонки, купались в речке, ходили в лес по грибы, по ягоды.
В Зубалове, кроме Тимура и Степана, были и другие ребята с окрестных дач. Самая любимая игра – игра в войну. Только вот никто не хотел быть белым, все стремились быть только красными командирами. Приходилось бросать жребий.
Когда учились в шестом классе, появилась новая страсть – лошади. Оба стали заниматься в конно-спортивной школе. Летом по многу часов ездили на лошадях. У каждого был свой любимый конь.
– Уйма воды утекло с тех пор, – сказал Степан Микоян, – а по сей день не могу позабыть Тимура.
– Может, у него было сильное биополе, – предположила я.
Степан пожал плечами.
– Насчет биополя не скажу, в те годы мы ни о каком биополе и понятия не имели, просто был у меня большой, настоящий друг, о котором помню и буду помнить всегда, до самого своего конца…
Тимур был всегда горазд на разные выдумки, казалось, он только и делал, что старался сотворить что-нибудь такое, что могло бы как-то разнообразить жизнь, наполнить ее различными приключениями.
– Иной раз мы даже сбегали с уроков, – признался Степан Микоян. – Случалось и так, чего греха таить. Скажу прямо, обычно заводилой бывал Тимур. «Лучше пошли в кино, – говорил он, – чем сидеть на географии».
– Ну, и ты что же? – спросила я.
– А я что? Слаб человек, – усмехнулся мой бывший ученик, и вдруг мне почудилось, в его лице мелькнуло чисто мальчишеское озорство, побуждавшее его некогда к всевозможным веселым, а зачастую и лихим проделкам…
– Мы любили играть в Робин Гуда, – сказал Степан Микоян. – Бывало, на даче, в Зубалове, уйдем вместе куда-нибудь далеко в лес. «Здесь нас ждет наша дружина, – говорил мне Тимур. – Мы будем вместе делить добычу и раздавать ее беднякам…». Разумеется, никакой дружины и в помине не было, как не было и добычи, которую грабили сподвижники Робин Гуда, мы ждали, ждали, потом отправлялись восвояси. Но проходил день, другой, и снова шли в лес на поиски верных друзей храброго Робин Гуда…
Тимур Фрунзе был очень начитанный, по словам Степана. Впрочем, и я могу сказать то же самое. Сколько раз приходилось мне беседовать с Тимуром о прочитанных книгах, и я не переставала дивиться обширному кругу его знаний, количеству прочитанных книг, необыкновенной его памяти, которая хранила не только имена героев, не только названия городов и стран, но и различные даты сражений и войн, происходивших когда-то…
Я спросила Степана Анастасовича, имели ли они с Тимуром какое-либо представление о репрессиях, которые бушевали в те памятные годы.
– Разумеется, мы не могли о них не знать, – ответил мне он. – Да и как можно было не знать и не ведать ничего, когда каждый прожитый день приносил с собой сведения о новых «врагах народа», которых только что довелось видеть, с которыми не раз приходилось разговаривать.
Иной раз мы говорили с Тимуром об этих неожиданных арестах, не могли не говорить. Конечно, не раз возникали сомнения, не раз казалось: нет, не может быть, как могло случиться такое, человек, который казался абсолютно безупречным, о котором было известно, что он либо соратник Ленина, прошедший вместе с Ильичем все перипетии эмиграции, всю тяжесть революционной борьбы, либо кристально честный большевик, до конца преданный Советской власти, вдруг причислен к самым злобным «врагам народа».
– Не верю, – сказал однажды Тимур, когда узнал об аресте одного из друзей Ворошилова, бывавшего в их доме, крупного военачальника Рычагова. – Не верю, и все тут!
Я сказал:
– Но как можно не верить? Раз его взяли, стало быть, он виноват!
– Да, конечно, – согласился со мной Тимур. – Но все-таки никак не могу себе представить, что этот самый человек – враг народа!
– В ту пору, – сказал мне Степан Микоян, – бытовало выражение: органы никогда не ошибаются, у нас зря не сажают. И все же, все же… – Большие темно-карие глаза его, до сих пор не утратившие своего блеска, налились печалью. – Помню этого славного, обаятельного человека, который, разумеется, спустя почти пятьдесят лет был посмертно реабилитирован…
Был в охране Ворошилова один охранник, с которым вся семья Климента Ефремовича была в очень хороших отношениях, а Тимур просто любил его. Он нравился ему своей преданностью семье Ворошилова, врожденным добродушием, жизненной смекалкой. Однажды Тимур спросил его:
– Что бы ты сделал, если бы тебе приказали арестовать Климента Ефремовича, потому что он оказался врагом народа?
– Если бы приказали, арестовал бы незамедлительно, – ответил друг семейства, не затруднив себя даже секундной заминкой. – Как же иначе? Приказ следует выполнять…
– Помню, как тогда был раздосадован Тимур, – сказал Степан Микоян, – даже переживал не на шутку. Он вообще любил людей, умел искать и находить в них что-либо хорошее. И потому каждое разочарование в каком-то человеке, к которому хорошо относился, которому верил, всегда сильно огорчало его, нет, не то слово, это был удар в самое сердце.
Однажды кто-то сказал Тимуру:
– Верить всем людям, – значит топить дровами улицу.
– Почему? – спросил Тимур.
– Потому что нельзя всем верить, многие люди по природе своей коварны, могут запросто предать, бросить в тяжелую минуту.
– Пусть так, – сказал Тимур. – Но встречаются и хорошие люди. Разве не правда? И потом, я уже не могу себя переделать. Каков я есть, таким и останусь…
Да, таким он и остался – смелым, глубоко принципиальным, не признающим никакого лицемерия, двуличия, открытым душой всякому добру, справедливости, умеющим отважно встретиться лицом к лицу с любым злом, с любой неправдой.
* * *
В Тимуре поражало сочетание известной уравновешенности, собранности, твердого волевого начала и некоторой чисто мальчишеской непосредственности, открытости всего его существа, начисто лишенного хотя бы самого туманного намека на какой-либо расчет, на недосказанность или, более того, бесспорную хитрость.
Чем больше я узнавала его, тем он сильнее привлекал меня незаурядностью своей еще не до конца раскрытой натуры, природной добротой, правдивостью и конечно же искренним расположением ко мне.
Я не сомневалась: он хорошо, по-доброму относился ко мне, может быть, в какой-то мере жалел меня, понимал, что, как бы мне ни приходилось трудно, я ничего не в силах была изменить. Что называется, обстоятельства побеждали напрочь.
Почему-то так получалось, что после окончания занятий он догонял меня на улице и, случалось, провожал до самого дома.
Обычно мы начинали разговор о книгах. Кроме приключенческих, Тимур любил романы и повести о военных подвигах, жизнеописания знаменитых полководцев В отцовской библиотеке я отыскала как-то старинную книгу уже не помню, какого автора, в которой рассказывалось о героях войны двенадцатого года – Кутузове, Багратионе, Барклае-де-Толли и Денисе Давыдове. Книга была поистине древней, с пожелтевшими, хрупкими от времени страницами, с обложкой, которая буквально рассыпалась в руках. Я принесла эту книгу Тимуру, и он сам позже признался: ложась спать, клал ее под подушку, не желая даже во сне расставаться с нею.
– Больше всех мне понравился Кутузов, а потом уже Багратион, – рассказывал Тимур после. – Я перечитал два раза все то, что написано о них. Сила!
Он долго, увлеченно делился со мною впечатлениями об этой книге, потом спросил:
– А что, разве ваш отец был военный?
– Нет, он был филолог.
– Так почему же у вас такая вот книга о героях войны?
– Отец любил всякого рода мемуары и рассказы о подвигах, – сказала я.
Я редко кому рассказывала об отце, о трудной его судьбе, исполненной горестей и тревог. Но Тимуру захотелось рассказать все, как есть, без утайки. Он внимательно слушал меня. Сказал:
– Говорят, мой отец тоже любил книги о военных подвигах. О героизме солдат. – Помедлил и добавил: – Дядя Клим говорил мне, что настольной книгой отца были «Севастопольские рассказы» Толстого.
Однажды он признался, что тоскует по отцу, хотя, в сущности, им недолго довелось прожить вместе.
– Вы не думайте, – сказал Тимур, – я люблю дядю Клима и знаю, что он тоже меня любит. Но отец, все, кто его знал, говорят, был поистине человек необыкновенный…
Тимур оборвал себя, задумался, сказал с невыразимой, какой-то недетской печалью:
– Надо же было так случиться, чтобы отец, человек редкой храбрости и отваги, погиб не в бою с врагами, а на операционном столе!
– Терять близких всегда тяжело, – сказала я, – где бы они ни погибли!
– Но отец, отец, – возразил Тимур, – ведь он, наверное, предпочел бы смерть в бою, чем на больничной койке, разве не так?
Тонко очерченное, с узким подбородком и большими, широко распахнутыми глазами лицо его на миг омрачилось, словно легкая тень упала на него. Брови его сошлись на переносице, черты обозначились резче, вдруг в один миг он стал неожиданно старше. И подумалось: вот таким, наверное, когда-нибудь, спустя годы, станет его лицо, утратив всю зыбкость мягких юношеских очертаний, которые сменит законченная, суховатая определенность.