355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Уварова » Лики времени » Текст книги (страница 18)
Лики времени
  • Текст добавлен: 22 апреля 2017, 16:00

Текст книги "Лики времени"


Автор книги: Людмила Уварова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)

– Хорошо, – произнес Турич. – Иду мыться, пусть ее готовят…

– Будем готовить, – покорно отозвался дед, – прямо сейчас…

Была, должно быть, уже ночь, когда я открыла глаза. Тускло горела лампочка на столике возле моей кровати, на стене напротив громоздилась тяжелая, неровная тень. Я повела глазами в сторону, увидела деда. Он сидел, опустив голову на ладонь правой руки. Я позвала тихонько:

– Дед, это ты?

Тень на стене качнулась, дед поднял голову.

– Очнулась, – сказал, – наконец-то!

Обеими руками я взяла его ладонь.

– Давно сидишь? – спросила я.

– Давно, – сказал он.

Лежавшая возле окна Клавдия Петровна тяжело застонала во сне.

«Значит, что-то снится», – подумала я и вспомнила: мне снилась мама, будто идем мы с нею по дороге в каком-то неведомом лесу, кругом растут васильки, маки и легкие голубые колокольчики. Я рву цветы, а мама говорит: «Не рви, не надо, пожалей цветы…»

Я спрашиваю во сне: «Почему их надо жалеть? Разве они что-то чувствуют?» – «А как же, – отвечает мама, – совсем так же, как мы с тобой…»

– Мне мама снилась, – сказала я деду.

– Сон в руку, она вчера письмо прислала, – сказал дед, – как чувствовала, спрашивает, как ты, не болеешь ли…

– Я ей ничего писать не буду, и вы тоже не пишите…

– Мы напишем тогда, когда ты поправишься, – заверил меня дед.

Взял со столика полотенце, смочил в кружке с водой, мазнул им мои губы.

– А теперь попробуй поспи, – сказал.

Положил ладонь на мою голову, и мне стало вдруг до того спокойно на сердце! Спокойно и легко, совсем как бывало, когда я была совершенно здорова…

И тут я вспомнила, вспомнила все то, о чем почему-то забыла, хотя и ненадолго.

– Дед, – сказала я, – а операция? Когда меня будут резать?

– Уже, – сказал дед, натянув на меня одеяло повыше, поправил подушку, – все уже позади, Маша…

Я закрыла глаза, но сразу же открыла их снова.

– Что, – спросил он, – никак не можешь поверить?

– Чересчур хорошо, чтобы было правдой, – ответила я.

Он хотел было что-то сказать мне, но в эту минуту в палату вошла сестра Ляля.

– Алексей Алексеевич, – сказала тихо, – идите домой, отдыхайте, я подежурю возле Маши…

– Нет, – так же тихо ответил дед. – Иди, Ляля, отдыхай сколько захочешь, я останусь здесь.

И остался со мною до утра, вплоть до того самого часа, когда я окончательно проснулась, обвела вокруг себя взглядом и увидела: он все еще сидит возле моей кровати, сложив на груди свои большие, сильные, красивые руки.

На следующее утро Турич навестил меня. Безукоризненно белый, хорошо отутюженный халат как влитой сидел на его широких плечах, облегая толстые бедра и заплывшую жиром талию.

– Ну, моя крошка, – сказал Турич, улыбаясь и слегка подмигивая мне, – как дела? Все хорошо, надеюсь?

Я не успела ответить, ответил дед:

– Все хорошо, Василий, все идет так, как надо.

– Ну, – почти закричал Турич, – ну, Алексей, теперь скажи, положа руку на сердце, кто спас твою внучку?

– Ты, – серьезно ответил дед. – Только ты, больше никто…

Турич, наверное, ждал этих слов. Ждал и еще больше обрадовался.

– То-то же, теперь будешь все мои желания исполнять, разве не так?

Не дожидаясь ответа, взял мою руку, стал считать пульс.

Я молчала, стараясь не глядеть на него. Мысленно я ругала себя: дура неблагодарная, в конце-то концов он и в самом деле спас меня, он и никто другой, а я по-прежнему терпеть его не могу! Что я за человек такой? Почему я такая?

– Пульс нормальный, хорошего наполнения, – сказал Турич. Зачем-то снял очки, протер их носовым платком поразительной белизны. Без очков лицо его снова обрело ту жесткость очертаний, которая однажды уже поразила меня. Грубые, словно бы наспех слепленные черты, лукавые, бегающие глаза, недобрый рот; наверное, это и была подлинная его сущность, опять подумала я, и он, как бы поняв мои мысли, снова торопливо нацепил очки на нос.

– Я доволен, – сказал Турич, тщательно осмотрев меня, – если так пойдет дальше, на той неделе можно будет ее выписать.

Когда он ушел из палаты вместе с дедом, Майя сказала:

– А все равно твой дед и в самом деле симпатичнее…

– Еще бы, – сказала я. – Нашла кого сравнивать с кем!

Мне сразу понравилась Майя. Она была общительная, разговорчивая и веселая, хотя, если так подумать, причин для веселья у нее почти что не было.

Она лежала в больнице вторую неделю, и неизвестно было, когда ее выпишут; оказывается, она упала, сильно расшиблась и разорвала селезенку. Мой дед сделал ей операцию, удалил селезенку, но Майя все еще не поправлялась, все время температурила, и дед сказал, что неизвестно, когда он сумеет ее выписать.

В первый же день Майя поведала мне о себе все. Отец ее, как и мой, погиб на фронте, мать была больная – застарелая форма туберкулеза, кроме Майи в семье двое братишек-близнецов тринадцати лет.

– Я им и мама и папа, – призналась Майя, – поскольку папы нет, а мама то и дело лежит в больнице…

– Трудно с ними? – спросила я.

Майя, не задумываясь, ответила:

– А что делать? Трудно не трудно, своя ноша, что там ни говори!

Она работала воспитательницей в детском саду, сама о себе говорила:

– Приходится малышей уму-разуму учить, а самой бы впору уму-разуму поучиться у какого-нибудь умного человека.

У нашей соседки Клавдии Петровны была своя история, она охотно делилась ею со всеми – и с врачами, и с сестрами, и с больными.

У нее была семья, как у людей, хорошая, дружная: муж – солидный человек, машинист местного депо, сын – школьник; и вдруг, как она выражалась, словно ураган, налетела на нее любовь к племяннику своей дальней родственницы. Ей было лет сорок пять, а то и того больше, племяннику родственницы двадцать четыре, но на вид он казался еще моложе.

Вечерами он являлся навестить Клавдию Петровну, тихонько стучал в дверь, садился на край ее постели, тощенький, с тщательно прилизанными белокурыми волосами и нежным, кукольно-розовым цветом лица.

Клавдия Петровна, густо напудренная, пахнущая духами «Манон», в домашнем фланелевом, по зеленому полю алые розы, халате, любовно сжимала в своих мощных ладонях его по-цыплячьи хрупкую лапку.

– Как ты там, Бобик, дорогой мой? – спрашивала она, вглядываясь в его лицо обведенными черным карандашом глазами. – Не скучаешь без меня?

Он выглядел особенно невзрачным рядом с нею, крупной, громкоголосой, казавшейся еще более массивной в своем цветастом халате.

– Скучаю, – отвечал вздыхая, то ли оттого, что и в самом деле скучал без нее, то ли потому, что ему, наверное, изрядно надоедали ее бесконечные расспросы, – конечно скучаю, как же иначе?

Посидев какое-то время, он уходил; Клавдия Петровна, блаженно вздыхая, снимала свой праздничный халат, надевала застиранную больничную «робу», и начинался бесконечный рассказ о том, какой Бобик замечательный, как он ее любит, как она его обожает, о чем они говорят, когда бывают вдвоем, как собираются провести свой отпуск.

– Я никогда раньше не думала, что можно быть такой счастливой, – признавалась она, задумчивая улыбка освещала ее лицо, – наверно, не встреть я Бобика, так бы и прожила всю жизнь тускло и серо…

Однажды (это было вскоре после того, как мне разрешили вставать и я начала ходить по больнице) Бобик не явился к Клавдии Петровне. Она вся извелась, больно было глядеть на нее, когда она, одетая в нарядный свой халат, большая, пышноволосая, с горящими от волнения щеками, молча ходила взад и вперед по палате и все поглядывала на дверь, но Бобик так и не пришел.

А утром она неожиданно исчезла. Я спала крепко, ничего не слыхала. Майя разбудила меня уже около восьми, сказала тихонько:

– Наша Клавуся сбежала.

– Как сбежала? – переспросила я.

– Очень просто, тихонечко оделась, у нее с собой жакет был и ботики, взяла мой платок, – тут Майя засмеялась. – Никак не пойму, платок-то ей к чему? Ни тепла от него, ни красоты, так, название одно, что платок, и ушла, я вида не подала, притворилась, что крепко сплю…

– Куда же она ушла? – спросила я. Майя не успела ответить, в палату вошла Федоровна.

– Какой стыд, – сказала Федоровна, качая головой, поджимая сухие, в оборочку губы. – Ай, стыд-то какой, дальше некуда…

После завтрака в нашу палату заглянул сам Турич. Медленно, укоризненно произнес:

– На что это похоже, скажите на милость?

Улыбка на этот раз не цвела на его лице, он был необычно серьезен, даже строг.

– Остается одно: выписать ее – и дело с концом, – произнес он, крепко захлопнув за собой дверь.

Позднее дед зашел к нам в палату, сказал:

– Вот уж чего не ожидал, того не ожидал!

– Почему? – спросила я.

– Она же еще совсем сырая, ей бы еще побыть у нас никак не меньше недели.

– Вот что делает распроклятая любовь, – заметила Майя. Помолчала немного, потом спросила деда: – Алексей Алексеич, вы знаете, что это такое – любовь?

Я думала, дед как-то отшутится от нее, а может быть, даже строго заметит, дескать, что за такие странные вопросы задает больная врачу, но дед только глянул на нее, не удивленно, нет, скорее печально, и ответил негромко:

– Представь, знаю.

И быстро вышел из палаты, то ли боясь дальнейших расспросов, то ли не желая сказать еще что-то лишнее…

– Молодец, – с непритворным восхищением сказала Майя, – кто еще мог бы так сказать? Не слицемерил, не прикрикнул, не захотел отвертеться как-то, а сказал просто и ясно, да так, что больше уже и не посмеешь допытываться…

А я подумала: вряд ли дед имел в виду бабушку, хотя, конечно, всякое может быть…

Как ни странно, я оказалась права. Но обо всем этом расскажу немного позднее.

Прошло еще два дня, и дед сказал, что я могу уже ходить по коридору и даже выходить в сад.

Вместе с Майей я впервые вышла из палаты, прошлась по коридору. Но не успела лечь обратно в постель, как в палату вбежала, буквально вбежала Клавдия Петровна. Обычно румяное, безупречно круглое, щекастое лицо ее было бледно, губы плотно сжаты. Не говоря ни слова, она плюхнулась на стул возле окна, прижав руки к груди.

Мы молча глядели на нее, и она тоже молчала, не произнося ни слова, потом, однако, первая нарушила молчание:

– Ну и дела, девочки, такие дела, хуже не придумаешь!

Должно быть, ее, что называется, распирало, не надо было ее расспрашивать, подталкивать, она и сама готова была охотно поведать о себе все, что могла.

Оказалось, Бобик сбежал. Да, вот так вот, не говоря ни слова, сбежал, собрал свои немногие вещички и ушел куда глаза глядят.

– Как это куда глаза глядят? – удивилась Майя.

– Я все как есть узнала и выведала, – ответила Клавдия Петровна, – все как есть. Конечно же, ушел не куда глаза глядят, а к Дуське Карташовой, со мной в одном цеху работает.

И тут слезы разом хлынули из ее глаз. Она уже не старалась себя сдерживать. Плечи ее тряслись, грудь вздымалась от рыданий, она вцепилась обеими руками в свои волосы и, раскачиваясь из стороны в сторону, повторяла все время:

– Предатель! Сукин сын, предатель, дрянь дешевая…

Я хотела было сказать что-то, успокоить ее, но Майя мигнула мне: дескать, не надо, не лезь сейчас к ней.

А Клавдия Петровна все продолжала раскачиваться из стороны в сторону, приговаривая:

– Как я жила раньше, кабы вы знали, девочки! В доме порядок, уют, муж у меня отменный, заботливый, ласковый, сынок у нас круглый отличник, все, бывало, за книжкой сидит, на улицу его не выгонишь, и вот надо же так, с ума спятила, из-за какого-то сухаря недорезанного голову потеряла, все как есть похерила, ни о чем не подумала, никого не пожалела!

И она зарыдала с новой силой, бурно, безутешно; мне стало ужасно жаль ее, до того жаль, что, кажется, попадись сейчас мне ее Бобик, я бы на нем, наверное, живого места не оставила.

Клавдия Петровна пролежала на своей койке вплоть до самого вечера, а вечером в палату вкатилась Федоровна, сказала, округлив глаза так, что они стали у нее походить на розетки для варенья:

– Явился. Сюда идет…

Я сидела на постели Майи, она учила меня вязать из серых суровых ниток кружева, Клавдия Петровна по-прежнему недвижимо лежала, не произнося ни с кем ни слова. Но тут, словно ее подбросило, вскочила, разом поднялась, села на постели.

– Что? – забормотала быстро, скороговоркой – Явился? Совесть небось заела? Ну погоди, я тебе сейчас выдам, я тебе все как есть выложу!

Но в то же время руки ее ни на секунду не оставались спокойными, то приглаживали растрепавшиеся волосы, то торопливо пудрили зареванные, влажные щеки, то застегивали пуговицы праздничного зеленого, с алыми розами халата.

В дверь палаты осторожно постучали.

– Входи, – крикнула Клавдия Петровна, стряхивая пудру с пышной груди, – давай, заходи, голубчик, не бойся!

И тут в палату вошел незнакомый пожилой человек – седые, коротко стриженные волосы, слегка загорелое, с крупными морщинами возле рта и на лбу лицо, морщинистая шея, видневшаяся в воротничке белой рубашки; нет, то был явно не Бобик, какой там Бобик.

Он обвел глазами меня и Майю, потом глаза его просветлели, он подошел к постели, на которой лежала Клавдия Петровна.

– Здравствуй, Клава, – сказал негромко. Только сейчас я заметила в его руках плетеную кошелку. Он положил кошелку на тумбочку, вынул из нее несколько яблок, бутылку молока, три ватрушки, очевидно, домашних.

– Ешь, – сказал, – поправляйся. Это тебе можно, я у доктора спросил.

Не сговариваясь, мы с Майей обернулись одновременно, поглядели на Клавдию Петровну. Казалось, она не может прийти в себя от изумления.

– Ты… – только и произнесла она, – ты, Николай?

– Кто же еще? – отозвался Николай. Тихо присел на край ее койки. – Все тебе кланяются, приветы передают, и Витек тоже.

– Чего же он не пришел? – спросила Клавдия Петровна.

– Витек приболел малость, – ответил Николай, – только ты не беспокойся, ничего такого опасного, простудился немного, завтра уже здоровехонек будет, ручаюсь. Тогда сам к тебе явится…

Мы с Майей вышли из палаты. Так мне и не удалось хорошенько отлежаться в этот день. Впрочем, и не надо было уже разлеживаться, надо было, наоборот, больше ходить, так говорил дед.

Он встретился нам сразу же, в коридоре, шел куда-то, может быть, в ординаторскую или уже собирался домой; спросил, кивнув на дверь палаты:

– Они там беседуют?

– Думаю, что беседуют, – ответила Майя, – им есть о чем поговорить друг с другом.

Дед сказал задумчиво:

– Я его вчера битых два часа уговаривал, пока уговорил.

– Ну да! – воскликнула я. – Да ты разве его знаешь?

Дед кивнул.

– А как же. Тоже мой пациент, из железнодорожной поликлиники, я всю их историю знаю, впрочем, кому в нашем городе об этом не известно?

Дед прошел мимо, Майя сказала:

– Ручаюсь, это он уговорил нашего главного, чтобы ее обратно взяли в больницу.

– Очень может быть, – согласилась я.

Майя промолвила задумчиво:

– А ты, Маша, счастливая.

– Чем же? – спросила я.

– У тебя такой дед…

Как Майя предполагала, так и было на самом деле: Турич ни за что не хотел принимать обратно Клавдию Петровну.

– Убежала, туда ей и дорога, пусть теперь лечится как знает…

Но дед все-таки не отставал от него и в конце концов сумел уговорить.

– Мы врачи, мы не имеем права мстить, злорадствовать, плохо относиться, – говорил дед, – для нас нет хороших или плохих больных, нет любимчиков и козлищ, для нас существуют одни больные, а больные всегда правы…

Все это передала нам вездесущая Федоровна. Как это ей удалось услышать разговор деда с Туричем, почему она оказалась вроде бы рядом, все это знала только она, но как бы там ни было, Клавдию Петровну снова зачислили в больницу и она продолжала лечиться.

Мы с Майей иной раз спорили; она считала, что Клавдия Петровна начисто позабыла о Бобике, а по-моему, она продолжала страдать о нем и безуспешно ожидать его каждый вечер. Забегая вперед, скажу: Клавдия Петровна вернулась домой и продолжала совместную жизнь со своим мужем, а Бобик, по слухам, отпраздновал веселую свадьбу с Дусей Карташовой, которая работала на текстильной фабрике вместе с Клавдией Петровной.

Однажды (уже кончилась вторая моя неделя в больнице) дед сказал:

– Еще дня три, от силы четыре – и тебя выпишут.

Боже мой, подумала я, неужели возможно такое счастье? И я снова буду такой же, какой была раньше, буду ходить по улицам, дышать свежим воздухом, сидеть за своей партой и спать в своей постели?

Конечно, я подружилась с Майей, и дед был рядом, так что я не чувствовала себя одинокой, но все же до того хотелось уйти из больницы, покинуть ее навсегда и больше никогда, никогда в жизни не попадать в ее стены!

Настал мой последний день в больнице. Должно быть, меня поймет каждый: это были самые долгие, самые мучительные часы, которые тянулись невообразимо медленно. Дед еще прошлым вечером сказал, что сам выполнит все формальности, возьмет выписку из истории болезни и заберет меня с собой. Я ждала его все время, но у него было, по его словам, еще множество дел, надо, как и всегда, осмотреть больных, записать в истории болезни то, что и следовало записать, проверить дежурных по отделениям. Одним словом, он все не являлся за мной, и я, признаюсь, извелась.

Чтобы как-то убить время, я решила спуститься в больничный сад.

«Погуляю немного, а потом, глядишь, и дед освободится, придет за мной», – подумала я.

Сад был большой, запущенный, с одичавшими яблонями и вишнями.

Стоял на редкость теплый октябрь, трава, обычно очень густая, доходившая чуть ли не до колен, была кое-где скошена и теперь медленно высыхала под не по-осеннему жарким солнцем, превращаясь в сено, которому, как я полагала, суждено стать зимним кормом для старой кобылы Параболы.

Я прошла немного вперед. На ветвях яблонь гнездились последние птицы, перелетавшие с одной ветки на другую. Время от времени слышалось грозное жужжание шмеля, еще с весны решившего не сдаваться и потому сумевшего дожить до осени; или это был вовсе не шмель, а какое-то другое, совершенно неведомое мне насекомое?

Внезапно до меня донесся чей-то говор. Я прислушалась, узнала голос деда. Он говорил негромко, то замолкая, то снова начиная говорить.

«С кем это он?» – подумала я и решила подкрасться незаметно, а после выскочить, закричать во все горло: «Я уже здорова!»

Я тихо пробралась еще немного вперед и увидела деда. Он был не один, возле дуплистой старой яблони, спиной к стволу, стояла женщина.

Я сумела хорошо разглядеть ее лицо. Она была решительно незнакома мне; темно-русые волосы ее были собраны на затылке в тугой, низко спускавшийся на затылок узел, темные, длинные брови, яркий на бледном лице рот и глаза, не понять какого цвета, то ли зеленоватые, то ли светло-голубые, в густых, наверное, слегка подкрашенных ресницах.

«Красивая, – подумала я, – кто же это? Почему я не знала, никогда раньше не видела ее?»

Я услышала ее голос, медленный, низкий, отчетливо произносивший слова:

– Алешенька, а как нога, скажи правду?

– Нормально, – ответил дед, – сперва протез натирал немного, потом обошлось как-то.

– Правду говоришь? – настаивала она. – Ничего не скрываешь от меня?

– Ничего я не скрываю, – ответил дед.

Казалось, она не в силах была отвести от него взгляд.

– Родной ты мой, неужели это ты? – спросила. – Ты, в самом деле?

Закинула руки на его плечи, прижалась лицом к его лицу.

А дед обеими руками взял ее голову, потом стал целовать ее щеки, глаза, губы.

– И я не верю, – сказал, – клянусь, мне все кажется, это снится, даю слово…

Хрустнула ветка под моей ногой, женщина вздрогнула:

– Здесь кто-то есть…

Дед оглянулся, посмотрел вокруг себя:

– Вроде бы никого. – Обнял ее за плечи. – Пройдем еще немного, подальше…

Каюсь, я тихо поползла за ними, стараясь не дышать.

Как же это все было странно, неожиданно! Мой дед, старый, уже седой, и эта женщина, тоже немолодая, ей никак не меньше тридцати. Они целуются, как-то непонятно говорят друг с другом, а ведь дед женат, он прожил с бабушкой много лет, и, может быть, у этой женщины тоже есть семья?

В те годы я мыслила, подобно многим моим сверстникам, прямолинейно и несгибаемо.

Вместе с женщиной дед сел на скамейку, стоявшую между двумя сливовыми деревьями.

Я притаилась неподалеку, в еще не кошеной траве, скрывшей меня.

– Расскажи о себе, Алеша, – попросила женщина.

– Сперва ты расскажи, Лена, – сказал дед.

«Значит, ее зовут Леной, – подумала я, – так же, как мою маму».

Она помедлила:

– Чего рассказывать? Будто сам не знаешь.

– Ты одна? – спросил он.

Она кивнула:

– Одна.

Зябко передернула плечами.

Он спросил:

– Холодно?

– Нет, что ты, курить хочется.

Дед развел руки в стороны.

– Я уже два года как бросил курить.

– У меня есть с собой, – сказала Лена. Порылась в кармане своего плаща, синего, широкого, с большими карманами, вынула пачку папирос-«гвоздиков», коробок спичек.

– Дай мне тоже, – попросил дед.

– Ты же бросил курить?

– А сейчас захотелось.

Они сидели плечом к плечу, курили, время от времени поглядывали друг на друга. Он спросил:

– Ты надолго?

Она покачала головой:

– Увы, завтра уже уезжаю.

Дед произнес печально.

– Задержаться никак не можешь?

– Не могу, меня отпустили на три дня, два дня дорога, день с тобой. Понятно?

Он докурил папиросу, бросил окурок на землю, старательно растер его ногой.

– А ты все там же работаешь?

– Там же, я писала тебе, в клинике Артоболевского.

– И это все?

Она усмехнулась, как мне показалось, невесело, как бы через силу.

– Все, конечно. Что еще может быть?

Дед сказал:

– Я знаю, о чем ты хочешь спросить меня.

– Неужели знаешь? – деланно, я сразу поняла, что деланно, удивилась она.

– Знаю. Ты хочешь спросить, почему я ни разу не приехал, верно?

– Верно, – сказала она.

– Я не мог, – сказал дед. – Бог свидетель, я о тебе все время думал, не было, кажется, дня, чтобы я о тебе не думал, не вспоминал. Но приехать никак не мог…

Дед сощурился, будто глядел на что-то чересчур яркое, слепившее глаза.

– Я боялся, приеду и останусь, уже никогда не уйду от тебя.

Лена прижала обе ладони к щекам.

– Правда? Ты хотел остаться? Навсегда?

– Да, – сказал дед, – ты сама знаешь, так оно и было бы.

– Бы, – повторила она с непонятным для меня выражением, – было бы. Как я устала, если бы ты знал, от этой вечной условной формы, мы были бы вместе, мы бы никогда не расстались, мы бы всегда любили друг друга…

Резко махнула рукой.

– А, да чего там, мне это самое «бы» всю жизнь перекалечило!

Замолчала, опустив голову. Дед тоже молчал, потом проговорил негромко:

– Я не могу нанести ей такой удар, она не переживет.

– Это она тебя уверила, что не выдержит? – спросила Лена.

– Она ничего не говорила, – ответил дед, – надо знать эту натуру, всегда все в себе, ничего наружу. Но я не могу нанести ей еще один удар, после гибели Пети, – сказал дед, – понимаешь, Лена, не могу!

Она ничего не ответила ему, а он продолжал:

– У нас теперь Петина дочка живет.

– Твоя внучка, стало быть? – спросила Лена. – Ну и как? Ты ее любишь?

– Люблю, – сказал дед, – как же не любить? Она у нас одна!

Впервые за вое это время, что я слушала разговор деда с Леной и подглядывала тайком за ними, мне стало радостно и легко. Правда, ненадолго.

– Одна, – повторила Лена и вдруг произнесла со странным, удивившим меня ожесточением: – Всех-то ты любишь, всех жалеешь, святая душа, весь оброс обязательствами, родичами, друзьями-приятелями, ну а мне-то что делать? Скажи, как же быть со мною, одинокой, неприкаянной, никому не нужной, повсюду лишней?

Я чуть приподняла голову. Лицо Лены было напряженным, словно бы потемнело внезапно. Сейчас она показалась мне вовсе не такой уж красивой.

– На фронте было легче, – сказала она; меня поразила горечь, звучавшая в негромком ее голосе, – честное слово, веришь, легче. Мы всегда были вместе, я знала, ты здесь, рядом, в этом же самом госпитале…

«Стало быть, они вместе были на фронте, – подумала я, – наверное, она тоже хирург, как и дед».

Очевидно, Лена ждала, что скажет дед, но он молчал; она сорвала сухую ветку, которая свешивалась с дерева на скамейку, стала ломать ее на мелкие кусочки, отбрасывая их от себя. Было что-то жестокое, хищное в движениях больших, наверное, сильных рук Лены, в пальцах, цепко державших ветку, безжалостно рвавших и ломавших ее.

Не поднимая глаз, Лена сказала:

– Мне всегда хотелось одного – стареть вместе с тобой, прожить вместе сколько положено и вместе состариться.

– Ты бы состарилась гораздо позднее меня, – промолвил дед, – я же гораздо старше.

Лена вынула новую папиросу, закурила.

– Слушай, Алеша, хочу рассказать тебе одну притчу.

– Я весь внимание, – сказал дед; было непонятно, то ли он шутит, то ли говорит совершенно серьезно.

Лена выпустила клуб дыма, проводила его глазами, пока он не растаял.

– Один человек всю жизнь искал правду, но никак не мог отыскать. Он исходил множество стран, побывал и на севере, и на юге, и на западе, нигде нет правды. И вот однажды он приехал в одну страну на востоке, страна была маленькая, почти никому не известная, и он собирался уже ехать дальше, как вдруг набрел на какой-то заброшенный храм. И тамошний жрец сказал ему, что именно здесь, в этом храме, прячется сама правда.

Человек не поверил, но жрец уверял: так оно и есть на самом деле. И он подвел его к большой статуе, на которую было наброшено черное покрывало.

– Вот, – сказал жрец, – она пред тобой, сама правда.

Тогда человек протянул руку, сдернул покрывало и увидел перед собой ужасное, страшное, омерзительное лицо. Он отшатнулся в испуге.

– Что это? – спросил он. – Неужели это и есть правда?

И тогда правда ответила ему тихо:

– Да, это я и есть. Правда.

– Но какая же ты страшная, – сказал человек, – страшнее тебя нет никого, как же я о тебе расскажу людям? Кто мне поверит?

– А ты солги, – сказала правда, – и тебе все поверят..

Лена далеко от себя отбросила погасшую папиросу:

– Ну, что скажешь? Хороша притча?

– Что ты хотела этим сказать? – спросил дед. – Ведь какой-то смысл есть в этой притче, я уверен.

– Разумеется, есть, – ответила Лена. Она хотела еще что-то добавить, но в этот самый момент к ним тихонечко, почти неслышно подошла Федоровна.

– Вот ты где, батюшка Лексей Лексеич, – пропела Федоровна, как бы обращаясь к деду, но во все глаза глядя на Лену. – А тебя главный требует, все мы обыскались, где ты да что с тобой, одна я, многогрешная, догадалась, где тебя отыскать можно…

– Иду, – сказал дед.

Лена тоже встала со скамейки.

– Значит, запомнил гостиницу? Это на площади, напротив вокзала.

– Знаю, – сказал дед, – вечером приду.

– Буду ждать.

Лена быстро пошла вперед, обогнав деда и Федоровну. Федоровна неодобрительно поглядела ей вслед:

– Бойка больно.

Дед промолчал.

Я подождала, пока они скрылись, потом встала с земли, медленно побрела обратно в свою палату.

Господи, как же это все? Неужели так оно и было на самом деле? И это вовсе не приснилось мне? Нет, не приснилось…

Помню все очень ясно, словно случилось это не позднее вчерашнего дня.

В тот же вечер я вернулась домой, мы пришли вместе с дедом.

И спустя полчаса мы все трое уселись за стол. Бабушка подала большой круглый пирог, золотистая корочка была щедро обмазана крыжовниковым вареньем и присыпана сверху корицей.

– Что скажешь? – спросил дед. – В твою честь, как я понимаю, испечен этот чудо-пирог.

– Разве? – не поверила я, взглянув на бабушку.

– Ладно, – сказала бабушка, разрезая пирог острым узким ножом. – Давайте меньше разговаривать, лучше навалитесь на пирог, вроде бы тесто вышло удачным…

Горела лампа в оранжевом шелковом, с бахромой абажуре. Бахрома точь-в-точь походила на макароны, если бы макароны были не белыми, а оранжевыми, на круглом обеденном столе блестели тарелки – белые с синей каемкой, легкий парок поднимался над голубыми в мелкий горошек чашками, в которых медленно остывал чай.

Все кругом казалось таким мирным, таким уютным, и я на время позабыла о том, что довелось нечаянно увидеть и услышать.

Мне подумалось: вот мы опять все вместе, все опять будет хорошо, а то, что было утром, это так, уже прошло – кончилось, и больше не повторится…

И тут я поймала взгляд деда – он посмотрел на стенные часы.

Все разом потускнело, покрылось мрачным, горьким налетом.

«Нет, ничего не прошло и не кончилось, – подумала я. – Дед ничего не забыл, он все время помнил о Лене, о том, что она ждет его в гостинице на площади». Я не ошиблась.

– Пойду, – сказал дед вставая, – у меня еще дел много.

О, как непогрешимо спокойно произнес он эти слова!

Бабушка не спросила, куда он собрался. Она никогда не спрашивала, куда он идет, с кем, когда вернется. Дед сам сказал:

– Ложись, не жди меня.

– Хорошо, – сказала бабушка.

Он ушел, бабушка убрала со стола, поставила на стол старинную швейную машинку, развернула во всю длину необычно широкое платье ярко-зеленого цвета с рукавами-крыльями.

– Чье это платье? – спросила я.

– Было мое, только теперь, как я понимаю, оно для меня чересчур яркое, хочу тебе переделать.

Признаюсь, я обрадовалась. Мне сразу понравился цвет платья, сочный и густой.

Бабушка вынула из кармана сантиметр.

– Стань вот сюда, я тебя обмеряю.

Она прикладывала сантиметр к моим плечам, рукам, спине и записывала какие-то цифры, непонятные мне, на лист бумаги. Я близко видела ее сосредоточенные темно-карие глаза, тонкие, просвечивавшие розовым ноздри. Кожа ее на висках была золотистой и гладкой-гладкой, без единой морщинки.

«А она красивая, – с удивлением подумала я, – как же это я раньше не замечала?»

Бабушка взяла ножницы, стала аккуратно, медленно разрезать платье.

– Я его в общем-то мало носила, оно все больше в шкафу висело.

– Почему? – спросила я.

Бабушка задумчиво поглядела на меня.

– Сама не знаю. Как-то стеснялась, платье, как мне думалось, слишком яркое…

– И все-таки зачем же вы мне его отдаете? – спросила я. – Носили бы сами.

– Ладно, – перебила меня бабушка. – Я так полагаю, я свое уже относила, а вот тебе носить в самую пору…

Она сложила вместе разрезанные куски, стала быстро строчить на машинке. Сказала, не поднимая головы:

– А ты, Маша, все больше на Петю, на отца, становишься похожей.

– Вы любили папу? – спросила я.

– Любила.

Она разгладила пальцем в наперстке шов.

– Ты не сердись на меня, Маша, я, как бы тебе сказать, чудная немного, сама понимаю…

– Никакая вы не чудная, – сказала я. – Почему вы так думаете?

– Так оно и есть, – продолжала бабушка, – все понимаю, но ничего не могу с собой поделать, наверно, такой уродилась.

Мне стало жаль ее. Но я тоже не знала, как сказать ей о том, что она по душе мне, что я хочу с нею подружиться, потому что мне тоже немного одиноко, самую малость, а все-таки одиноко…

Я сказала:

– Я знаю, папа любил вас.

Она еще ниже наклонила голову, снова разгладила шов на материи, сказала очень тихо, но я услышала:

– Называй меня на «ты», хорошо?

– Хорошо, – ответила я.

Утром, только я проснулась, бабушка вошла ко мне, увидела, что я не сплю, стала открывать ставни. Спросила:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю