Текст книги "Лики времени"
Автор книги: Людмила Уварова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)
Потом мысленно увидел Петю Крымова, здоровенного, огромного роста, о таких говорят обычно «косая сажень в плечах», типичного русского богатыря, и, как и положено всякому богатырю, добродушного, по-детски доверчивого, характер что масло сливочное, на что хочешь мажь – не ошибешься.
А Сережа Тополев, а его тезка Витька Лопушков, что-то с ними сталось? Где они? Да и живы ли? Или, вроде него, ранены в последнем бою, или, того хуже, нет их уже на земле, нет и не будет?..
Сердце его словно бы сжимала чья-то не знающая пощады, злая, жестокая рука, в темном подполе становилось еще темнее, еще безотраднее…
Зато тем радостнее казались короткие минуты, когда приходила Дуся, у нее, наверное, был на редкость ровный характер, она была постоянно приветлива, улыбчива, почти весела, может быть, для того лишь, чтобы как-то успокоить, развеселить его?
Случалось, он брал ее за руку, просил:
– Подожди, не уходи так скоро.
Она тихо высвобождала свою руку.
– Надо идти.
– Куда спешишь? – спрашивал он.
Она отвечала каждый раз одинаково:
– Дел много, невпроворот.
Но однажды он почти силой заставил ее сесть рядом.
– Постой, успеешь.
Она села, обхватила колени руками.
Свечка чадила, время от времени вспыхивали крохотные искры, освещая Дусины свежие, тугие щеки, блестящие глаза в широких веках, светло-русые волосы на висках.
– Кончится война, наверно, замуж выйдешь? – спросил Корсаков.
– Кто, я? – Дуся пожала плечами. – За кого выходить? Мужиков у нас в деревне раз-два, и обчелся.
– Ну, не всегда же так будет. Вернется кто-нибудь с фронта.
Она кивнула:
– Всяко, конечно, может быть. Вдруг подвернется кто-нибудь холостой-свободный.
– Вот видишь, вдруг и в самом деле. – Он внезапно ощутил непритворную зависть к тому безвестному холостому-свободному, кто однажды подвернется Дусе, удивился: «Да что это со мной? Влюбился, что ли?» Нарочно сухо спросил ее: – Как там, наверху, расскажи…
– Нечего особенно рассказывать…
– А все-таки?
– Все-таки? Немцы по избам ходят…
– Зачем?
– Кому что надобно. Кто курей или яйца ищет, кто еще чего…
Она явно недоговаривала. Корсаков приподнялся на локте:
– К женщинам пристают? Да? Скажи правду?
– Ну, пристают, – лениво ответила она. – И так бывает.
– И к тебе пристают?
Еще раз удивился сам себе: с тревогой ждет, что она скажет. А она сказала:
– Я лицо сажей мажу, платок надвину низко на нос, они думают, старуха старая…
Он чуть усмехнулся:
– Знаешь, я тебя поначалу тоже за старую старуху принял.
– Ну и что с того? – Голос ее снова зазвучал озабоченно, почти сердито. – Слышь-ка, сиди тихохонько, неровен час немцы застукают…
– И то правда… – Он улегся поудобнее на своем сеннике. – Буду тих и нем, обещаю тебе…
Как-то она спустилась к нему, сказала:
– Половина немцев двинулась куда-то, куда – не знаю.
– Но еще кто-то остался?
– А как же, конечно, остались.
Он вздохнул:
– Стало быть, мне еще долго томиться здесь. А ведь я, хочешь знать, уже здоровый.
– Так уж и здоровый? – усомнилась Дуся.
– Здоровый. Пора уходить, Дуся…
– Как знаешь, – сказала она негромко.
А вечером пришла снова, спросила:
– Когда думаешь уходить?
– Завтра рано утром.
– Тогда собирайся.
– Мне что собираться, – усмехнулся он.
Приподнялся, встал с сенника, стал рядом с нею. Вдруг ощутил себя здоровым, сильным, как и не был ранен вовсе. Будто ничего никогда с ним не случалось, ровным счетом ничего.
– Завтра рано утром, – повторил снова. – Больше ни минуты…
Она кивнула. Он обернулся к ней, положил обе руки на ее плечи. Долго, вдумчиво вглядывался в ее лицо, смутно белеющее в темноте, стараясь разглядеть выражение глаз. Но так и не сумел разглядеть. Подошел еще ближе, от нее пахло нетронутым, чистым снегом.
– Что, уже зима? Неужели так рано?
– Нет, – ответила она. – Просто снег раньше выпал и уже растаял.
Он рассеянно, думая совсем о другом, кивнул головой. Вот и наступил тот час, когда нам расставаться, надо уходить, конечно же надо пробиваться к своим, непременно дойти до своей части, чего бы это ни стоило, но в то же время жаль, как же жаль уходить от нее…
«Что это со мной? – спросил он себя. – Да что же это такое? Почему?»
И, уже не думая ни о чем другом, обнял ее, мягко, но настойчиво потянул к себе.
– Зачем? – только и спросила она; он не ответил, потянул ее к себе еще ближе, губами отыскал ее губы…
Потом она убежала, быстро, он не успел произнести ни слова, метнулась в сторону – и нет ее, как не было. А он заснул крепко, совсем как, бывало, в детстве, без снов, очень спокойно, словно никакой войны и в помине нет.
Она разбудила его рано, еще ночь была на дворе. В руках – миска щей.
– Поешь, – сказала, – пока горячие…
Он взял миску, поставил возле себя, но есть не стал, схватил Дусину руку, поднес к своему лицу.
Она не вырвала руку, только сказала еще раз:
– Ешь, пока горячие, тебе нынче в дорогу…
Он хотел спросить, не сердится ли она на него, не обижена ли, попросить у нее прощения, сказать какие-то самые на всем свете нежные слова – и молчал.
Она тоже молчала. Он опустил лицо в ее ладони, как бы окунулся в них, вдыхая чистый, слегка горьковатый запах молодой кожи…
Перед рассветом они вышли из дома. Темнота кругом, вдалеке угадывается лес, тот самый, в котором Дуся нашла его. Кое-где на ветвях деревьев слабо светлеет медленно тающий снег.
– Постой, – сказал Корсаков, – дай надышаться.
Стал рядом с калиткой, поднял голову к темному, беззвездному небу.
Внезапное, словно укол ножа, ощущение счастья пронзило его мгновенно. И в самом деле, вот оно, счастье, давно не испытанное, почти забытое – стоять на земле, под небом, распростершимся над землею, над голыми деревьями, вдыхать в себя осенний воздух, так долго недоступный ему, в котором живет уже близость недалекой зимы с морозами, метелями, бесконечными вьюгами, снежными заносами, касаться рукой влажной от недавнего дождя калитки, тихим скрипом отвечающей ему…
– Пора идти, – прервала Дуся его мысли. – Самое время.
Он приблизился к ней, стал вглядываться в ее лицо, привыкнув к темноте, и теперь ясно различал ее глаза под негустыми бровями, тугую округлость щек, плотно сжатые невеселые губы…
– Дуся… – сказал он, слезы подступили к его глазам, но он пересилил себя, не заплакал. – Дуся, поверь, ты вошла в мою жизнь и теперь уже никогда из нее не выйдешь, пока я жив.
Вдруг стало совестно: что за выспренние слова! К чему это?
«Но ведь это правда, – оспорил он самого себя. – Это же так и есть, она по-настоящему вошла в мою жизнь».
Очень тихо, почти шепотом он произнес:
– До того трудно уходить от тебя…
Она повторила еще раз:
– Надо идти, сейчас самое время…
Он крепко схватил ее за руку, и рука ее дрогнула в его ладони.
– Иди, – скорее почувствовал, чем услышал ее слова. – Иди, пора…
– Да, – бессвязно бросал он, – иду, сейчас, еще минуту, подожди…
И не двигался с места. Потом, решившись, шагнул вперед, пошел все дальше, все быстрее, обернулся; она стояла все там же, возле своего дома. Издали показалось: глаза ее с печалью, с неизжитой тревогой глядят ему вслед. Может быть, она хочет сказать еще что-то напоследок? Да разве он все сказал ей, что хотел, о чем думал? А теперь он уже далеко от нее и будет еще дальше, скоро она и вовсе скроется из его глаз, кто знает, суждено ли им повстречаться еще раз, снова?..
И вдруг он повернулся, побежал обратно, не думая о том, что вот-вот станет светло, его могут увидеть, кругом враги, впереди опасность, ни о чем не думал, только одного хотел – снова быть с нею, хотя бы ненадолго, хотя бы на одну лишь минуту.
Подбежал, обнял ее крепко сбитое, сильное тело, слезы хлынули из глаз, он не стеснялся, а Дуся стояла не шевелясь, не говоря ничего, и щеки у нее были влажные – то ли от его, то ли от ее собственных слез…
Медленно, как бы нехотя начало светлеть небо, у яблони возле калитки задрожали ветви, сбрасывая на землю последние, еще сохранившиеся со вчерашнего вечера капли дождя.
– Иди лесом, – сказала Дуся, слегка оттолкнув его от себя. – Вон тем, дальним, все время держись правее, а после, как выйдешь на большак, нырни в рощу, увидишь там рощу березовую, пережди до вечера и опять иди, только не большаком, ищи лесную дорогу…
Он пошел, уже не оглядываясь, но зная, что она стоит все там же, по-прежнему глядя ему вслед, пока он не скроется в лесу.
Лес встретил хмурой изморосью, запахом гниющего мха, рыжей мокрой хвоей на тропинках, ведущих в разные стороны.
Корсаков пощупал мешок, который Дуся дала ему. Вареная картошка, несколько брюкв, морковка. Должно быть, от себя оторвала, не иначе. Но он взял, не мог не взять. Сколько придется идти, прятаться от немцев, сколько впереди дорог, перелесков, рощ?..
Окончательно рассвело. Было тихо, изредка вспорхнет над головой неведомо откуда взявшаяся птица, и опять глухая, устойчивая тишина.
Корсакову не хотелось признаться даже самому себе, но, по правде говоря, было немного страшно, может быть, совсем немного, а все равно страшно. Казалось, за каждым молчаливым, с оголенными ветвями деревом скрывается кто-то неведомый, подстерегающий исподтишка, враждебный.
Когда-то в детстве он заблудился. Было это в деревне у дяди, у брата отца; почти каждое лето он с сестрой ездил под Спасск, где на пригорке, окруженная веселой березовой рощей, раскинулась небольшая деревенька Лосевка.
Сколько там в лесу было грибов, сколько ягод! И должно быть, никогда не забыть рыбалки на безвестной речушке, когда с вечера уходил вместе с ребятами, ночевал на берегу возле костра, а рано утром, еще солнце не вставало, уже сидел с удочкой на берегу, ожидая, когда наконец удочка дрогнет.
И вот однажды пошли все ребята по грибы. И он вместе с ними. Поначалу глаза разбегались: повсюду в низкорослом густом ельнике прячутся заманчивые красные, коричневые, сизые шляпки грибов.
Он тогда набрал полное лукошко подберезовиков, подосиновиков, даже с пяток белых, и незаметно отстал от остальных ребят.
Когда огляделся по сторонам, увидел: никого нет рядом и он совсем, совсем один. Он стал кричать, аукать, звать товарищей – никто не отвечал.
Вдруг стало ясно: заблудился, и кто знает, может быть, никогда его не найдут и суждено ему теперь погибнуть здесь, в лесу…
Тогда он заплакал в голос, так, как плачут малыши, а ведь он считал себя уже большим, все-таки десятый год. И он плакал до тех пор, пока слезы не иссякли, а после бросил без сожаления свое лукошко с грибами (из-за этих самых грибов все так и случилось) и пошел куда глаза глядят…
Только под утро нашли его, всей деревней отправились искать и отыскали уже километров за восемнадцать от деревни, лежал он под старой дуплистой елью, спал, подложив ладошку под соленую от слез щеку.
С того дня никому не признавался, но сам-то знал, что боится ходить в лес. Время шло, он окончил школу, поступил в мединститут, проучился там целых два года, и все равно, хотя и стал, в сущности, взрослым, страх перед лесом не проходил.
Где-то в душе, скрываемая от всех, жила память о том страшном, неведомом, что, казалось, на каждом шагу подстерегало его среди деревьев.
Он хотел было запеть – говорят, когда поешь и слышишь собственный голос, не так жутко, – но петь в лесу, само собой, нельзя. Может быть, где-то неподалеку немцы, вдруг услышат?
Надо было о чем-то думать, чтобы не поддаться страху.
Корсаков все шел и шел вперед, думая о Дусе. Вот по-настоящему добрый человек! Добрый, храбрый, ведь сама же понимала: если фашисты найдут его у нее, то и ее не пощадят, наверняка прикончат вместе с ним; и вот не побоялась, взяла его к себе и ухаживала за ним, кормила, делилась последним и вы́ходила в конце концов.
…Он шел уже вторые сутки, а лесу, казалось, нет конца. Одна дорожка разветвлялась, вливалась в другую, другая делилась сразу на две, на три, а то и на четыре. Временами он терялся: кто знает, может быть, заблудился?
Картошку он съел, осталась одна лишь морковка и кусочек брюквы. И все. И больше нечем поживиться в осеннем сыром лесу. Сжует морковку, проглотит оставшийся кусочек брюквы, а дальше что?
Окончательно обессилев то ли от усталости, то ли от мрачных мыслей, он растянулся под старой дуплистой осиной, уткнулся лицом в увядшую траву, пахнувшую непрочным земным тленом, дождем, непроходящей сыростью.
Потом повернулся, лег на спину. Сколько сейчас может быть времени? Часов у него не было, забыл у Дуси в подвале, одно ясно: сейчас день уже чуть-чуть клонится к вечеру.
Оголенные ветви осины слабо шелестели над его головой, одинокая птица, сидевшая совсем низко на гнущейся к земле ветке, пристально смотрела на него, чуть склонив круглую темную голову. У нее были выпуклые глаза и тонкий, слегка загнутый клюв.
– Кто ты? – вслух произнес Корсаков просто для того, чтобы услышать собственный голос, чтобы почудилось, что рядом какой-то дружеский молчаливый собеседник. – Как тебя зовут?
Птица мгновенно вспорхнула, перелетела напротив, на ясень, села уже повыше, по-прежнему глядя сверху вниз на Корсакова.
У него было грустно на душе, грустно, тягостно, и все-таки он не мог удержаться от улыбки. Бедовая птица, такую бы домой, в клетку, а клетку повесить перед окном.
Однажды Никодимыч, старинный друг отца, подарил сестре Асе на день рождения канарейку вместе с клеткой. Ася была в восторге, никому не разрешала ухаживать за птицей, назвала ее Чип, сама убирала клетку, меняла воду, ездила на Птичий рынок за конопляным семенем. Но как-то не уследила, неплотно закрыла дверцу клетки, и Чип вылетел в открытую форточку. Больше его не видели. Ася убивалась, словно потеряла самое любимое существо на всем свете. Мама так и сказала ей: «Можно подумать, что ты своего Чипа любила больше, чем всех нас…»
Ася подняла зареванное, несчастное лицо (глаз не видать – распухли от слез, и нос совершенная картошка), крикнула маме: «Да, я любила Чипа больше всех на земле! Довольна?»
Потом она долго просила у мамы прощенья, мама, смеясь, отнимала у нее свою руку, но Ася хватала ее и не отпускала, норовя расцеловать каждый палец, и все повторяла одно и то же: «Мамочка, прости, больше никогда не буду! Прости, мамочка, больше не буду!»
Смешная Аська! Открытая, вся как на ладони, бесхитростная, импульсивная. Мама говорила о ней: «Нашей Асе будет нелегко в жизни».
Отец спросил как-то: «Почему нелегко?» – «Потому что не умеет вилять, хитрить, ловчить, изворачиваться, таким людям всегда нелегко». – «Ты тоже такая, – сказал отец. – Тоже не умеешь хитрить…»
Мама окинула его долгим непонятным взглядом.
Он спросил: «Ну чего смотришь? Или сказать что-то хочешь?» – «Хочу, – ответила мама. – Хочу сказать, что я – всякая, во всяком случае, не такая, как наша Ася».
Где-то они теперь? В Москве, вернулись из эвакуации или до сих пор томятся где-то в глубоком тылу, немыслимо далеко от дома, от Москвы?..
Небо над головой заметно потемнело, словно бы стало ниже, плотнее, должно быть, к ночи разразится дождь. Кое-где среди облаков слабо блеснули первые звезды.
Корсаков поднялся, побрел дальше в лес, не зная дороги, не ведая, куда его заведут извилистые лесные тропинки…
Позднее, спустя какое-то время, он говорил, что был уверен: все равно не погибнет, найдет своих, непременно найдет. Он не лгал, не старался придумать что-либо. Просто, когда все уже было позади, ему казалось: он знал, что так и будет. Не иначе.
С той поры прошли годы, много-много лет. И в жизни Корсакова, как и во всякой другой жизни, произошли большие перемены: уже не было на свете ни мамы, ни отца, ни старого верного друга Никодимыча, с сестрой Асей приходилось видеться редко – у нее не сложились отношения с его женой. Женился он поздно, уже тогда, когда окончил мединститут, начал работать в клинике врачом-ординатором.
Валерия была операционной сестрой, худенькая, хрупкая, в чем только душа держалась, а характер – железный, властный, не терпящий никаких противоречий, даже малейшего возражения. Главное, чтобы все было по ее, только по ее! Однако узнать характер жены полностью Корсакову довелось только лишь в последующие годы, когда они стали жить вместе, одной семьей.
Поначалу, когда он только-только начал ухаживать за нею, Валерия сдерживала себя, хотя, наверное, это ей нелегко давалось, и все-таки первое время она была мягкой, ласковой, терпеливой, во всяком случае, стремилась казаться именно такой. А потом уже, когда родилась первая дочь и Валерия поняла, что муж охотно подчиняется ей во всем, лишь бы избежать скандалов и ссор, она смогла дать себе волю. И уже не притворялась ласковой, нежной кошечкой, не старалась, скрепя сердце, уступить, промолчать, как бывало на первых порах. Нет, чего уж там!
Она все больше забирала власть над мужем, и он нехотя, но – ничего не поделаешь – покорялся ей, хотя и сознавал в душе: все это не то и жизнь сложилась не так, совсем не так, как он думал, как желал когда-то…
Поэтому он, случалось, ездил в командировки. Более того, любил ездить. Некоторые его коллеги отказывались, не всем было по душе мотаться в поездах или в самолетах, обосноваться ненадолго на чужом месте, иной раз часами дожидаться свободного, номера в гостинице…
А Корсаков всегда охотно ездил, даже сам набивался. Там, вдали от дома, от повседневных забот, от пронзительного голоса жены, от капризных дочек, поразительно походивших на мать, он отдыхал бездумно, ни о чем не жалея, ни с кем не сдружаясь. Вечерами часто гулял по улицам незнакомого города и потом, возвращаясь к себе в гостиницу, крепко, без снов засыпал и спал долго и сладко, совсем как в детстве.
Как-то он признался Асе: «Если бы не случались время от времени командировки, не знаю, как бы я сумел выдержать все это…»
Он не пояснил, что он понимает под словами «все это», но Ася поняла его сразу.
«Еще бы, – согласилась она, – я и вообще-то гляжу на тебя и дивлюсь все время, как это у тебя терпения хватает?»
Однажды осенью ему предложили командировку в Смоленск, на совещание кардиологов средней полосы России. Он, разумеется, поехал.
Вместо положенных трех дней совещание в Смоленске продлилось всего лишь два. Утром на третий день Корсаков, проснувшись в своем номере, подумал: «Быть так близко от Дуси и не поехать, не повидаться с нею?»
Он все реже вспоминал о ней, и все же никогда не покидала мысль когда-нибудь снова увидеть ее.
Когда-нибудь… Он и сам не знал когда, может быть, однажды летом, в дни отпуска, или еще когда?
«Мы, люди, чудовищно неблагодарны, – подчас думал он. – Неблагодарны, забывчивы, поразительно холодны друг к другу. И главное, считаем все это в порядке вещей.
Взять хотя бы меня, ведь я не самый плохой, сам знаю, недаром меня считают порядочным, я не украду, не возьму взятку, не наклевещу, не напишу анонимку, не подведу умышленно, одним словом, вполне подхожу под эту самую рубрику – «порядочный человек». А копни меня поглубже, и что же? Сколько лет прошло, так и не собрался к Дусе, а ведь она спасла меня, бесспорно спасла, может быть, даже знала, что рискует жизнью, и не поглядела ни на что, выходила меня, взяла к себе и заботилась обо мне. И потом, ведь мы были близки с нею, по-настоящему близки, когда я ушел, она ждала меня, думала, вот я появлюсь, вот приду к ней, а я словно в воду сгинул, ни духу ни слуху от меня…»
Он ругал себя, но понимал, что ничем уже невозможно поправить то, что произошло.
Внезапно решение, простое, единственно верное, пришло ему в голову. Он даже вскочил с постели, хотя в номере было довольно прохладно, да, только так, взять и отправиться туда, в Гусино, дорогу он знает, а если и забыл, то, как говорится, люди помогут…
Люди и в самом деле помогли. Вернее, один человек – портье гостиницы, смоленский старожил. Корсаков узнал главное: то, чего он боялся, не случилось, деревня Гусино как была, так и стояла все на том же самом месте; а ему почему-то подумалось, что этой деревни давно уже в помине нет и тогда, ясное дело, Дуся потеряна для него навсегда, тогда уже он ее и следа не отыщет; нет, деревня оставалась все там же, только поездом было ехать до нее никак не меньше, чем часа три, потому что (Корсаков так и не понял) был там какой-то хитрый объезд или еще что-то в том же роде; он не дослушал до конца, спросил:
– А на такси можно до Гусина добраться?
– На такси, вестимо, – ответил портье, любивший щеголять истинно русскими, подчас даже архаичными выражениями, – такси довезет куда вашей душеньке угодно. И стоить будет не так чтобы уж очень дорого… Он пошевелил губами, видимо мысленно подсчитывая предстоящий расход Корсакова, и объявил:
– Рубля на двадцать три потянет, одним словом, на четвертной…
– Осилю, – решил Корсаков.
Ехать надо было около семидесяти километров в сторону от Смоленска.
Серый осенний дождь упал на оголенные деревья, на сжатые, скошенные поля.
Шофер то и дело включал «дворники», проворно очищавшие ветровое стекло от дождевых капель.
Корсаков искоса поглядывал на шофера. Уже немолодой, с седыми висками, клетчатая ковбойка оттеняла коричнево-кирпичный загар, как бы навсегда опаливший кожу.
Широкие, впрочем, не лишенные своеобразного изящества ладони покойно лежали на баранке.
«Кто, интересно, старше, он или я?» – подумал Корсаков. Шофер слегка повернул голову; светлые, с яркими белками глаза, выгоревшие брови, недлинные, но густые, толстогубый рот.
«Нет, я старше, – решил Корсаков. – Безусловно старше!»
Он не заметил, как заснул. Очнулся от громкого голоса:
– Приехали…
Открыл глаза, огляделся. На дороге стоял столб с дощечкой посередине, на дощечке крупные буквы, белым по красному: «Гусино».
– Да, – сказал Корсаков, – приехали.
– Подождать? – спросил шофер, заглушив мотор.
– Спасибо, не нужно, – ответил Корсаков.
Он увидел деревню на холме, всю в деревьях, роняющих листья на землю, ровный порядок домов на широкой сельской улице; дома, как ему показалось, добротные, крепко строенные, окруженные хорошими, прочными на вид заборами.
Нет, все было не так, как ему помнилось, да и вряд ли могло все остаться таким, каким было, ведь прошло столько лет с того самого дня, когда Дуся нашла его на опушке леса и на своих руках перетащила к себе в дом.
Он шел улицей решительно незнакомой, куры рылись в прибитой дождем пыли, деловито пробегали собаки, и большие и маленькие, впереди шагал человек, молодой или старый – со спины не разобрать.
На угловом доме к крыше был прибит красный флаг.
«Должно быть, сельсовет», – догадался Корсаков и не ошибся. На пороге сидела старуха, обирая темными узловатыми пальцами большую головку подсолнечника. В ее фартук дождем сыпались белые незрелые семечки.
– Простите, это сельсовет? – спросил Корсаков, подойдя ближе.
Старуха подняла на него глаза, когда-то, должно быть, голубые, яркие, а теперь окончательно выцветшие, слезящиеся.
– Да, батюшка, – ответила певуче. – Сельсовет, чему же еще быть, ясно, что сельсовет.
– А председатель сельсовета у себя?
Старуха покачала головой:
– Нет, батюшка, никого нонеча нет, одна я за всех осталася.
– Где же они все? – спросил Корсаков.
– Председатель в город поехал, дело у него там какое-то, а секлетарь в декрет пошла, не нынче-завтра родит…
– Так, – сказал Корсаков.
Старуха выжидательно глядела на него слезящимися глазами.
– Скажите, бабушка, – начал Корсаков, – не знаете случайно, где живет Дуся Кергетова?
– Кергетова? – переспросила старуха. – Это какая же Кергетова? – И пояснила: – У нас, почитай, все село Кергетовы.
– И все родственники? – удивился Корсаков.
– Да нет, тут вот что приключилось… – Старуха, видимо, рада была побеседовать с приезжим человеком, то ли давно ни с кем не приходилось говорить, то ли хотелось показать, какая она всезнающая. – Гусином-то мы стали надысь, недавно, может, лет с полсотни, не больше, я еще Кергеты застала, мы тогда Кергетами прозывались, а потом у нас избача убили, Гусин по фамилии, хороший мужчина был, вежливый, со всеми, бывалочи, за ручку здоровается и домой ко всем, бывалочи, придет, поговорит, обо всем как есть расспросит, а его кулаки и прикончили, аккурат когда он полем в свою избу-читальню шел. И долго найти убивцев не могли, а опосля все едино нашли, как ниточка не завивайся, а все кончик найдется…
– Сколько лет, как его убили? – спросил Корсаков.
– Сейчас посчитаю, – ответила старуха, наверно, мысленно начала подсчитывать, потом сказала: – Мне, милок, сейчас вроде бы за восемь десятков, а тогда вроде бы под тридцатку миновало, аккурат мой старшенький тогда в школу пошел учиться. С той самой поры мы Гусином стали называться.
– Выходит, вы тоже Кергетова? – спросил Корсаков.
Старуха с готовностью кивнула головой.
– Я же тебе говорю, милок, у нас все в деревне Кергетовы, только не думай, не родичи мы, просто, как теперь говорят, одну фамилию носим…
– Однофамильцы, одним словом, – вставил Корсаков.
– Вот-вот, оно самое. Так кого же тебе надобно? Какую такую Дусю? Ты мне скажи, где она живет?
– Где живет? Тогда, когда я ее знал, она жила неподалеку от опушки леса…
– На самом краю?
– Вроде недалеко от края села.
– Так, стало быть. Одна жила?
– Одна. Муж у нее на фронт ушел.
Двумя темными худыми пальцами старуха вытерла узкие, в сборочку, губы.
– У нас, милок, в ту годину все мужья на фронт ушли, все как есть.
– Она с мужем жила недолго, – вспомнил Корсаков. – Потом он ушел от нее, уехал в районный город какой-то, к продавщице ушел, а она, Дуся, осталась жить с его родителями…
– Постой, да это, никак, Дуся – Савелия жена? Ну да, она самая, – старуха оживилась, выцветшие глаза ее просветлели. – Как же, она их и схоронила, стариков обоих, а мужик ейный ушел тадысь на фронт…
– Где она? – спросил Корсаков, внезапно почувствовав, как часто и гулко забилось сердце. Вот ведь как бывает, казалось бы, столько лет не виделись и каждый жил по-своему, отдельно один от другого, а тут от одной лишь мысли, что сейчас, через несколько минут он увидит Дусю, встретится лицом к лицу с нею, стало душно и трудно дышать. Должно быть, правду тогда сказал он ей: «Ты вошла в мою жизнь и никогда из нее не выйдешь, пока я жив…»
А она ничего не ответила ему, только поглядела на него, и он понял, что он тоже вошел в ее жизнь на веки вечные, вошел до того самого часа, пока она будет жить…
«Какая она стала? Наверно, изменилась, постарела? – подумал Корсаков. – Наверное, оба мы друг друга не узнаем, что она меня, что я ее. Неправда, я ее узнаю, я сразу ее узнаю, не могу не узнать…»
– Нету Дуси, – сказала старуха. – Уже, кажись, осьмой год пошел, как померла.
– Кто? Дуся?
Голос Корсакова упал почти до шепота. Неужели нет ее? Так и ушла, не дождавшись его? Не дождавшись встречи с ним?..
– Осьмой год, – повторила старуха, – а может, и все девять, что ли, малость запамятовала я.
– Отчего она умерла? – спросил Корсаков. Старуха пожала острыми плечами:
– Кто ж ее знает? От смертушки, пришла безносая, потребовала, явилась по твою душу, собирай, дескать, манатки…
– Я серьезно спрашиваю, – сказал Корсаков.
Старуха задумчиво уставилась на него.
– Да и я серьезно говорю, не шуткую. Кто ж ее знает отчего, болела небось, только вроде бы недолго, я, к слову, запамятовала, только сдается мне, всего-то навсего с неделю, что ли, она, бедная, маялась, всего-навсего. Господь прибрал, кончились мученья… – Старуха грустно покачала головой: – Иногда, милок, смертушке возрадуешься ото всей души, и так случается…
– Как Дуся жила все эти годы? – помолчав, спросил Корсаков.
– Как жила? Да как все, в колхозе работала, дочку растила.
– Дочку? – переспросил Корсаков. – Вроде бы у нее дочки не было.
– Не было, – согласилась старуха. – А опосля появилась. Дело недолгое…
– А что, муж вернулся тогда с фронта?
– Вернулся, милок, как не вернуться, только, само собой, не к Дусе, а к жене своей новой, К ней и пришел тогда с фронта. Стал с нею, как жил, снова жить-поживать да добра наживать.
Когда-то Корсаков любил беседовать с деревенскими старухами. Ему была по душе их своеобразная речь, изобиловавшая неожиданными оборотами, их пословицы и поговорки, в основе которых всегда была некая жизненная достоверность. Но сейчас он с горечью слушал рассказ старухи. Вот ведь как бывает, ехал, думал, надеялся повидать свою спасительницу, свою Дусю… Не пришлось.
А старуха между тем продолжала:
– Стало быть, Дуся-то жила одна, с дочкой…
– Кто же отец дочки? – спросил Корсаков.
Старуха ответила не сразу:
– Люди сказывали, какой-то пришлый…
– Кто? – переспросил Корсаков, – Пришлый? В каком же году дочка появилась?
– Война еще не кончилась, тогда и появилась.
– В сорок четвертом?
Старуха кивнула:
– Надо думать. Говорю, война тогда еще не кончилась.
– Так кто же, кто отец был?
Корсаков крепко сжал ладони, ожидая ответа, впрочем, ему подумалось, он уже знает всю правду.
– Кто ж его ведает, – сказала старуха, – говорили, а кто – не запомнила, был какой-то солдат заезжий, заглянул в село да и ушел опять, а вот, глядишь, дочку-то, выходит, оставил…
– И что же, дочка живет теперь в Дусином доме?
– Где ж ей еще жить? – удивилась старуха. – Она у нас зоотехник, работящая баба, слов нет, у нас ее все уважают, дом себе построила заместо старого, поглядишь, какой дом-то, не наглядишься! Опять же отца приняла, отец-то ведь обратно вернулся. Хоть и не родной он ей отец, а все, как ни говори, не чужой.
– Когда же отец вернулся?
– Как Дуся померла, он в скором времени объявился, тут дело вот какое, больной стал, вот и потянуло на старости лет в отчий дом, куда ж еще деваться? Жене ненужный стал, кому больной нужен, сам знаешь… Ну а Валя его приняла, говорит, хоть ты и не отец мне, а все одно, я тебя отцом звать буду.
– И они вдвоем живут? – спросил Корсаков.
– Зачем вдвоем? У Вали муж есть и двое сынов, цельная семья, как же вдвоем?
– А муж кто?
– Муж в соседнем совхозе, от нас не так чтобы уж очень далеко, главным инженером РТС, а сыновья в Смоленске учатся, в институте. Учеными будут. Дуся, бывалочи, говорила: «Хорошо бы у меня дочка ученая стала», вот и сбылись ее слова, и дочка на зоотехника выучилась, а внуки уж наверняка учеными станут, вот увидишь, как пить дать, станут, ребята старательные, разумные…
Корсаков молча глядел прямо перед собой.
«Мои внуки, подумать только, я был в Смоленске, может быть, проходил по улице, и они, мои внуки, проходили в эту же самую минуту мимо меня, и мы, само собой, так и разошлись в разные стороны, не узнав друг друга».
Когда-то мама говорила, что люди каждый день, а то и каждый час так или иначе встречаются со своей судьбой. Умелые, цепкие, те никогда не упустят своего, знают, когда следует схватить, взять, никому не отдать, а другие так и пройдут, не заметив, не узнав, не взяв того, что им принадлежит по праву. Отец, бывало, смеялся: «Ты, Рыжик, у нас выдумщица не из последних…»