Текст книги "Избранная проза"
Автор книги: Людмил Стоянов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 32 страниц)
Милосердие Марса
Говорят, что в Америке убивают электричеством. Я в Америке не бывал, но хитроумное изобретение янки меня отнюдь не поражает.
Электричеством! Это, должно быть, смерть легкая и приятная. Оглушительный треск в мозгу, острая боль в суставах, вибрация всего тела, и ты стремительно проваливаешься в бездну сквозь светящиеся концентрические круги, а затем – тишина, не сравнимая даже с безмолвием межпланетного пространства.
Вот это поистине завидная, изумительная смерть.
Нет, мы умерщвляем куда проще. Ножом, камнем, топором – точь-в-точь как наши пещерные предки. Удар в спину – и кости хрустят, зрачки закатываются, человек валится, как срубленное дерево. Правда, иной раз смертников набирается изрядное число – человек пятьдесят, тридцать, двадцать, десять, в таких случаях операция усложняется, но от этого не делается невыполнимой, – они ведь все связаны, и проткнуть штыком эту человеческую массу не представляет особого труда, а затем трупы сбрасывают в какую-нибудь яму, и по ночам вокруг нее беснуются стаи бездомных собак.
Но почему же мы прибегаем именно к таким средствам – странно, не правда ли?
Стрелять строжайше запрещено – вот почему…
А не то мы бы прибегали к расстрелам. Мы ведь находимся в побежденной, но не покорившейся стране[56]56
Действие рассказа происходит в Сербии во время Второй Балканской войны 1913 г.
[Закрыть] и поэтому вынуждены создавать хотя бы видимость спокойствия. Никакой пальбы. Зачем понапрасну тревожить мирное население?
Но существует ли оно вообще – это мирное население? Оно либо разбежалось, либо уничтожено. Фактически поставленное вне закона, оно истребляется, подобно тому как истребляются саранча или волчье племя.
Да и что в этом необычного? Чувство отвращения к окружающим, ко всему миру, к самому себе все реже и реже посещает меня в последнее время, прежние угрызения совести исчезли, и я плыву по течению. Не для того ли господь бог лишил нас всех рассудка, что захотел еще раз, после великого потопа, перестроить мир, захлестнутый морем крови? Такие мысли приходят мне теперь в голову после каждой стопки ракии.
Мы пьем вдвоем с капитаном. Собственно, для него пьянство – давняя привычка. Можно подумать, что он так, с этой привычкой, и родился. У этого невысокого, сухого человечка с тонкими усиками на обрюзглом круглом лице, испещренном красными прожилками, одно божество – мундир, один храм – казарма. Он исполняет приказы начальства с суеверным благоговением: даже собаке неведома подобная преданность. Капитан опрокидывает очередную стопку, морщится и вытирает рот тыльной стороной ладони.
– Вот так, молодой человек, все они – сволочи. И жалеть их нечего, нечего! Пей! Все забудется.
В его участок входит несколько сел, которые ему надлежит в буквальном смысле «обезлюдить». Он исполняет свои высокогуманные обязанности с достоинством и твердостью. Во всяком случае, рюмку он держит далеко не так твердо. Капитан искренне обрадовался, когда я подсел к нему. Он чувствует себя польщенным и спешит поделиться со мной своей мудростью.
– Думаешь, если попадешься им в лапы – они тебя помилуют? Как бы не так! Мигом спустят шкуру.
Вошла старая крестьянка и низко поклонилась капитану. Господин офицер – добрый человек. Наверно, и у него тоже есть дети. Так не позволит ли он забрать головы двух ее сыновей, которые валяются там, за холмом, она хочет предать их земле на сельском кладбище.
Я поднимаюсь, стиснув зубы, и выхожу в другую комнату, – сквозь винные пары мой мозг все же смутно сознает весь ужас происходящего. «Да это никакая не война и не революция, – мешаются мысли в моей голове. – А просто бессмысленное кровопролитие, безудержный разгул Марса».
К дому подошли солдаты, конвоирующие шестерых местных жителей. Среди них и учитель из соседнего села, у которого я ночевал совсем недавно. Их привели ко мне на допрос. Надо же соблюдать хотя бы видимость законности.
Мне всего двадцать два года, но виски мои уже седые.
Арестованные по одному входят в канцелярию, и допрос начинается.
Они и понятия не имеют, за что арестованы. Одного задержали, когда он возвращался с похорон маленького сына, другой копал канаву, отводя воду из сада, а третий вывозил навоз в поле. Учитель тоже недоумевает, зачем его привели сюда. А мне-то самому – что тут нужно? Как я очутился в этом аду? Может быть, это лишь кошмарный сон?
Иду к капитану с докладом.
– Эти люди ни в чем не повинны, – говорю ему. – Абсолютно ни в чем. Надо отпустить их – пусть занимаются своими делами.
Капитан поднимает новую стопку и гогочет:
– Ха-ха-ха! Раз попались, значит, виноваты. В приказе ясно сказано: невиноватых нету – понял? Неповинны? А что они делали за околицей в такое время? Почему шляются без всякого дела? Овечки безвинные! И ты со своей ученой башкой веришь им!
Подумав мгновение, говорит:
– Дай сюда протоколы.
В протоколах подробно описано как, когда и при каких обстоятельствах задержан каждый.
– Н-да, – бормочет капитан, переворачивая страницы, и тяжело сопит. – Все против нас, братец. Мерзавцы! Никому нельзя верить. – Затем берет перо и дрожащей, пьяной рукою выводит наискосок поверх машинописного текста: «В соответствии с приказом № 17, как пособников бандитов…»
– Нет! – в ужасе кричу я.
– Писарь, ко мне! – зовет капитан, и его стеклянные, ничего не выражающие глаза вдруг оживляются. – В штаб полка на утверждение! – передает он бумаги писарю, который тянется по стойке «смирно».
Солдат молча берет документы, чеканит: «Слушаюсь!» – и выходит. Капитан смотрит на меня снисходительно и торжествующе, и мне кажется, что он – сам кровожадный бог войны.
Когда вернутся бумаги? Да и что это изменит? Я заранее знаю решение.
Сон никак не приходит. А когда все же удается забыться, на меня наваливаются дикие кошмары: широко открытые в предсмертном страхе глаза, окровавленные тесаки, клубок гадюк, вой голодных псов, человеческие скелеты…
Тропинка кончается, и я выхожу на берег реки. Вокруг тихо, спокойно. Скупое осеннее солнце пригревает стерню. Какой мирной выглядит земля, думаю я. Наша общая кормилица, она никому не причиняет зла, обо всех заботится. А мы, люди… как подумаешь… пожираем друг друга, точно дикие звери.
Навстречу мне бредет сгорбленная старуха. Та самая, которая умоляла разрешить ей похоронить головы своих сыновей.
– Что несешь? – доброжелательно спрашиваю я.
Она пугается и неохотно отворачивает угол платка: там две человеческие головы, изрядно объеденные собаками.
– Как же ты их распознала, несчастная? – спрашиваю, поспешно отводя взгляд от свертка.
Иссохшее лицо ее неподвижно, только по щекам беззвучно, как бы сами по себе, текут слезы.
Она отвечает почти шепотом:
– Какая мать не узнает своих родных детей?
И уходит дальше.
Сейчас начнется самое страшное. Положено выслушать последнее слово приговоренных. Взвод солдат уже ведет их по дороге, мимо прибрежных ив, туда – в тесную ложбину с крутыми, в оползнях, склонами.
Осень. Трава уже пожелтела.
Перед глубоким и длинным рвом стоят шестеро связанных одной веревкой мужчин, одетых в полугородскую-полудеревенскую одежду, в поношенных кепчонках, обросшие щетиной, – настоящая живая стена, изгородь, сплетенная из человеческих душ, чей безмолвный отчаянный стон словно раскалывает мир пополам.
Испитые, бескровные лица. Есть ли в этих глазах хоть капля надежды? Нет, – лишь глухая бессильная ненависть или безразличие обреченных.
Они стоят надо рвом, над своей могилой, и я дрожащим голосом обращаюсь к ним:
– Тот, кто укажет точное местопребывание бандитов, будет помилован.
Я произношу эту заведомую ложь, уставившись в землю, не смея поднять глаза. Учитель глухо и сдавленно отвечает за всех:
– Зачем вы еще потешаетесь над нами, сударь?
Я гляжу на него. Одно веко у него судорожно дергается, губы потрескались. В глазах мерцает робкий вопрос, они как бы говорят: а помнишь тот чудесный летний вечер, когда ты был моим гостем? Ужин под каштанами? Мою скромную, гостеприимную жену? А русоголового сынишку с озорными глазенками, который называл тебя «дядей»? Неужели не помнишь? А то утро, когда моя жена поливала тебе на руки, как принято делать для самого дорогого гостя?
– Ну, хватит, не будем терять времени, – решительно вмешивается командир взвода.
Один из унтеров завязывает осужденным глаза. Они судорожно помогают ему, так как сами хотят, чтобы все это поскорее окончилось. Я подхожу к учителю и громко говорю ему прямо в ухо:
– Скажи, что ты знаешь, где скрываются бандиты, и это спасет тебя!
Он растерянно смотрит на меня своими воспаленными глазами и показывает на уши:
– Не слышу! Повтори!
Я кричу еще громче.
– Господи! Ничего не слышу!
Я развожу в отчаянии руками. Ему тоже завязывают глаза. Теперь унтер поворачивает каждого из них лицом к яме.
Звучит команда:
– Вперед! Штыком коли!
Я закрываю лицо руками и отворачиваюсь. Не впервые присутствую я при подобном зрелище, но каждый раз кровь стынет в жилах и бьет озноб, как в лихорадке.
Общий сдавленный стон, глухой звук раздираемых штыком тканей, раздробленных хрящей, скрежет металла о кость, какая-то возня и – тишина. В чем дело? Что-то уж больно скоро.
Солдаты явно смущены.
Оказывается, недобитые жертвы сами попрыгали в яму, – быть может, в надежде, что палачи отступятся и не станут стрелять, или просто подчиняясь инстинкту самосохранения, обезумев. А ров глубокий. Там, на самом дне, копошится и стонет окровавленная, бесформенная человеческая масса. Кажется, взглянешь туда еще раз – и тоже лишишься рассудка или сам бросишься вниз. Я чувствую, как к горлу подступил комок, как душит меня бессильная злоба. Опускаюсь на вырытую землю и бессмысленно гляжу в поле.
На лицах солдат заметно недовольство, отвращение: им противно то, что они делают. Но Марс предусмотрителен: в случае непослушания он потребует их собственные жизни. Он хорошо знает, что своя шкура всего дороже.
В вечернем сумеречном свете, в этом глухом, заброшенном уголке земли горстка военнослужащих с окровавленными штыками и несчастные в глубоком рву кажутся кошмарным сновидением.
Винтовки, по которым стекают в желтую траву алые капли, дрожат в руках солдат. Вечер подобрался незаметно, скоро наступит ночь.
Короткое совещание. В других случаях дело проще: несколько патронов – и конец. Но…
Стрелять запрещено, и в этом вся загвоздка. Мы в побежденной, но не покорившейся стране и должны создавать хотя бы видимость спокойствия. Никакой пальбы.
Вот один из солдат полез в яму. Отчетливо слышны глухие удары: один, другой, третий, надсадное пыхтение, скрежет железа о камни. Через несколько минут он в ужасе вылезает наверх. Штык погнут, сам шатается, словно пьяный. Пот льет с него ручьями. Тяжкая работа в тесноте могилы совсем обессилила парня. Он дрожит как осиновый лист. А снизу по-прежнему доносятся стоны, приглушенные, сдавленные, далекие.
Теперь очередь следующего. Уже в том, как он исчезает под землей, есть что-то чудовищное, ужасное, как будто человек спускается в преисподнюю. Остальные солдаты застыли, точно окаменев: ни единого слова, ни единого ругательства, как бывает обычно. Офицер нервничает из-за непредвиденной, неприятной задержки. Его метод дал осечку, он взволнованно вышагивает взад-вперед, потом наклоняется над ямой и спрашивает:
– Все, что ли?
Вместо ответа из могилы появляется солдат, весь забрызганный кровью, которую он пытается стереть судорожными, конвульсивными движениями. Штык у него тоже погнулся: живая плоть снова оказалась крепче стали. Стенания под землею постепенно затухают, можно уловить лишь предсмертный хрип, но и он все слабей и слабей. Надо же, наконец, покончить с этой неприятной историей – ведь у карательной команды тоже есть нервы.
– Не будем терять времени, – произносит офицер на этот раз обыкновенным, не командирским голосом, – засыпайте.
Но уже после первой лопаты происходит что-то сверхъестественное. Из-под земли, из царства мертвецов, с самого дна могилы до нас доносится отчаянный, надрывный, леденящий душу голос учителя:
– Ради бога! Ведь я живой!
Я вскакиваю и невольно склоняюсь над ямой. Он стоит полусогнувшись, держась окровавленными руками за стенки могилы, и смотрит на меня расширенными глазами, в которых и невыразимая мука, и мольба, и страх перед смертью. Я вдруг опять вспоминаю, каким он был тогда, у себя дома, – добрый, спокойный. Жена его разливала ярко-красную вишневую настойку, а сынишка тянул ко мне ручонки и, улыбаясь, лепетал: «Дядя!» Выхватываю револьвер и целюсь в учителя – единственное благодеяние, какое я могу оказать ему.
Чья-то сильная рука толкает меня, и я роняю револьвер. Это – капитан.
Пьяный и злой, стоит он за моей спиной, ударяя, хлыстом себя по голенищу, и чужим, срывающимся голосом орет:
– Хватит вам мучить людей! Быстрей засыпайте ров!
Солдаты словно только того и ждали. Глухо звенят лопаты. Земля охотно принимает в свое лоно те комья, что были из нее вынуты. Снизу теперь долетает лишь еле слышный стон: «А-а!..»
Наконец все стихает. В мгновение ока яма засыпана, взвод строится, звучит команда, и ночь уже вбирает в свою ненасытную утробу и палачей, и их жертвы.
1923 г.Перевод А. Полякова
Пистолет и скрипка
1
Каждый вечер молодежь строем с песнями возвращалась со строительства дороги. Парни и девушки останавливались перед зданием городского комитета Отечественного фронта. На бронзовых от загара лицах сверкали белозубые улыбки, в глазах плясали задорные огоньки. Поработали на славу, теперь можно отдохнуть и повеселиться. Строители проходили по площади стройными рядами, как на параде, потом начинались спортивные игры, песни, декламация. Заканчивалось гулянье танцами. На хоро сбегались и местные парни, и девушки, а иногда, пересилив смущение, приходили даже помачки.
Строительство было трудным и опасным: высоко в горах прокладывалась дорога, которая должна была на несколько десятков километров сократить путь до лесоразработок и послужить развитию города и окрестных сел. По вечерам строители посматривали на остроконечные вершины гор, за которыми проходила граница, и с гордостью думали о своей работе, о новой жизни, о прекрасном будущем. Лишь мысль о близкой границе омрачала сердце.
По субботам гулянье продолжалось допоздна. В этом отдаленном краю, куда редко заглядывал кто чужой, люди сами устраивали себе развлечения. Частенько наведывался сюда капитан-пограничник Дуйчев, любивший поговорить с молодежью, вместе повеселиться. Со своего орлиного гнезда в горах верхом на красивом гнедом коне он спускался, чтобы на время расстаться с деревьями и скалами, побыть среди людей. Выходец из народа, он горячо, любил свой народ и посвятил себя служению родине.
И еще кое-что заставляло его спускаться вниз. С некоторых пор его стали одолевать воспоминания. Они налетали, как рой пчел или гонимые ветром осенние листья. Хотя вихрь событий уже миновал, в памяти всплывали отдельные случаи, странные и мучительные вопросы. Его охватило беспокойство, он потерял сон. И никак не мог понять, в чем причина этой тревоги, этих сомнений. После тех славных грозовых дней прошло уже около трех лет.
Бодрые песни молодежи сменялись задумчивыми звуками скрипки. Играл чертежник из общинного управления Дико Петров. Но почему, встречая этого человека с худым, бледным лицом и несколько искривленным левым плечом, капитан Дуйчев всегда испытывал чувство смутной тревоги? Есть люди, которые хорошо запоминают имена, но с трудом сохраняют в памяти лица. Дуйчев принадлежал к их числу.
Строители любили Дико Петрова за то, что он охотно играл на скрипке, когда бы его ни попросили. Да и в городе его тоже не считали бездельником. Когда он появился в городе, как устроился в общину чертежником – этим никто не интересовался. Община нуждалась в работнике – его и взяли. Он нравился людям своей уступчивостью, готовностью оказать услугу. Жил он уединенно, а попав в приятную компанию, много пил, но не допьяна. Как-то раз капитан Дуйчев сказал ему мимоходом:
– Очень мне знакомо ваше лицо, а никак не могу вспомнить, где я вас видел.
Дико Петров в ответ смущенно улыбнулся.
– Возможно, товарищ капитан, свет велик…
– Вы, случайно, не из Кубрата родом или Преслава?
Дико Петров слегка покраснел, но, махнув рукой, сказав как ни в чем не бывало:
– Я из Малко-Тырнова…
– А-а-а, да, да, возможно… – словно бы успокоился капитан. – Я был в тех краях по инспекционным делам…
Он улыбнулся и посмотрел на Дико Петрова добродушным, внимательным взглядом, говорившим: «Ладно, пусть будет так…» У него вроде бы отлегло от души: смутные воспоминания рассеялись, и он решил не морочить себе этим больше голову. Прежде он служил на турецкой границе и всяких людей повидал. Но здесь, на греческой, куда беспокойнее и бдительность нужна еще большая. По ту сторону горного хребта народ борется со своими угнетателями, а здесь мирно и тихо. Увлеченно работают молодежные бригады, сооружают дороги, плотины; болгары и помаки радуются свободе и строят новую жизнь. Капитан Дуйчев по собственному опыту знал, что значит борьба против фашистских насильников. Перед его глазами вставало прошлое – партизанский отряд в горах, свирепость жандармов, павшие товарищи.
Разговор между капитаном и Дико происходил на школьном дворе во время самодеятельного концерта. Несколько рядов стульев, а позади них – галерея, где сколько угодно стоячих мест.
Дико Петров был душой кружка самодеятельности. Он руководил хором и исполнял сольные номера на скрипке. Играл старинные русские романсы и модные песенки. Либо же, став в середине цепочки танцующих, покачиваясь из стороны в сторону, водил смычком, и звуки скрипки плыли над людьми, собравшимися во дворе. Но вот он кончил играть, поднял смычок и скрипку: мол, устал, не могу больше.
«Браво-о-о! Би-ис!» – раздались голоса, загремели аплодисменты.
Публика всегда безжалостна к артисту, и Дико Петров попробовал защититься.
– Не могу, братцы! Устал! – И он опустился на стул рядом с капитаном Дуйчевым. Тот сказал:
– Поздравляю вас, товарищ Петров!
Дико Петров улыбнулся своей виноватой улыбкой и, слегка покраснев, проговорил так тихо, что в общем шуме Дуйчев с трудом расслышав его:
– Ничего не поделаешь, товарищ капитан!.. Народ…
Потом заговорил быстро, решительно:
– Люблю народ! С малых лет живу его муками и радостями. Душу за него готов отдать! – Наклонив голову и не глядя капитану в глаза, он продолжал: – Смотрю я на вас, товарищ капитан, и восхищаюсь. Нравится мне пограничная служба! Чувствуешь, что служишь своему народу, отечеству.
Публика, однако, не оставляла скрипача в покое. Подошли девушки-строители и молодые помачки, стали упрашивать его поиграть еще:
– Товарищ Петров, приказ по бригаде!
Тут он не устоял. Встал и заиграл местное помацкое хоро. Молодежь развеселилась еще больше, и гулянье затянулось до поздней ночи.
Капитан Дуйчев подошел к секретарю городского комитета Отечественного фронта Гочо Дочеву:
– Славный парень этот Дико Петров! Как он играет! Молодец!
Гочо Дочев, полный добродушный юноша, тоже похвалил музыканта.
– Когда он появился в городе? – спросил капитан.
– Месяца два назад… – Вопрос капитана удивил Гочо Дочева: почему он об этом спрашивает? – Приехав из Софии с солидными рекомендациями. Мы его и взяли. В общине нет чертежника. Не много охотников ехать в наше захолустье. А этот приехал по своей воле.
– Откуда он?
Секретарь пожал плечами. Он решил, что капитану будет гораздо интереснее узнать о любви скрипача к молодой помачке Дуде. Капитан выслушал рассказ и ничего не сказал.
2
Приближалось Девятое сентября.
Дуйчева не покидало чувство необъяснимой тревоги. Перед ним снова и снова вставало это бледное лицо и словно бы с насмешкой спрашивало: «Неужели не узнаешь?»
Дико Петров развил кипучую деятельность. С хором он разучивал песни и марши. От участников самодеятельности он мчался к пионерам. Быть может, лелеял мысль, что его причислят к ударникам? Ведь то, что он так старался, не могло не броситься в глаза.
В маленьком пограничном городке праздник прошел весело. На школьном дворе снова лихо плясали хоро, и снова Дико Петров был неутомим. Он играл со страстью, с увлечением, полы его поношенного коричневого пиджака развевались, на лоб спадала непокорная прядь волос, которую он то и дело отбрасывал назад легким движением руки. Непонятно почему, но этот жест тоже показался капитану знакомым, и беспокойство вновь овладело им.
Парни упрашивали скрипача играть еще и еще. И Дико Петров вновь брался за скрипку. Он слегка фальшивил, но играл с большим чувством, что очень нравилось слушателям, в особенности молодым девушкам; многие из них откровенно заигрывали с ним, но он искусно отражал атаки, краснел и прикидывался недогадливым простачком. Только с Дудой был он внимателен и послушен. Когда она просила его что-нибудь сыграть, он немедленно соглашался, как ни велика была усталость.
– Браво, Дуда! Она настоящая колдунья! – кричали ребята из бригады.
Дуда только недавно сбросила чадру: полное и румяное лицо ее казалось слишком крупным в обрамлении цветастого платка, завязанного под подбородком. Красивее всего у нее были брови: крутые, черные, они, как поется в песне, извивались змейками. Из-под бровей светились темные и словно бы неподвижные, но полные огня глаза.
Капитан Дуйчев подумал, что из-за такой девушки не только Дико Петров может потерять голову… Она смеялась мягким грудным смехом, от которого небо казалось еще голубее. Сочные губы приоткрывали полоску ослепительно-белых зубов.
Возле Дуды постоянно вертелись два ее старших брата, не спускали с нее глаз. Дуда окончила неполную среднюю школу и собиралась поступить в гимназию. Но братья, фанатики-мусульмане, все еще не могли примериться с тем, как она свободно держится.
Дико Петров отвел братьев Дуды к буфету и угостил лимонадом. Затем они закурили, и между ними завязался оживленный разговор.
Солнце палило своими поздними лучами не по-сентябрьски, и серые куртки строителей, смешавшись с живописными костюмами местных горцев, жили какой-то необычной жизнью – краски сливались с голосами и песнями, и весь двор как будто кружил в пространстве.
Капитан Дуйчев ходил по двору с фотоаппаратом и снимал наиболее интересные группки. Помачки убегали от него, прятались, пока наконец, Дуда не уговорила их сняться. Они все боялись, как бы дома им за это не попало.
Ударницы со строительства окружали помачек и снимались вместе с ними. Это их успокаивало.
Скрипач нагибался, отворачивался, вел себя так, словно ему очень не хотелось попасть в объектив. Но капитану удалось сфотографировать его в тот момент, когда, прижав подбородком к плечу скрипку, он натирал смычок. Он ничего не заметил, и Дуйчев быстро закрыл и спрятал аппарат.
Гулянье затянулось. Особенно отличались участники самодеятельности. Они читали стихи Вапцарова, пели болгарские и русские песни, плясали. Дико Петров выбился из сил, но зато девушки наградили его рукоплесканиями и похвалами.
Капитан Дуйчев вскоре ушел к себе на квартиру. Этот день пробудил в нем множество воспоминаний. Они переполняли его, куда-то улетали и снова возвращались, он не мог справиться с ними. С необычайной яркостью увидел он тропу, по которой отряд партизан спускался с гор в долину, в город, ликование собравшегося на площади народа и страх тех, у кого совесть была нечиста, – палачей и убийц.
Какой это был день! Небо, казалось, никогда еще не было таким высоким, горизонт словно раздвинулся, все вокруг улыбались. Один за другим всплывали перед ним различные эпизоды – невероятные, трогательные или трагические, он слышал радостные восклицания жен, обнимающих своих мужей, плач матерей, узнавших о гибели своих сынов, звуки марша и бодрой партизанской песни… Дуйчев, тогда политкомиссар партизанского отряда, никак не мог поверить в то, что чудо свершилось, победа казалась чем-то сказочным, но ликование народа убеждало его в том, что это – правда.
Во второй половине дня появились первые советские мотоциклисты. Дуйчеву вспомнился запыленный сержант, радостные возгласы народа, слезы пожилых женщин в черных платках…
Эти воспоминания согревали душу, и капитан не прогонял их. Он хотел избавиться от другого воспоминания, – вернее, смутной догадки, не дававшей ему покоя, и не мог. Его преследовало это бледное лицо с прядью свисающих на лоб волос, которую отбрасывает назад такая же бледная рука… Лицо хищника и убийцы… Возможно ли это?.. Или ему только померещилось и все это плод его вечной подозрительности?
Капитан Дуйчев лежал на мягком козьем одеяле, курил одну сигарету за другой и пытался привести в порядок мысли, которые с неумолимым упорством терзали его. Все время одни и те же. Что делать? Стоит ли портить себе кровь из-за какой-то пряди волос? К тому же у этого совсем другое выражение лица, по-иному звучит голос, да еще скрипка… Нет, это совсем другой человек. И потом, от Кубрата до Малко-Тырнова расстояние немалое.
Утром капитан напечатал свои снимки и, когда они подсохли, стал рассматривать беспокоящее его худое, бледное лицо. «Нет, это чистая фантазия… Выдумка, глупое самовнушение!»
Тем не менее он вложил фотографию в конверт и вместе с запиской отправил в Софию своему другу, работавшему в госбезопасности. Отправив письмо, он вернулся к себе на заставу.
Он решил, что все это ни к чему, лучше всего заниматься своим делом – охранять границу.
Несколько дней спустя пограничники задержали молодого помака и привели его к капитану Дуйчеву. Лицо у помака было холодное и равнодушное. Что ему нужно было на самой границе? Парень показался ему знакомым.
– Где я тебя видел? – спросил капитан.
– Наверно, внизу, в городе, – с ухмылкой ответил горец. – Это ведь ты нас тогда снимал?
– Да ты не брат ли Дуды?
– Брат, – с гордостью ответил помак.
– Зачем бродишь в этих местах? И без пропуска!
– Вон там наш, отцов, лес, – показал парень. – За дровами приехал. Там и лошадей привязал…
– Так ведь он далеко, – возразил капитан и добавил как бы про себя: – А здесь всякий народ встречается.
И в самом деле, тут встречались и матерые контрабандисты, и вражеские агенты. Но в лесу действительно стояли привязанные лошади, торчал в стволе старого дуба топор.
– Ладно, иди! – распорядился капитан, терзаемый противоречивыми мыслями. – Да смотри! Попадешься другой раз в этих местах, прикажу всыпать тебе как следует.
3
Капитан получил из Софии телеграмму. Она гласила:
«Поручик Пантелей Карталов. Преступник, служил в жандармерии. Повинен в убийстве двадцати трех партизан. Осужден народным судом в Кубрате».
Капитан прочитал телеграмму раз, второй, третий, положил ее на стол. Затем снова взял и прочитал еще раз. Он не верил своим глазам.
Дуйчев сел на кровать. В широкое окно погранзаставы были видны пологие склоны гор, зеленые поляны, редкие сосны, а дальше – скалистые гребни, леса и ущелья. Все вокруг придавила плотная тишина.
Теперь в памяти капитана отчетливо всплыло лицо поручика Карталова. То же лицо, только неподвижное, застывшее, отмеченное печатью обреченности. Рука медленно поднималась и отбрасывала назад спадающую на лоб прядь. Карталов часто закрывал рукой глаза, словно ему было стыдно смотреть в лицо народным судьям и ему, народному обвинителю. Или, может быть, терзался оттого, что угодил в ловушку и что нет у него теперь ни силы, ни власти, а то бы он дал им хороший урок…
Капитан вскочил и начал перебирать бумаги и письма на этажерке. Он нашел обвинительный акт по делу ста двадцати семи бандитов, представших перед Кубратским народным судом. Документ был отпечатан и разослан по всей округе, чтобы народ мог сказать свое слово. Дуйчев хранил этот обвинительный акт – он часто бывал ему нужен – для оправок. И как бывший народный обвинитель он хорошо знал, что такое мертвая хватка всех этих пойманных сейчас преступников, знал их чудовищную природу, неслыханные злодеяния. Карталов значился под номером тридцать пять. Вот.
«Поручик Пантелей Карталов,
– читал капитан, –
родом из Варны, тридцати двух лет. Будучи адъютантом командира дивизии, отдавал приказы об уничтожении народных борцов. Как командир карательного отряда в тысяча девятьсот сорок третьем году вел бой с группой партизан в районе Поряза, зверски убил двенадцать взятых в плен партизан и одиннадцать крестьян из окрестных сел, помогавших партизанам; трупы убитых были выставлены на площадях.На вопрос народного обвинителя: „Вы собственноручно их убивали?“ – обвиняемый не ответил. Унтер-офицер Кискинов на вопрос об этом ответил: „Да, он убивал их собственноручно. Сначала приказал стрелять солдатам, а потом вынул пистолет и выпустил в партизан все пули. Он убил и партизанку Мару, которую солдаты пощадили. Она была беременна…“»
«Так, так. Черным по белому», – думал Дуйчев. Следствие установило и другие зверства, убийства и поджоги, совершенные Карталовым. Поэтому суд не колебался: Карталов был приговорен к расстрелу.
С тех пор прошло три года. Как быстро пролетело время! Карталов был расстрелян вместе с другими матерыми преступниками. Их безымянная могила давно сровнялась с землей и заросла травой, бурьяном и чертополохом. Откуда же снова взялся этот Карталов? Или тут какая-то ошибка, простое совпадение, сходство и Дуйчев зря изводит себя?
Да, народ был тогда нетерпелив, ожесточен, до крайности озлоблен. Матери, сестры, отцы убитых партизан, исстрадавшиеся люди, чьи дома были сожжены фашистами, плотной толпой окружили школу, где заседал народный суд, и негодовали на медлительность судей. Дуйчев долго не мог успокоить их. Они грозили, что сами расправятся с арестованными, арестуют судей и обвинителя…
Перед шкодой состоялся митинг.
– Товарищи! – говорила молодая женщина, повязанная красным платком. – Два месяца заседает народный суд, а наши мучители еще живы. Когда фашисты убивали наших мужей и братьев, они не считались ни с какими законами, их законом были пистолет и виселица. А наши судьи теперь мудрят, поворачивают законы и так и сяк, только бы выискать лазейку, чтобы каратели могли ускользнуть. Справедливо это? Несправедливо! Мы должны потребовать от народного суда дела, а не разговоров! На виселицу убийц!
Приговоры ораторов были один суровее другого. Толпа кричала:
– Смерть бандитам!
– Мы требуем настоящего народного суда!
Дуйчев вспомнил, как он вынужден был выходить и успокаивать людей, которые действительно так много выстрадали и теперь имели право требовать расплаты. Но, убеждал он, все нужно делать законным порядком.
– У нас существует правопорядок, и мы должны судить по закону. Мы ведь не фашисты! Народный суд достойно выполнит свою задачу.
Самые злостные преступники понесли заслуженное наказание. В числе их был и Карталов. Семь фашистов – семь черных душ, купавшихся в народной крови… Толпа была возбуждена. Ждала лишь знака. Во избежание самосуда приговор был приведен в исполнение поздней ночью. При свете фонарей люди походили на призраки. Дул ветер, лес шумел сухой, уже пожелтевшей листвой. Над обнаженными вершинами холмов прокатился глухой залп, и овраг тотчас же опустел. Дуйчев пошел сказать, чтобы прислали людей зарыть трупы.