Текст книги "Избранная проза"
Автор книги: Людмил Стоянов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц)
– Студент.
– Так. Знакомое лицо. Смотри-ка, ведь еще немного, и пропал бы.
Оказывается, он знает меня – мы даже дальние родственники. Он поспешно вышел, а через некоторое время появились два санитара о носилками и понесли меня наверх, в небольшую комнату с кроватями. Здесь на меня повеяло другим ветром. Больные лежат спокойно, мирно разговаривают, попивают чаек и терпеливо ждут. Это офицеры – люди другого сорта, повелители вьючной скотины, каковою являемся мы, простые солдаты. Здесь представлены все чины: полковники, майоры, поручики, подпоручики. Среди них встречаются румяные, откормленные – просто диву даешься, что это больные холерой.
Сколько забот уделяется им, сколько внимания! В этом сером халате я схожу у них за своего, их идиллия ничем не нарушена. Но все же мысли о смерти и здесь невидимо витают в воздухе: каждый поглощен заботами о себе, а все вместе – мечтами о вкусной трапезе, такой трапезе, которая длилась бы хоть три тысячи лет, если это возможно. Мой сосед, полковник санитарной службы, в прошлом заведывавший больницей, не упускает случая попросить санитара:
– Слушай-ка, парень, сделай одолжение – дай мне соленого огурчика…
Он не может не знать, что один лишь кусочек этого соленого огурца прорвет его иссохший кишечник, и он тотчас же переселится в иной мир, – но голодные кошмары помутили его разум, и он сам не понимает, о чем просит.
Второй мой сосед, подпоручик по имени Милан Костов, очень ослаб и пал духом; он лежит недвижно и только тихо спрашивает с недоверием:
– А у вас были головокружение, глухота?..
– Это как у кого, – отвечаю. – Болезнь проявляется по-разному. У меня, например, были галлюцинации, двоилось в глазах…
Полное и строгое лицо полковника, лежащего напротив, наводит на меня страх. Он уже выздоравливает, питается нормально; по три раза в день, пьет газированную воду и кофе, к великой зависти всех, кто сидит на одном только чае…
В тот же вечер он неожиданно спросил меня:
– Сколько дней, как вы больны, господин… пардон, в каком вы чине? Поручик или подпоручик?
Вопрос был деликатным, но я избежал ответа на него:
– Конечно, не майор, господин полковник, и не капитан. Неужели болезнь так меня состарила?
И как ни в чем не бывало продолжал:
– Как вам сказать? Сегодня пятый. Описывать все мои злоключения не стоит. Противно и страшно.
На третий день я смог уже встать и отправиться самостоятельно по естественным надобностям. Это прогресс, которому многие завидуют. Подняться на ноги – значит наполовину одолеть смерть. Таким больным обычно дают кличку «проштапалыник»[22]22
Проштапальник – специальный пирог, приготавливаемый, когда ребенок начинает ходить.
[Закрыть].
Я прогуливаюсь по двору под палящим июльским солнцем, похожий на тень среди теней. Деревья в соседнем саду усыпаны яблоками, грушами, сливами, но они никого не соблазняют. Все помнят строгий наказ: есть ничего нельзя. Больные, словно утратив все человеческие чувства, переглядываются без малейшего интереса друг к другу.
Во двор въезжает несколько запряженных волами телег для перевозки снопов. Они останавливаются посреди двора. Зачем они здесь? – недоумеваю я. Но скоро все разъясняется.
Собираются вывозить трупы.
Телеги сворачивают к «моргу». Два санитара берут первого покойника и опускают на дно. Рядом с ним кладут другого. На дне телеги умещается лишь два трупа; поверх них укладывают следующий ряд – головами в обратную сторону. Их грузят, как снопы. Раздетых, жалких, в одном нижнем белье, наваливают словно навоз, подлежащий вывозу… Накладывают еще и еще, – груда трупов растет, зрелище становится внушительным. Это мумии, восковые фигуры, которые цирк войны демонстрирует то в одном, то в другом месте.
Люди проявляют все большее нетерпение и нервозность, работа их унизительна и противна, хотя они и свыклись с ней. И так как даже в самом трагическом положении возникают комические ситуации, они, словно шекспировские могильщики, начинают подшучивать над собой и своими клиентами.
– Будь это снопы, душа бы радовалась, а то – падаль человеческая.
Телега нагружена доверху.
Появляется лысый человек – он не устает распоряжаться, весь поглощенный работой. За ним следует группа крестьян, которым предстоит копать могилу.
Вторая повозка также нагружена доверху, на долю третьей остается лишь несколько трупов. С одной из повозок свесилась мертвая рука и задевает спицы колеса. Телега трогается, я кричу, чтобы остановились, но никто не слышит меня.
Мой покровитель подходит ко мне, вытирая платком пот о лица:
– Уф! Когда же кончится этот ужас?..
– Слушай, земляк, – говорю я, – зачем ты поместил меня с теми, наверху, ведь знаешь, что нам такое не по чину.
– Помалкивай, парень, – отвечает он, – думай только о том, как бы жизнь спасти. Видишь ведь, какова она, смерть-то?
3
В комнату вошел чем-то озадаченный полковник и сказал:
– Странное дело, внизу нет ни докторов, ни санитаров… Уехали.
– Как уехали? – в один голос отозвались больные, приподнявшись на постелях.
– Так, уехали… Прослышали откуда-то, будто наши отступают. И, не потрудившись проверить слух, улизнули.
Затем сокрушенно добавил:
– Вот так скандал!..
Дело было серьезное. Оно стоило того, чтобы его обсудить, тем более что все мы оказались, так сказать, брошенными на произвол судьбы. Попав в лазарет, мы и шагу не могли ступить отсюда без соответствующих документов. А эти доктора, заячьи души, бросили нас, как какой-то мертвый инвентарь, – попросту говоря, поставили на нас крест, а сами улепетывают как сумасшедшие.
– Перестрелять бы их всех до одного! – закончил полковник.
– Да, но что же делать теперь?
Предположение, что наши, может быть, в самом деле отступают, постепенно вселяет в нас тревогу. И хотя не заметно никаких признаков отступления, – по крайней мере, должно бы усилиться движение на шоссе, – больные один за другим поднимаются с постелей и одеваются. Одеваются так проворно, словно они и не болели холерой, а просто хорошо отдохнули после утомительного перехода. Сосед мой, полковник санитарной службы, тоже нашел в себе силы быстро собраться и даже натянуть на ноги лаковые сапоги, высокие и узкие, как того требует военный шик.
– Придется добираться до Черной Скалы, – заметил он, как человек, компетентный в санитарной службе, – нужно разыскать в селе какую-нибудь телегу.
Он вышел первым, а за ним по одному двинулись и остальные. В комнате остались лишь я да подпоручик Милан Костов.
Он лежал в полузабытьи, с открытыми глазами, равнодушный к волнению окружающих. Он все слышал, приподнялся было в постели, желая понять, что происходит вокруг, и снова улегся, вполне убежденный, что все это к нему не относится.
Постепенно, однако, и в его душу закрадывается тревога. Он разводит руками, как бы спрашивая:
«Что нам делать?»
В лазарете наступила какая-то особенная глухая, зловещая тишина, словно в пустом, – покинутом доме. Лампа, в которой выгорел керосин, едва мигает – вот-вот погаснет. Нужно и нам искать выход из создавшегося положения.
У меня тоже нет желания вставать. Господа поторопились, думаю я, положение вряд ли столь опасно. Они поддались панике, поверив слухам. Досадно! Но и мы – разве можем оставаться здесь, где некому даже присмотреть за нами? Лазарет без персонала – просто кладбище.
– Господин Костов, – говорю я, – как вам нравится эта история? Бросили нас одних, вот теперь и ломай себе голову, как быть. Хоть бы телегу за нами прислали…
Он садится на кровати, но тут же снова валится на подушки, не в силах оставаться в вертикальном положении. Когда он лежит – ему легче.
– Надо подняться, – говорю я ему, – нельзя нам оставаться тут одним. Ведь мы нуждаемся в уходе. Вы подождите, я пойду поищу какую-нибудь повозку.
Одеваюсь и спускаюсь вниз. Двор опустел. Белой палатки нет. Внизу, в подвале, тихо; насколько можно судить по свету, проникающему в полуоткрытую дверь, там еще догорает тусклая лампа.
Заглядываю внутрь. Несколько тяжело больных корчатся на земляном полу, другие судорожно извиваются в предсмертной агонии. Спокойной ночи, ребята!
Ночь темна, хоть глаз выколи. Проходит некоторое время, пока свыкаешься с темнотой. Ни одно окно не светится. На улицах – ни живой души. Прислушиваюсь: глухой шум движущихся телег, людской говор. Это, вероятно, на шоссе. Миную одну улицу, другую, выхожу к какой-то реке, затем к большому, длинному мосту. На шоссе оживление, но особой паники незаметно.
– Что происходит, братец? – спрашиваю у одного солдата. – Говорят, наши отступили, верно это?
– Да ну? Что-то не слыхал, – отвечает он.
Останавливается повозка, и ездовой просит огонька.
– Вот, – говорю, – кстати подъехал, ты как раз и нужен. Надо будет доставить одного больного офицера к Черной Скале.
– Зачем же, ведь здесь есть лазарет?
– Лазарет-то есть, да весь персонал ночью удрал.
– Как удрал?
– Да так, прослышали, будто наши отступают, и пустились наутек. Все – доктора, фельдшера, санитары – и документы с собой прихватили и кухню, а больные – пускай подыхают.
– Гляди-ка… Ну что за люди! Разве можно в такую панику ударяться… Где больной?
– Сейчас я приведу его… Ты обожди нас здесь.
Я поспешил к школе, которая была в двух шагах. Быстро поднялся наверх и открыл дверь. В комнате ни души. Постель больного пуста. Куда он девался? Неужто, предположив, что и я удрал, как остальные, решил искать спасенья в одиночку?
Я вернулся к мосту и увидел прислонившегося к перилам подпоручика Милана Костова.
– Где вы бродите, а я вас в школе ищу…
Опираясь на палку, он оборачивается ко мне и говорит:
– Извините… Подумал, что и вы не вернетесь… как и те… герои.
– Поторопимся, повозка ждет нас, не будем терять времени.
Беру его под руку, и мы отправляемся.
Но на месте никакой повозки не оказывается.
– Черт бы побрал этого малого! Куда он исчез? Казался таким добрым, отзывчивым, готовым на все… До чего же мерзка человеческая натура, – бормочу я. – Куда же нам теперь?
Вот тут, на этом самом месте, стояла повозка, человек обещал подождать – и на тебе! Да еще после того, как я рассказал о том, что доктора сбежали…
Топчемся на месте – авось случай пошлет еще какую-нибудь повозку. Ночь холодная, и мой спутник зябко кутается в шинель, которая висит на нем, как на вешалке.
Он высох, как щепка, таким тонким кажется силуэт его в ночном сумраке! Голос у него осипший, невнятный.
– Я, пожалуй, присяду…
Он опустился на кучу щебня, заготовленного для покрытия шоссе, затем оперся на локоть и под конец лег на спину.
– Нет, нет, – говорю, – господин поручик, так вы простудитесь, вернемся лучше в школу, дождемся рассвета, а там видно будет…
Он снова поднялся, и мы двинулись по шоссе обратно, в сторону моста. Впереди вдруг показалась повозка: поравнявшись с нами, она остановилась.
– Сам бог послал тебя, – обращаюсь я к вознице. – Давай посадим этого больного офицера.
– Можно, – отвечает солдат.
– Куда направляешься?
– За фуражом.
– Поезжай сначала к Черной Скале, а потом уже за фуражом вернешься…
– Слушаюсь…
Мы садимся, и телега трогается. Но куда мы едем? Что это за Черная Скала, куда нам следует добраться? Подпоручик Костов уселся на груде пустых мешков; это неблагоразумно… Впрочем, есть ли хоть что-нибудь благоразумное во всей этой бессмыслице войны? Все равно, не от одного пострадаешь, так от другого.
Короткая летняя ночь пролетела в этих нежданных тревогах. На востоке, там, куда мы держим путь, забрезжили отблески зари; холмы, деревья, кусты – все подернулось розовым налетом.
Мы молчим. Возница дремлет на сиденье, мои глаза тоже смежаются; больной офицер спит, свернувшись в клубок, на пустых мешках. Ровная дорога пролегает по сжатому полю. Снопы лежат неубранные – война спутала все расчеты.
Война. Она и позади нас, и перед нами. Это жизнь, выведенная из своего русла, в слепом, неудержимом безумии, в припадке опьянения. Вот они, людские стада, двинувшиеся, как тысячелетия тому назад, навстречу смерти… Они пьют вино лжи и только перед лицом смерти – когда уже поздно – прозревают правду, познают смысл славы, священную символику знамен, великое предназначение храбрости и доблести, всю эту твердую сталь, из которой куются цепи для оболваненного человечества…
Солнце гигантским шаром всплывает над далекими горами, но сегодня оно почему-то кажется мне каким-то особенным, будто я смотрю на него откуда-то с другой стороны жизни, из далеких, первобытных времен, куда забросила меня дикая, отвратительная и жестокая сила. И думается мне, что придется идти еще долго-долго, чтобы увидеть его истинным и благодатным солнцем, солнцем летнего труда, сочных, налитых плодов и непринужденной земной радости. Оно озаряет эти постылые, усеянные безымянными могилами, покинутые жизнью поля, на которых лишь кое-где торчат ряды поставленных из милости деревянных крестов. Даже возница, который было задремал, говорит со вздохом:
– Доброе солнце, как раз для работы.
Он хлестнул лошадей, и те пошли быстрее. Вокруг незнакомые места, чужая, неприветливая земля.
– Что это за Черная Скала? – спрашиваю я возницу. На его смуглом, обожженном солнцем солдатском лице – непреклонное упорство и неистощимое терпение крестьянина. Он не смотрит на меня, и я знаю почему.
– Старая граница, – отвечает он. – Пропускной пункт на старой турецкой границе.
– А, значит, на старую границу отходят.
– Кто?
– Победители под Люле-Бургасом и Чаталджей.
Он не понимает намека.
– Там теперь госпитали и обозы.
– А мертвые… им куда деваться?
Он неожиданно прибавляет:
– Ну, ладно, война, подрались бы месяца два-три – и по домам. А то куда ж это годится, уж скоро год, а конца не видать, люди успели состариться на войне.
– В это дело только ввязаться, потом не выпутаешься. Так-то, братец. Как ступишь в грязь да выпачкаешься, – потом уж шагаешь, не разбирая дороги.
Оборачиваюсь и окидываю взглядом дорогу, белесую пыль и больного офицера в повозке. Он лежит недвижимо, но, судя по дыханию, еще жив. Дотрагиваюсь до его ноги, и он открывает глаза.
– К старой границе отходим, – говорю ему. – Крепись, это конец войне!
– Плохие слухи ходят, – прибавляет возница. – Вам, верно, больше известно, чем мне.
– Ты из каких краев?
– Из Котела.
– Ну, тебе никакая опасность не угрожает. На твой Котел никто еще не зарится.
– Так неужто все это правда?
– Правда. И старая граница, братец, не спасет. Заключали бы мир, пока не поздно.
Нас догоняет другая повозка.
В ней старые знакомые: полковник санитарной службы, бригадный генерал и еще один офицер. У них такой вид, будто они едут в отпуск, так они веселы и оживленны. Они не отвечают на мое приветствие. Может, не узнали или так увлеклись разговором, – разумеется, о политике, о спасении отечества… Мы не можем угнаться за сильными артиллерийскими конями, – их повозка вскоре опережает нас и исчезает в клубах серой пыли.
У нас обычная обозная телега, отощавшие кони; возчик то и дело подхлестывает их кнутом. Мы едем уже несколько часов, а Черной Скалы все не видно. Солнце печет нещадно, одежда обжигает тело. Бедная земля, скудная, голая. Бесплодные холмы, поросшие низкой травой.
– Плохая земля в этих краях, – говорит возница в унисон моим мыслям. – Куда ей до нашей…
Он смотрит на меня исподлобья, испытующе, словно стараясь понять, что мы за птицы и чем больны. Странно, что раненая нога не дает о себе знать: там, под звездами Голака, рана словно бы успокоилась, или же я так ослабел, что не обращаю внимания на легкую боль и непрестанный зуд.
– Черт бы взял эту рану, – не дай бог раскроется или начнет гноиться!.. – замечаю я словно про себя и ощупываю разрезанный до подошвы сапог, перевязанный по голенищу веревкой…
– Раз уж добрался сюда, дела твои в порядке, – откликнулся возница и снова стегнул лошадей.
Вот и лагерь у Черной Скалы: широкая поляна с множеством палаток – госпитали, лазареты и прочие тыловые учреждения. Здесь кипит жизнь, – вернее, царит полная неразбериха.
Мы останавливаемся по очереди у каждой из палаток, разыскивая холерный лазарет из Царева села. Где эти герои-медики, что бросили своих больных среди ночи и улизнули втихомолку?
Оказывается, наш лазарет присоединили к другому, и нам нужно добираться до села Царварица по ту сторону старой границы.
Я расталкиваю подпоручика и объясняю ему обстановку. Он совершенно ослабел и пал духом.
– Ну как, повезешь нас? – спрашиваю возницу.
– Нельзя, парень. И без того я задержался, попадет мне от унтера… Бить будет.
Мы слезаем и отходим в сторону от дороги на травку.
Товарищ мой тут же садится, я остаюсь на ногах.
В неясном говоре, в общем беспорядке и скрытой панике чувствуется иссякающая сила потока, отхлынувшего восвояси.
Холерный лагерь1
Мы сидим на обочине шоссе и молчим. Мысли наши тонут во мгле, обрывочные, беспорядочные. Что еще ожидает нас? Удастся ли выбраться невредимыми из чистилища?
Движение на шоссе оживляется. Спешат повозки, обозы, люди. Временами поток останавливается, на шоссе образуется пробка, слышатся крики, ругательства. Все торопятся уйти, убежать из этих прокаженных мест, испоганенных блевотиной войны. Давно не бритые лица покрыты серым налетом пыли и засохшего пота. Это безумцы, истинные безумцы… ни капли разума в их круглосуточной страде, в их спешке, суете. Так размышляю я, и вдруг слышу слова подпоручика Костова, которые приводят меня в изумление.
– Эти – сумасшедшие, ей-богу, а те, наверху, – преступники и глупцы…
Я смотрю на него. Он тяжело дышит и прячет лицо в коленях. Оно стало землистого цвета, глаза – мутные, угасшие.
– Что ты сказал?
– Но и это не научит их уму-разуму.
– Кого?
– Да вот эту вьючную скотину.
– Ты хочешь сказать – доблестную болгарскую армию?
– Не только ее… Всех… Как им не приходит в голову, что они только игрушка…
– Эх, приятель, лишь бы шкуру спасти, а там… видно будет!
Дрожа от возбуждения, он хватает меня за руку.
– Нет, поклянись… обещай, что будешь бороться!
– Успокойтесь, господин подпоручик… Я уже говорю… там видно будет.
Но почему мы бездействуем? Выгрузили нас, как пустые мешки, и всё. Так выбрасывают на свалку мусор. Вокруг нас сущая ярмарка. Обозные части, этапные комендатуры, нестроевые роты, лазареты – все это тянется в тыл, скапливается на этой голой равнине, стремясь сохранить необходимую дистанцию между собой и фронтом. Фронт прогибается, трещит, шатается, словно исполинская стена, готовая каждую минуту рухнуть. Солдаты в глубине души не сожалеют об этом.
Они стосковались по родным селам, по крытым соломой домишкам, по закопченным стенам, грязным дворам, покосившимся плетням, по пыльным деревенским площадям и шумным трактирам, по земле, на которой они работают до изнеможения и в которую затем уходят, и те же волы, на которых они пахали, увозят их в последний путь. Люди стосковались по родному солнцу, гревшему их с детства, по рекам, где купались, по колодцам, у которых встречались с девушками и щипали их за упругие бедра, наконец, по женам своим, с их мужицкой бранью, нестираными рубахами и теплой плотью, – так надоела им эта нескончаемая война, сидение в тесных, залитых водой окопах, треск пулеметов и тупость начальства.
Вдруг с дороги послышался чей-то голос:
– Эй, вы там, кто такие? Чего ждете?
Я оглядываюсь. Офицер и двое солдат. Комендантский патруль, должно быть. За движением по дороге установлено строгое наблюдение. Проходят беспорядочные группы солдат о винтовками на плечах и гранатами за поясом, но никто их не спрашивает, кто они и куда идут. Мы безоружны и потому представляем собой легкую добычу.
– Идите-ка сюда!
Я с трудом выбираюсь на шоссе. Подпоручик остается по-прежнему неподвижным.
Офицер – тучный, упитанный, весь перепоясанный ремнями, энергичный – настроен по-боевому. Объясняю ему, кто мы такие. Как так начальники удрали? Могут ли люди долга, офицеры, удрать? Он даже и слышать об этом не хочет. Это невозможно.
– А ну-ка, пожалуйте в комендатуру! Пока не наведем оправок, никуда вас не отпустим.
Но тут произошло нечто такое, что отвлекло внимание подозрительного офицера. На дороге показалась воинская часть, батарея, по-видимому, но какая-то необычная – вперемежку с обозными телегами; кони, как и люди, отощали, все тащатся медленно, как похоронная процессия. Куда они идут? Кто ведет их?
– Где командир? – спрашивает офицер.
– Сзади, – равнодушно отвечает один из солдат.
– Я тебе дам «сзади», скотина этакая! Почему отвечаешь не по уставу?
– Так точно, господин капитан, – повторяет солдат, – командир роты сзади.
Офицер был только поручиком, но не имел ничего против того, что его назвали «капитаном».
Батарея проползла мимо, однако никакого начальства сзади не оказалось. Последние из солдат также подтвердили, что командир батареи сзади.
– А вы откуда едете?
– С передовой, господин поручик.
– Куда?
– Не знаем, господин поручик. Говорят, что идем к Белоградчику, к старой сербской границе.
Офицер недоволен. Вид солдат, исхудавших, молчаливых, неряшливых, возмущает его воинственную душу. Он снова возвращается к нам.
– А с вами что делать?
Подпоручик Костов тоже притащился сюда. Он стоит, опираясь на палку, сгорбленный, обессилевший. Наш вид не внушает ни симпатии, ни доверия. Офицер отступает на шаг и меняет свое решение. Лучше ему не связываться с нами. Обернувшись к какому-то солдату, он безучастно приказывает:
– Отведи их в холерный лагерь.
Мы переглядываемся. Милан отрицательно качает головой.
– Но, господин поручик, нам нужно добраться до Царварицы. Там – наша часть.
– Ничего, ничего. Вас переправят туда из лагеря. Я не могу предоставить вам телегу. Не располагаю таковой.
И, махнув рукой, удаляется.
Солдат, помявшись в нерешительности, предлагает:
– Пойдемте.
– Нет, – сиплым шепотом, едва слышно заявляет подпоручик Костов. – Я не двинусь о места: знаю я эти холерные лагери.
– Но, господин подпоручик, приказ, сами понимаем те… Да и лазарет там.
Какое-то время мы колеблемся. Куда тут идти? Солнце уже клонится к закату, ночь застигнет нас в пути, голодных, беспомощных. Да мы не в силах пройти и двухсот шагов. Но что остается делать? Может быть, там нас напоят горячим чаем, дадут телегу; возможно, не перевелись еще добрые люди на свете. Мы думаем об одном и том же, с одного взгляда понимаем друг друга…
Трогаемся в путь.
– Где же этот лагерь? – спрашивает подпоручик.
– Вот тут, за холмом, – отвечает солдат.
– Это «вот тут» меня совершенно не радует, – замечает больной офицер. – «Вот тут», «вот тут», а на самом деле – на том свете.
Он прав. Взявшись под руки, мы еле плетемся по пыльной дороге. Солдат шагает впереди. Время от времени оборачивается, чтобы подбодрить нас.
– Еще немного, господин подпоручик. Совсем близко, вон там за поворотом.
По обе стороны дороги расположились тыловые части; солдаты лениво двигаются, носят воду, подковывают лошадей, строгают доски, стучат, куют с тем тяжелым равнодушием, которое выражается в словах: «Царскому оброку нет конца и сроку».
Вот и поворот, а лагеря все не видно.
– Нет, не моту больше, – мучительно простонал Милан Костов, – давай немного передохнем.
Садимся у дороги. Солдат глядит на нас с состраданием и скрытым беспокойством – он тоже слышал о холере и ее прелестях.
– Ты откуда родом, браток? – спрашиваю я, чтобы прервать молчание.
– Из Софии.
– Это видно.
– Почему?
– Чувствуется, что ты бывалый паренек, вращался среди настоящих людей.
– Да здесь… все одинаковы…
– Давно в солдатах?
– Десять месяцев.
– В боях участвовал?
– Нет, меня сюда приписали, к комендатуре.
– А, не иначе как у тебя какой-нибудь заступник-дядюшка имеется. Валяй спасай свою шкуру.
Моя шутка задевает его. Вытирая пот со лба, он возражает:
– Я просился на фронт, да по дороге задержали.
– А в чем ваша работа состоит?
– Дезертиров ловим, задерживаем солдат, которые без приказа в Болгарию возвращаются.
– Смотри-ка, и много таких?
– А как же, находятся, каждый день кого-нибудь задерживаем…
Он торопит идти дальше. Это и в наших интересах – скорее дойти до места.
– Известно ведь вам, что это за люди. Как шесть часов – все разбегаются. Доктора спешат сесть за карты, а фельдшера – в нестроевую роту выпить с каптенармусом.
Делать нечего, надо двигаться. Солнце припекает нам спины, впереди по дороге ползут наши длинные тени. Снова поворот – и снова разочарование.
– Где же твой лагерь, братец? – с отчаянием в голосе спрашивает подпоручик.
– Да вот он! – отвечает солдат, указывая рукой в низину.
Перед нами в поле белеет несколько палаток. Это холерный лагерь. Да, но до него по меньшей мере два километра, а мы уже еле передвигаем ноги.
– Ох, – стонет Милан. – Так я и знал! Болгарин ведь ни черта не смыслит в расстоянии. Я больше не могу.
Он садится у обочины дороги, вернее, падает и растягивается на сухой, колючей траве.
Солдат в нерешительности. Он видит, что мы больны, вконец измучены, и старается ободрить нас, придать нам сил.
– Еще немного, господин подпоручик. Через пять минут будем на месте.
Мы берем подпоручика под мышки и тащим вперед. У меня больше сил, чем у него, хотя кружится голова и двоится в глазах.
– Слушай, – говорю я солдату, – ты не бойся, это не опасно! Руки перед едой не забудь вымыть – только и всего!
– Да чего мне бояться… Дойти бы только поскорее.
Солнце тонет на западе. Война, сражения, смерть – все осталось позади. Словно было это давно, очень давно, словно мы перешли в другой мир и нить, связывающая нас с жизнью, вот-вот оборвется.
Голова Милана бессильно склоняется мне на плечо. Ноги у него подкашиваются, он повисает на мне, и я едва не валюсь вместе с ним.
Мы опускаем его посреди дороги и беспомощно переглядываемся.
2
– Что это за люди?
– Больные, господин унтер.
– Зачем ты притащил их? Что нам, своих не хватает?
– Комендант их сюда направил, господин унтер.
– Пусть он себе на шею их посадит, так и передай!
Такой разговор ведут между собой солдат, робко просунувший голову в палатку, и человек, находящийся внутри ее; при тусклом свете закопченного фонаря он роется в каких-то бумагах.
– Вот видишь эти списки, – снова послышался его голос, – здесь и живые и мертвые, но кто из них жив и кто умер – сам черт не разберет…
– Спасибо, телега попалась навстречу и подвезла нас, – сказал солдат. – Вот они, оставляю их на ваше попечение.
Он помогает нам слезть с телеги. Опустившись на землю, мы ждем благоволения унтера.
Сухая земля тепла и приятна. Мы лежим на спине, глядя на небо, где одна за другой загораются звезды.
Солдат опять заглядывает в палатку.
– Желаю здравствовать!
– Погоди, погоди, – останавливает его тот же голос. – Куда ускользаешь, точно намыленная веревка! Посмотрим сначала, что за люди, откуда, сюда ли им нужно.
Наконец человек вылезает наружу – широкоплечий, мясистый, с жирным лицом, в белом халате. Фельдшер.
– А ну-ка, поглядим на них. Ай-яй-яй, бедняги, до чего плохи. Что с вами, ребята, откуда путь держите?
Пытаюсь объяснить, но он меня не слушает.
– Что мне с вами делать? Доктора нету. Ну, ладно, завтра вас зачислим, а эту ночь проведете на травке.
Его добродушие грубо, лицемерно. Он хочет прикрыть свой страх, свою нерадивость, безответственность и стыд. Он распекает возчика за то, что тот подвез нас на своей телеге, хотя ему должно быть известно, что для перевозки больных есть специальные повозки.
– Вот всыпать бы тебе как следует – чтоб знал в другой раз! – заканчивает он со скрытой злобой в голосе.
Возчик оправдывается, говорит, что подвез нас всего на двести шагов, что подпоручик уже совсем выбился из сил…
Фельдшер указывает нам место, где мы должны переночевать, – неподалеку от каких-то низеньких палаток, откуда слышатся приглушенные стоны и вздохи. Совершенно обессиленные, мы подчиняемся.
– Прилягте вот под тем терновником, да не бойтесь. А если понадобится сходить ночью, так подальше, смотрите, вон на то жнивье.
– Нельзя ли дать нам хоть чаю? С утра во рту ничего не было.
– А на что вам чай? Поздно уже, кухни погашены. Завтра, завтра все устроится.
Он залезает в палатку, сквозь щели которой проникает наружу слабый свет от фонаря. Затем показывается снова, и вскоре его надсадный громкий кашель доносится к нам со стороны дороги, по которой мы пришли сюда.
Что-то ползет к нам. Тяжело, с трудом. Мы лежим навзничь на теплой земле и молчим, устремив взгляд к небу. Но чувствуем: что-то приближается, шелестя острой, как щетина, травой.
– Милан, ты слышишь? Что-то шевелится.
Он не отвечает. Я улавливаю его дыхание и успокаиваюсь – жив, значит. Вот так же и я полз на Голаке, надеясь добраться до живых людей. Пытаюсь приподняться и посмотреть, что это такое, но нет сил. Вдруг кто-то дергает меня за ногу и чей-то осипший голос спрашивает:
– Эй, люди, вы живы?
Человек поравнялся с нами. Выражения лица его нельзя различить. Маячит лишь его неясный, настороженный силуэт с взъерошенными волосами и торчащими усами. Он страшен; время от времени в глазных впадинах вспыхивают слабые фосфорические искорки и тут же гаснут. Беззвучный голос выходит откуда-то из глубины, словно, из колодца.
– Живы, что ли?
– Живы, – отвечаю, – если это можно назвать жизнью.
– Когда прибыли?
– Сегодня вечером.
– Если б вы знали, то убежали бы подальше отсюда.
– Да ведь это же больница?
– Больница… не больница, а кладбище.
– Вот как?
– Видите те палатки? В них полно больных и… покойников. Покойников больше, чем живых, – по утрам их грузят в телегу и зарывают вон там, в овраге… Здесь, должно быть, не одна сотня больных – из всех частей прибывают, и большинство из них валяется под открытым небом. Думаете, кто-нибудь заботится о них?
– Предполагаю.
– Так нет же, их присылают сюда помирать.
Слова его, невнятные, зловещие, царапают воздух.
Из-за далеких гор просачивается слабое сияние луны. Отчетливее выступают очертания предметов. Виден наконец и человек – высохший, в расстегнутом мундире, – очевидно, предоставленный самому себе и воле случая.
– Так что же делать?
Он не слышит меня, погруженный в раздумье. По другую сторону лежит подпоручик, все еще в беспамятстве, точно одурманенный тленным дыханием смерти..
Человек шепчет едва слышно.
– Слушай, может… удерем?
Мысль соблазнительная, но невыполнимая. Ведь мы трупы. Мы можем только лежать и ждать, чтобы нас перекладывали из телеги в телегу до тех пор, пока обе челюсти – и верхняя и нижняя – не сомкнутся навсегда.
– Ты, дорогой, бредишь. Бежать – привилегия здоровых, а раз ты больной – лежи и помалкивай.
– О-о-ох! – стонет он. – Мать родная, зачем ты меня на свет родила?
Он ползет дальше, похожий на огромное пресмыкающееся, на допотопное чудище. Куда он пополз? Трава шелестит под ним, стенания его сливаются с глухим ропотом холерного лагеря. Наконец он исчезает.
– Давно мы лежим здесь? – спрашивает подпоручик.
Он открыл глаза и смотрит на звезды. Сознание его прояснилось, он рассуждает вполне здраво.