Текст книги "Избранная проза"
Автор книги: Людмил Стоянов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)
Город и его обитатели
НОВЫЕ ТОВАРИЩИ
Город меня поразил. Высокие здания, магазины, витрины с самыми различными товарами… Оживленные улицы, большие мосты на реке, длинный ряд тополей вдоль берега. В первый же день я нашел школу, отыскал учителя Мимидичкова и передал ему письмо моего отца.
Он его сразу прочел, поднял брови и только теперь, вглядевшись в меня, сказал удивленно:
– Ого, как ты вытянулся! Прямо взрослый мужчина.
И, перебросив письмо с руки на руку, добродушно добавил:
– Отец пишет, чтоб я тебя где-нибудь устроил… Но где? Пока побудешь у меня дома. Потом посмотрим.
На другой же день он нашел мне комнатку у одной старой бездетной вдовы, зачислил меня в школу, и я уже сидел на парте в пятом классе «А». Рядом со мной – бледный тонкий мальчик в матроске, в коротких брюках и длинных носках. Называли его Панерче. Его отец, мелкий банковский чиновник, по утрам его приводил, а в обед заходил за ним. В первые же дни я заметил, что такая унизительная опека не нравится ученикам. Настоящее имя мальчика было Борис Пейчев. Когда же его называли Панерче, он обижался и лез с кулаками. Но был он слабенький, и чаще всего ему же и влетало. По другую сторону от меня сидел Никола Козлев, по прозвищу Козел. Здесь у всех были прозвища, связанные или с именем, или с характером.
Как быстро течет время! В селе оно ползло черепахой – едва-едва, стояло неподвижно, как топкие болота возле Сушицы. Здесь оно мчится, словно горный поток.
Однажды утром я встретил Черныша, идущего на работу на табачный склад. Коротко остриженный, в поношенных, но аккуратно заштопанных брюках, босой, в одной рубашке, он выглядел совсем взрослым и гордился, что сам зарабатывает себе на хлеб.
Мы стали часто встречаться. Все еще озлобленный и сердитый на весь мир, со мной он любил разговаривать, посвящать меня в свои планы. А они у него были всегда странные, рискованные, связанные с каким-нибудь приключением.
Однажды я ему сказал:
– Черныш, а помнишь, как ты украл у меня рогатку?
Он смутился, посмотрел на меня испытующе и ничего не ответил. Слово «украл» заставило его покраснеть.
– Три ночи я не спал из-за нее, – добавил я. – Ну да ладно!
Он уклончиво пожал плечами, но, по-видимому, был доволен, что я завел разговор о рогатке, потому что засмеялся и хлопнул меня по плечу.
– Ага, помнишь! И я помню, – сказал он, потупив свои большие круглые глаза. – Два месяца я ее таскал, потом уронил в костер, и она сгорела…
Он понял, что обида давно забыта, и оживился.
Начались обильные дожди. Над зубчатыми вершинами Родоп ползли серые тучи. Река прибывала, мутная, озверевшая, враждебная. В ее белой пене неслись с верховья вырванные с корнем кусты и ветви.
Два деревянных моста были снесены. Река атаковала старый римский каменный мост в три свода, атаковала яростно, ожесточенно.
Часть склада, где работал Черныш, – ветхое дощатое здание в верхнем конце города, там, где река вырывается из ущелья, – была разрушена и унесена.
– Весь табак, фью! – вниз по воде… – Черныш щелкнул пальцами и засмеялся.
Видимо, это событие мало его тронуло.
– А как же теперь? Что ты будешь делать? – тревожусь я.
Смеется, Ведь он только простой рабочий, черную работу всегда найдет. Пусть хозяева огорчаются. Впрочем, он их никогда и не видел. Они живут в красивом двухэтажном доме с садом, с большим фонтаном посредине. А его дело только получать раз в неделю поденную плату, а в понедельник торопиться с утра пораньше на работу, дышать ядовитой табачной пылью. Вечером же искать встречи со мной, потому что он одинок.
Река все прибывает, и волны перехлестывают через каменный парапет, разъедая старую кладку. Стихия свирепеет, над мостом носится облако водяной пыли.
Кто-то хлопнул меня по плечу. Штерё!
Штерё – мой одноклассник, – высокий паренек с большой головой, выдающейся вперед нижней челюстью и мясистым носом. Насколько Черныш ловок и подвижен, настолько Штерё неуклюж, ленив и необщителен.
Штерё учился хорошо, но был какой-то замкнутый и меланхоличный. Никто не видел, чтоб он смеялся. Его отец, по профессии мясник, по целым неделям пил. Был он крупный, статный мужчина, с косматыми бровями. В дни запоя ходил по главной улице и пел осипшим голосом: «Болен лежит Кара Мустафа, ой, мама родная». Он качался, подымал уже почти пустую баклагу, размахивал руками и угрожал какому-то воображаемому противнику, даже иногда вынимал нож. В таких случаях нож приходилось отбирать, повалив его самого на землю.
Взявшись за руки, мы смотрели на взбесившуюся воду, когда вдруг раздался оглушительный грохот и над мостом поднялось огромное облако белой пыли. В следующие несколько мгновений река как будто смирилась, вода унеслась куда-то вниз.
– Ой! Смотри, смотри! – закричали Черныш и Штерё.
Середины моста как не бывало. Она рухнула, и теперь вода с новым напором подымалась вверх. Живая, упорная вода.
Я вспомнил реку в селе – мутную, шалую. Осенью она растекалась по полям, по дорогам, наполняла колеи и канавы, заливала огороды и сады, самовольно забиралась во дворы, превращая землю в непроходимую грязь. А летом куда-то пряталась, чахла, как больной, и пшеница сохла, кукуруза торчала, как сухие колючки.
Штерё скоро бросил школу и тоже поступил на табачный склад. Его отец ушел к другой женщине, и Штерё вынужден был заботиться о матери.
Как удивительна и своенравна жизнь! Люди так погружены в хлопоты, заботы, ссоры друг с другом, что им просто некогда поднять глаза. А в городе чего только не происходит! Каждый день новые происшествия, новые события!
Нас водили причащаться. Церковь была полна учеников, которые разговаривали, окликали друг друга, толкались. Отец Владимир, высокий, с каштановой бородой, одетый в новую блестящую епитрахиль, громко кричал:
– Тише! Тут что, церковь или синагога?
Среди несмолкаемого шепота он прочел молитву. Потом, торжественно обратившись к первому ученику, велел ему открыть рот, дал проглотить с маленькой ложечки вино из чаши, которую держал в руке, и кивком головы направил к прислужнику, стоявшему с широкой медной тарелкой. На ней лежали нарезанные куски просфоры. Ученики по порядку, один за другим, принимали причастие, целовали руку и отходили.
По-видимому, отец Владимир имел в городе специальное задание. Своей службой, поведением и проповедями ему надо было мобилизовать прихожан на борьбу с греческим влиянием. В городе насчитывалось тринадцать церквей, из которых только две были болгарские, а все остальные греческие.
– Да! Греческие! – кричал с амвона отец Владимир. – А кто их строил! Думаете, морейские греки? Нет. Их построили неутомимые мозолистые болгарские руки – на медные болгарские гроши.
Отец Владимир был связан с околийским начальником, разумеется, негласно.
Нас не интересовала жизнь взрослых. Это был другой мир, серьезный и поэтому для нас не любопытный. До нас не сразу дошло, что наши отцы и старшие братья ведут борьбу за церковь св. Мины, которую они хотят отнять у греков. Везде говорили только об этом, словно в городе была эпидемия чумы. Обе стороны считали себя правыми и стояли на своем. Но вот в один прекрасный летний день наши ворвались в церковь, выгнали греческих попов и расположились там, как дома. Все произошло неожиданно для нас, мы были далеки от этого, и только потом нам стало ясно, как много мы потеряли. Такие события случаются не каждый день.
На годичном акте произошло нечто, удивившее нас. Панерче, нарядный, в коротких брючках и новой матроске, вышел на сцену и начал, смущаясь, декламировать стихотворение Вазова. Его тонкий, уже ломающийся голос вылетал в широкие окна, откуда доносился запах цветущих лип:
Не отдадим мы милую нам землю,
Святую землю предков и отцов…
Он дошел до рефрена, которым заканчивается каждая строфа, поднял голову и решительно сказал:
Но… Македония… ведь ваша!
Смутился и тут же добавил: «Наша!» Повторил ошибку: «ваша», потом опять – «наша!». Подчеркнул еще раз «наша» – и убежал за кулисы, провожаемый шумными аплодисментами собравшихся отцов и матерей.
Однако учитель сделал ему выговор за то, что у него, мол, было время бродить целыми днями по виноградникам, а выучить стихотворение он поленился, и теперь люди зубоскалят, а греки поднимают нас на смех – ваша-наша, наша-ваша.
Мы пропустили и другое событие, которое могло дать нам богатый материал для приключений, потому что оно было необычным и опасным. Наши молодцы-патриоты напали на близлежащий греческий городок Зорокастро и сожгли его до основания. Мы видели огромные огненные языки, лизавшие небо, и нас охватывал суеверный страх. В этом было нечто непонятное для нас, а Христоско Мерджанов назвал это «мерзостью».
Панерче был огорчен, но продолжал с нами играть. Однако с ним что-то произошло, у него было плохое настроение.
Точно какая-то болезнь поразила нас и спутала наши мысли. Ни поле, ни птицы больше нас не привлекали. Дядя Сотир – сторож, наконец спокойно вздохнул. Теперь он мог безмятежно спать по целым часам.
Наша или ваша? Этот вопрос ворвался в наше хрупкое детское сознание, подобно мутному потоку, вытеснил все остальное и осел, как ржавчина.
Мы были поражены рассказом учителя об ослеплении четырнадцати тысяч болгарских солдат византийским императором Василием Болгаробойцей.
Но зато мы просияли от радости, когда позднее он нам рассказал историю византийского императора Никифора. Этот император заплатил головой за попытку напасть на болгар, которые оправили его череп в золото, сделали из него чашу и потом в торжественные дни из нее пили:
– Ваше здоровье, дружина, из Никифоровой головы!
Вскоре стала широко распространяться мода на рогатки. Нашлись ребята ловкие на руку, которые стреляли камешком на несколько сот шагов. Стрельба из рогаток захватила всех, стала самой любимой игрой. Ребята из верхних кварталов тоже вооружились рогатками, главным образом, чтобы защищаться от нападения, когда проходили через наши кварталы.
Так началась война между греками и болгарами, детская война между двумя враждующими городскими районами.
Она началась как-то сама собой, неожиданно. Первый камешек упал среди нас, посланный сверху, от церкви св. Константина, где были греческие виноградники.
– Эй, ребята, берегитесь! – сказал Пекица и взялся за рогатку. – Я знаю, кто пустил камень. Это Яни, ублюдок Хаджи Куцоолу.
У Куцоолу была шелковая фабрика, и его сын, этот самый Яни, не позволял Пекице даже приблизиться к их саду, где весной зрела крупная клубника, а осенью – желтые янтарные груши. Пекица не любил этих маменькиных сынков, которые красиво одевались, ходили с длинными кистями на фесках и с красными помпонами на туфлях, имели собственных лошадей и могли на них ездить, куда захотят.
Он пустил камешек с такой ловкостью, что с холма послышались вызывающие крики:
– Эй, цыгане, решетники! Удирайте, спускаем собак!
В тот же миг несколько камешков ударилось впереди нас, около нас… Мы рассыпались, потом обходным путем поползли вперед, но было ясно, что противник превосходит нас численностью и лучше обучен.
Пекица не хотел уступать, остался последним, но наконец и он отошел вниз, к лугам.
– Мы этим гречатам всыплем по первое число, – сказал Панерче, который обычно не был воинственным и вполне заслуживал свое прозвище «Панерче», то есть франт.
Военные действия были отложены до следующего воскресенья.
В течение недели мы стреляли из рогаток в поле, но это было скорей игрой, чем сражением. Без промаха попадали в аистов на болотах, в сусликов среди колючек… Козел нашел три гнезда пеночек, а Пекица перехитрил дядю Сотира и вернулся с полной пазухой желтых абрикосов.
Конечно, в назначенный день у церкви св. Константина собралось много ребят. После полудня вверх полетело несколько камней. Солнце, светившее нам в глаза, нас ослепляло. Мы не могли уследить за движениями неприятеля, и это нам мешало.
Кто-то крикнул:
– Ваше здоровье, дружина-а-а, из Никифоровой головы!
– А ну-ка, поди сюда, мы тебе покажем Царьград! – отозвался голос с горы. Это был настоящий вызов.
Камни летали с быстротой молнии и шлепались, как гранаты, в рыхлую землю, поднимая маленькие облачка белой пыли. Рогатки работали настойчиво и неутомимо, в воздухе висела дикая оскорбительная ругань, подслушанная у взрослых, хотя некоторые из нас ее и не понимали. От града камней зловеще шумел высокий орешник. Алые лучи заката окрасили поле боя.
Битва все разгоралась и разгоралась. Мы обошли неприятеля и теснили его в гору, к высокой каменной ограде вокруг виноградников. Иногда противник, собравшись с силами, с воем и ревом кидался на нас, и мы поворачивали спины и быстро отступали на старые позиции.
Несколько голов уже было разбито. Но тут произошло нечто необыкновенное, поразившее и опечалившее нас. Один из камней ударил в висок Панерче. Тот, корчась, упал на землю. Мы не подозревали, что это так опасно. Но он не двигал больше ни рукой, ни ногой, я мы, те, кто был поближе, быстро подбежали посмотреть, что с ним. Он лежал без движения, с небольшой раной на виске, бледный, с синими жилочками под глазами…
– Ой! – испуганно сказал Козел. – Даже не шевелится…
Оба боевых стана пришлось разгонять конной полиции, так были увлечены и та и другая сторона.
Двое взрослых подняли Панерче. Выздоровеет ли он? Этот вопрос волновал всех. Только теперь мы ясно осознали, что произошло. Крадучись, разошлись по домам, рогатки спрятали.
Аптекарь дядя Кондо, выйдя из своей аптеки, смотрел поверх очков на околийского начальника и ловил его взгляд. Потом, цокая языком и качая головой, сказал:
– Вот буйные головушки! Они, глядишь, завоюют Царьград.
Околийский начальник, смуглый мужчина с круглым лицом, мимоходом ответил:
– Да, на них вся наша надежда, дядя Кондо!
Панерче выздоровел, но мы уже были не те: наученные горьким опытом, немного поумнели. Наше буйство проявлялось все реже и реже и в конце концов прекратилось совершенно.
Одиннадцатая главаЗнатные люди
НАЧАЛЬНИК ГАРНИЗОНА
Кроме аптекаря дяди Кондо, – чей дом, заросший до самой крыши плющом, знали все, – в городе было много знатных людей, которые жили в больших двухэтажных домах, людей известных, уважаемых. О них говорил весь город.
В полдень, когда голодные школьники спешили по домам, на улице, ведущей в поле, появлялся лакированный фаэтон, запряженный парой лоснящихся лошадей, с молодым солдатом на козлах. Солдат сидел чинно, слегка помахивая кнутом, и не давал колесам наезжать на разбросанные по пути камни, чтобы фаэтон не трясло.
Люди сторонились, а деревенские телеги и подводы останавливались и ждали, пока фаэтон благополучно проедет по разбитой турецкой булыжной мостовой. Прохожие снимали шляпы, приветствуя сидящего в фаэтоне офицера, командира полка, полковника Карастоянова. А он не торопясь подымал руку к козырьку, так неохотно и устало, словно это было самой тяжелой его обязанностью.
Фаэтон останавливался на главной улице перед новым двухэтажным домом в стиле модерн. За железной оградой был виден сад с цветами и дорожками, посыпанными песком.
Полковник медленно, осторожно выходил из фаэтона. Это был слегка сутулый, худощавый, бледный, с удлиненными чертами лица человек, в безукоризненно чистом синем сюртуке и длинных брюках с красным кантом. Он стоял как восковой манекен, пока навстречу не выбегал широкоплечий усатый вестовой, который подавал ему толстую суковатую палку, быстро распахивал ворота и, осторожно поддерживая, вел его по двору.
На площадке перед домом ждала высокая молодая женщина, одетая в розовый домашний халат. Она встречала его равнодушно, без улыбки, молча, и оба входили в дом.
Привидение исчезало. Мы шли дальше своей дорогой. И ни один из нас не интересовался, кто этот живой мертвец, этот скелет, одетый в военный мундир, какую службу он выполнял, кто была женщина, которая его встречала. Для них, оторванных от всего окружающего, безучастных ко всему, словно не существовал этот погруженный в заботы народ, этот неустроенный город с помойными ямами на улицах, их не тревожил шум кузнецов, жестянщиков. Как чужеземцы жили они в городе, куда в базарный день по пятницам собирались сотни крестьян со своим жалким товаром, чтобы получить за него гроши и на них существовать.
В нижнем конце города, уже в поле, расположены казармы горно-артиллерийской военной части. Несколько рядов длинных одноэтажных зданий с тополями и небольшими садиками служат жилищами для солдат. Позади них – кухня, дальше конюшни. На переднем плане – штаб. Здесь останавливается черный лакированный фаэтон, и из него появляется восковая фигура полковника. Его встречает молодой шустрый подпоручик, адъютант, вводит в кабинет, и здание штаба погружается в глубокую тишину.
Труба созывает на ужин. Солдаты идут один за другим или маршируют группами, садятся на землю вокруг баков с солдатской похлебкой.
Поблизости толпятся и толкаются два десятка ребят с ведрами, кружками, кастрюлями. Они ждут, когда закончат ужин солдаты. Остаток похлебки принадлежит им. Солдаты народ добрый, понимают, что такое бедность. А бедняцкие дети спешат в город, довольные, что они несут своим матерям и младшим братишкам капустный или фасолевый суп, пусть уже остывший, и что ночью желудки их не будут бурчать от голода.
Несколько раз приходили сюда и мы с Чернышом. Это у нас называлось «последний шанс» – после нескольких дней голодовки. Похлебка бывала или пересоленной, или прокисшей, но голод неумолим. Впрочем, дети скоро были лишены этой поживы.
По распоряжению полковника остаток солдатской похлебки стали выливать поросятам в свинарники позади казарм.
ФАБРИКАНТ КУЦООЛУ
Другой заметной личностью в городе был фабрикант Куцоолу. Хотя он и грек, во время антигреческого движения с его головы не упал ни единый волос. Как-то раз толпа, науськанная отцом Владимиром, собралась перед его фабрикой, но появилась полиция и разогнала ее. Манол Куцоолу был приятелем околийского начальника, и когда в город приезжал министр, он останавливался у фабриканта.
Фабрика занимала огромное пространство и была обнесена высокой стеной. Над стеной возвышались крыши многочисленных построек, высокие трубы торчали в небо и были видны еще из Текии. В глубине находился дом – дворец фабриканта, а позади него обширный сад с плодовыми деревьями.
Яни, сын Куцоолу, любил водить знакомство с нами, сорванцами из «марокканской шайки». После несчастного случая с Панерче он привел нас – меня и Черныша – в свой сад. Этот сад нисколько не был похож на наши сельские сады. Деревья здесь росли на определенном расстоянии одно от другого, и между ними были проложены дорожки, посыпанные щебнем и песком. Были также особые клумбы с цветами.
– Красота! – Сказал Черныш, с вожделением глядя на крупные, величиной в кулак, абрикосы и груши петровки.
– Пожалуйста! Можете рвать! – пригласил Яни, показав на дерево.
Черныш воспользовался приглашением и сорвал несколько штук, но это для него было все равно что ничего! Был бы он один в саду, набил бы и карманы и пазуху. А теперь он осматривал стены, примеряясь, как бы ему в один прекрасный день перелезть через них и на свободе здесь похозяйничать.
Яни был старше нас, и мы с Чернышом должны были признать, что и в словах, и в жестах его сквозит какое-то спокойствие, уверенность. Да и как ему не быть воспитанным, если он вырос с гувернантками, в роскоши и в изобилии! Знал два-три языка, учился в греческой гимназии в Пловдиве. Имел велосипед, верховую лошадь и кабриолет.
Когда он проезжал в кабриолете через город, мы смотрели на него с любопытством и тайной завистью, а вот теперь он увивается около нас, ищет нашей дружбы, и мы не знаем, как себя держать. Он человек из какого-то другого мира, чуждого и непонятного для нас. Его новый, тщательно выглаженный костюм, черные шевровые башмаки никак не соответствовали нашим потрепанным штанам, с заплатками на заду, разорванным рубашкам и босым ногам в цыпках. Невысокого роста, плотный, как и его отец, Яни выходил на борьбу с нашими ребятами и побеждал их. Только Пекина дал ему хороший урок – повалил его на землю и так ему вывернул руку, что тот встал с искривленным от боли лицом и ненавистью в глазах…
Не сам ли старый фабрикант заставлял его сближаться с болгарскими ребятами, потому что видел несостоятельность своей «мании величия» и понимал, что огромное имущество, которое он оставлял сыну, должно попасть в крепкие руки человека, выросшего среди болгар и имеющего болгарских друзей и знакомых? Это мы поняли позднее, когда старик умер от удара и молодой орел расправил крылья.
Старик… мы редко его видели. Он всегда ездил в фаэтоне, который скрипел под его тяжестью и наклонялся на один бок. Два сильных гнедых коня привыкли по целым дням добросовестно топать по неровной булыжной мостовой. Крупная голова фабриканта с черными очками на мясистом носу ворочалась медленно, и люди не знали, видит ли он их, когда они с ним здороваются. Говорили, что он миллионер, поэтому каждый его проезд по улице был каким-то необыкновенным событием. Постоянные посетители трактиров переставали пить и выходили наружу, шарманщики прекращали свою музыку, пока фаэтон не заворачивал на другую улицу, где начиналась такая же суматоха.
– Куцоолу, Куцоолу едет… Куцоолу, Куцоолу!
…Из сада мы вышли на берег Чая. Яни радовался, что доставил нам удовольствие, пригласил нас. Черныш тотчас же сбросил рубашку и быстро нырнул в реку.
Мы не отстали от него. Яни сперва поколебался, но все же поддался искушению. Его грузное тело не держалось на поверхности воды, а Черныш – хрупкий и тонкий – плавал как рыба. Река убегала в поле мимо старого пересохшего русла с извивающейся цепочкой тополей, слегка колеблемых ветром.
Потом Яни повел нас в дом.
Вот широкие каменные ступени и площадка, по обе стороны которой в больших дубовых кадках растут усыпанные плодами лимонные деревья.
Дверь отворяется, и мы входим в большую комнату с множеством других дверей. Маленькие столики, на них вазы с цветами. На полу ковер, кругом кресла, много кресел.
Одна дверь отворилась, и вошла молодая девушка, сильно напудренная. Держа в руке поднос, она остановилась перед Чернышом и предложила ему варенья в большой вазе.
– Прошу вас, покушайте.
Я испугался, что Черныш схватит всю вазу.
– Моя сестра, – представил ее Яни. Девушка посмотрела на нас и улыбнулась.
Сестра не была похожа ни на отца, ни на брата. Тонкая, высокая, бледная, с синими глазами.
Однако Черныш меня не осрамил. Он неуклюже взял ложечку и, хотя загреб порядочное количество вишневого варенья, все же себя не скомпрометировал. Потом отпил воды из стакана, стало быть, знал, что таков порядок в богатых домах.
После него пришла моя очередь. Чтобы казаться еще более «воспитанным», взял только две-три вишенки, предварительно сказав «благодарю».
Девушка угостила также и брата и затем быстро скрылась за дверью.
Такое множество дверей – куда они вели? Это меня живо интересовало, да, как видно, занимало и Черныша. Пока мы не видели ничего особенного. Обыкновенная гостиная, как у крестного дяди Марина в селе. А что творится по ту сторону этих дверей, на втором этаже?
Потом Яни проводил нас до выхода и вернулся в дом. Мы шли под вышними орехами и молчали. Черныш перескакивал с камня на камень и напевал в нос греческую песенку:
Кир Манол, кир Манол,
Играй на тамбуре!
Затем воскликнул:
– Э-э-эх! Черт возьми!
Подбросил вверх какой-то блестящий предмет, ловко поймал его, присвистнул и сунул в карман. Ясно – это был серебряный портсигар.
– Черныш! Что за безобразие! Ты не забыл своих старых привычек! – закричал я и схватил его за горло. – Я сейчас тебя задушу!
Он оцепенел от неожиданности и уставился на меня своими большими черными глазами.
– Как тебе не стыдно! – кричал я. – Люди нас позвали в гости, а ты тащишь, что попадется под руку, как мелкий воришка!
Может быть, он ждал, что я его похвалю?
– Слушай, братец, не валяй дурака! – пытался он возразить. – Велика важность! Это для них что укус блохи!
– Но ведь этот человек теперь на нас и смотреть не захочет! Да еще может подумать, что это я украл! – не переставал я злиться.
Он вытащил портсигар – серебряный, с четырьмя красными камешками по углам. В середине две руки в дружеском рукопожатии. Очевидно, семейная реликвия.
Напрасно умолял я его вернуться и отдать портсигар Яни. Он и слышать об этом не хотел. С этого дня Черныш снова упал в моих глазах.
ОКОЛИЙСКИЙ НАЧАЛЬНИК
У околийского начальника Сербезова тоже был фаэтон, но он не был похож на фаэтон полковника: ветхий, с шелушащимся лаком, весь в грязных пятнах. Кучером был пожилой солдат с седыми висячими усами – самое близкое к начальству лицо.
Да и не мог этот фаэтон иметь другой вид. Ведь на нем околийский начальник беспрестанно объезжал села. Он увязал в болотах, трясся по кривым и неровным проселочным дорогам, а дядя Спиридон не очень затруднял себя заботой о его внешности.
Что делал начальник в селах? Зачем он чуть ли не через день выезжал из города с револьвером у пояса и длинной саблей, которая угрожающе бряцала?
Однажды, слезая с фаэтона и здороваясь с приставом, он громко сказал:
– Этим черным душам надо вправить мозги. На выборах мы победим, хотя бы для этого пришлось свинью в мечеть запустить!
Худощавый, живой и энергичный, он был полной противоположностью полкового командира. Если полковник Карастоянов был слаб, немощен и похож на мумию, то околийский начальник отличался упорством и самоуверенностью.
Его громкий бас был слышен за две улицы. Вот он идет с хаджи Гошо Бабаджановым, русофилом и старым народником, размахивает руками и насмешливо кричит:
– Порт-Артур, говоришь? Порт-Артур никогда не возьмут, говоришь? Куропаткин бежал от японцев, возле Цусимы русская эскадра пошла на дно, а Порт-Артур, который у них, можно сказать, в руках, японцы, по-твоему, не возьмут?
Хаджи Гошо Бабаджанов с газетой в руках старался убедить начальника, что крепость Порт-Артур неприступна.
– Ты смотри, смотри, что пишет газета «Мир», читай, что говорит адмирал…
– Брось, бай Хаджи, – артачился начальник. – Да разве может «Мир» писать иначе? Так и будет долдонить. А русская империя насквозь прогнила, и потому японцы ее расколотят, дорогой мой!
Русофил снисходительно улыбался, поглядывая на собеседника с сожалением:
– Вам только того и надо, но нет, это уж извините! Кто способен тягаться с Россией?
– Да ведь это факт, факт! – махал руками начальник. – Вы ослеплены, не видите правды.
Споры вокруг войны в Маньчжурии становились все ожесточеннее. Не было человека, который не принимал бы в них участия, Христоско нашел какую-то карту военных действий и каждый день гадал, что будет дальше. Телеграфные агентства передавали самые противоречивые новости, из которых, однако, было видно, что русская армия терпит поражение за поражением, что ее генералы никуда не годятся, что русские солдаты голодают…
Я рассказал Христоско про полковника, про сына фабриканта Куцоолу, про околийского начальника… Он слушал, и глаза у него как будто излучали радость. Я рассказал ему и о многом другом, чего он не знал, – об арестах среди крестьян, о стычке между стамболовцами и народняками[52]52
Народняки – «народная» партия, образованная в 1894 г.; реакционная политическая партия, представлявшая интересы крупного банковского и торгово-промышленного капитала.
[Закрыть] на предвыборном собрании, куда ворвалась стамболовская шайка.
– Браво, Милко! – сказал Христоско, похлопав меня по плечу. – Ты хорошо осведомлен! У тебя острый взгляд – далеко видишь…