Текст книги "Избранная проза"
Автор книги: Людмил Стоянов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 32 страниц)
Двадцать пять лет тому назад
1
Доктор предписал полный покой. Был озабочен, качал головой и повторял, что все пройдет, ничего страшного нет. Больной смотрел на него с трогательной мольбой, с надежной и беспомощным ужасом в глазах. Доктор, то снимая очки, то надевая их, выписал рецепт и собрался уходить.
– Что… что у меня, господин доктор? – нерешительно спросил Матей Матов, потому что не слышал его успокоительных слов. Доктор подошел к нему и похлопал по плечу.
– Не беспокойтесь, господин Матов, пустяки. Вот полежите спокойно денек-другой, все и пройдет.
Он вышел, успев, однако, сказать кое-кому из знакомых среди гостей, что положение больного не очень ясно и что возможны опасные осложнения. Левосторонний паралич – это угрожает сердцу. Вскоре, пожелав юбиляру скорейшего выздоровления, разошлись и гости.
В доме наступила та напряженная тишина, когда все чувствуют, как жизнь борется со смертью, и это чувство наполняет душу тревогой и мистическим страхом. Особенно загадочным симптомом казалась эта внезапная глухота: приходилось кричать больному на ухо. Впрочем, сейчас он лежал молчаливый, видимо, озадаченный случившимся, ничего не просил и, казалось, ни о чем не думал. Лицо его, застывшее в трагической неподвижности, выражало одно: вот, дескать, что вы со мной сделали; вы меня свели в могилу, этот грех ляжет на вас.
Матей Матов испытывал, казалось, даже некоторое злорадство: наконец-то вы добились своего, но посмотрим еще, сможете ли вы сделать без меня хоть шаг; плох, плох, а вот теперь увидите, каково вам будет без меня. Так обиженный ребенок представляет себе, как он бросится в реку и утонет, а мать будет над ним плакать, рвать на себе волосы и проклинать себя за плохое обращение с ним.
Легко было сказать: покой. Это слово обрело теперь для Матея Матова огромный смысл, какое-то спасительное очарование. Он, носивший в самом себе дух беспокойства, понял вдруг, что покой – это нечто такое, чего он и во сне никогда не видывал (потому что и сны ему всегда снились тревожные), но что он должен был теперь обрести любой ценой. Укол, сделанный доктором, вернул ему силы настолько, что он смог раздеться и лечь в постель, как полагается настоящему больному. Однако около него постоянно должен был находиться кто-нибудь, чтобы ухаживать за ним, потому что ему самому нельзя было вставать с постели.
Матей Матов лежал спокойный и кроткий, как перед исповедью; кто мог бы усомниться в том, что это самый смиренный христианин, простивший своим ближним все обиды? Даже доктор удивился, как такой покладистый и рассудительный человек смог испытать столь сильное потрясение.
Кроме того, об ожирении не могло быть и речи, поэтому хвативший его удар казался тем более невероятным. Матей Матов был сух, как бычья жила, худой, костлявый, с продолговатым и острым лицом аскета, сморщенная кожа лба постепенно разглаживалась в направлении к голому черепу. При такой худобе только высокий рост спасал его от жалкого вида; наоборот, он выглядел весьма стройным, даже изящным, и это всегда поддерживало в нем соблазнительную надежду, что он еще сможет показать себя, что песенка его еще не спета, как уверяла жена.
Она, впрочем, еще помнила былого красавца, стройного поручика с черными усиками, острые кончики которых пронзили некогда и ее сердце, и признавалась себе в спокойные минуты, что он не одряхлел бы так, если бы не его несчастный характер. Будучи не в силах «переделать мир», победить житейские невзгоды, он впадал в странное состояние, которое и сам не мог себе объяснить: тогда он спешил излить всю накопившуюся злобу на близких. В этом и проявлялся его несчастный характер, который проклинали домашние.
И так как они отвечали ему полным пренебрежением, его охватывало какое-то исступление: он стремился поставить каждого на свое место. Потом, обессиленный, он целыми днями лежал на спине и смотрел в одну точку на потолке, как лежат эпилептики после сильного припадка. Сегодняшний удар был, по-видимому, одним из таких нервных потрясений, но в более тяжелой форме.
2
Покой был явно невозможен здесь, где все говорило ему о прошлом, где каждая мелочь будила мучительные воспоминания; даже сломанный будильник, стоявший на шкафу, напоминал ему, как он когда-то, в приливе ярости, бросал им в жену, но, к счастью, не попал. А то, что именно жена сидит рядом со смиренным видом сестры милосердия, сидит у самой его кровати, – разве может это быть источником покоя? Да это ведь все равно, что разжечь костер возле порохового погреба! Конечно, слабость, охватившая его, немного смягчала остроту восприятия, однако где-то там, глубоко в душе, не исчезало тревожное ощущение чего-то раздражающего, неуместного, какое-то неясное, но назойливое воспоминание.
Если бы он мог не видеть всего этого – ни вещей, ни людей, – вот тогда, может быть, для него наступил бы покой. Но они не исчезали, и он закрывал глаза в надежде вернуться назад, в прошлое, очутиться в другом мире, среди иных людей и картин. Но и там он видел все тот же образ, по первому впечатлению отзывчивый и добрый, но именно в доброте своей неприятный, – образ жены. Повсюду, во всех уголках прошлого, она являлась со своим извечным требованием, загораживала ему дорогу и говорила: дай денег…
«Дай денег» – эти слова были постоянным и неизменным лейтмотивом какофонии его жизни: деньги на то, деньги на это… И он давал им деньги, правда, не сразу, довольный хоть тем, что помучил их, заставил понять, что нельзя все же так обирать его.
Но сейчас, совершенно обессиленный, распластанный, как труп, на постели, он уже не испытывал страха перед этими роковыми словами. Он с облегчением сознавал, что теперь уже не он о них, а они о нем вынуждены будут заботиться, что теперь они неожиданно окажутся в том положении, в котором до этого приходилось быть ему.
При этой мысли, печальной и горькой, на лице у него появилась слабая улыбка, словно он готов был заплакать от радости. Сознание, что теперь они станут заботиться о нем, а он будет лежать, было таким новым, таким утешительным, как, пожалуй, ни одна из самых громких фраз его цветистого словаря.
3
Эта наступившая в его жизни счастливая перемена омрачалась лишь ощущением близкой опасности, страхом за свою жизнь, пока еще смутным, но таящим в себе весь ужас небытия. Однако его долголетние страдания, вызванные семейными распрями, уверенность, что он – самый праведный из мучеников, действительно могли заставить его обрадоваться случавшемуся. Слабость, приковавшая его к постели, тишина, полумрак от опущенных занавесей – все это сводило его мысли к одному. Заботы жены, ее видимый испуг он истолковывал как раскаяние; это укрепляло его в убеждении, что он мученик, и вызывало какое-то скрытое злорадство. Все предметы, окружавшие его, – и гардероб, и зеркало, и ковер, купленные после долгих и тяжких скандалов, – словно выступали свидетелями против нее, казалось, говорили: вот, дескать, до чего довели человека ее глупые прихоти.
Да, да! – размышлял он. Его родители обходились без зеркал и ковров, не купались в дорогих духах… А слава богу, дожили до глубокой старости и умерли, не посылая небу проклятий. Уставившись в одну точку потолка, он припоминал их старческие лица, сморщенные, словно печеное яблоко. Как слабый луч света в темном погребе, проступали воспоминания детства, безрадостного, прошедшего в бедности, но оказавшегося все-таки самой светлой полосой его жизни. Деревня, их двор, поле, река, вербы и луга по ее берегам, где он целыми днями разыскивал птичьи гнезда, чтобы разбить яйца или забрать птенцов… Затем город, новые впечатления, работа на кирпичном заводе, вступительные экзамены в гимназию, к которым он подготовился совершенно самостоятельно.
А сейчас его дочь ежемесячно требует денег для оплаты репетиторов. Странное поколение! Ни на грош самостоятельности. Вот и жена, – что ей мешает навести порядок в доме, не раздражать его, верить ему, когда он говорит, что нет денег, а не вставать по ночам и не шарить у него по карманам, как у преступника, и не устраивать сцен, если случайно найдется припрятанная банкноту (в конце концов, и он человек, и у него есть потребность встретиться с приятелями, выпить рюмочку), не твердить постоянно, что он погубит ее, вгонит раньше времени в гроб, доведет до чахотки. Что ей мешает? Но ведь от нее нельзя ожидать другого. Уж таков их род. Ха! Так оно и есть. Каков корень – таковы и плоды. Яблоко далеко от яблони не падает. Разве не довели они его до нищенской сумы? Его, уважаемого всеми полковника, можно сказать, будущего генерала, они превратили в тряпку, в ничто! Но он не позволит! Нет, нет!
Жена принесла бутылки с горячей водой и положила ему в ноли; кровь резвее побежала по телу, мысли постепенно вошли в русло, стали спокойнее, умиротвореннее. Сердце его, так страшно бушевавшее совсем недавно, забилось равномернее.
Все же в ушах у него шумело, и необыкновенная слабость разливалась по всему телу, всем членам, которые существовали как бы сами по себе и под тяжестью собственного веса стремились отделиться один от другого. Было ему горько, как ребенку, которого несправедливо обидели и который ждет, что взрослые скоро раскаются и приласкают его.
Что сулит ему будущее? Годы промчались мимо него, как стадо свиней, обдав его жидкой грязью. За всю свою жизнь он так и не видел ни одной семейной радости, ни единого спокойного дня. От сознания этого ему стало еще грустнее, к горлу подступил комок.
Покой, рекомендованный врачом, нарушался этими злокозненными мыслями, которые тем не менее доставляли ему удовольствие, – удовольствие, подобное тому, какое испытывает прокаженный, скобля черепком свои зудящие раны. Ни одного спокойного дня – такова жизнь. Эта мысль овладела всем его существом, но так как она была отвлеченной, рассудочной, он успокоился, как успокаивается человек, открывший истину. Длительная усталость взяла свое, в голове пронесся какой-то странный шум, и он мгновенно забылся.
4
На улице было темно, фонари отбрасывали в комнату светлые пятна, неясный шум города доносился, словно подземный гул.
Сидя у кровати больного, жена с беспокойством смотрела на распростертое тело мужа, прислушиваясь к его тяжелому дыханию, и с тревогой искала хоть какого-нибудь признака улучшения. Лицо ее белело на темном фоне платья, как лицо мертвеца. Она зажгла свет, и все вокруг потеряло свою таинственность, вещи стали словно ближе, интимнее.
Матей Матов, прославленный Матей Матов, герой сражения у Демиркая, лежал сейчас немощный, слабый, с напряженным выражением лица, беспомощный, как ребенок!
Она, впрочем, была мало посвящена в его боевые подвиги, относилась к ним скептически, держалась своего мнения о нем. Глядя на него, ослабевшего, подавленного, она испытала внезапное чувство жалости, даже вины, забыла на миг все зло, что он ей причинил. Мрачное предчувствие тенью легло на ее душу, горло сжала спазма, глаза увлажнились. Она вынула платок, чтобы утереть слезы, тихие, страдальческие и странно безучастные.
Сердце ее билось неровно, тупая боль теснила грудь. Годы пролетели у нее перед глазами, словно стая черных птиц, время расплылось и исчезло, как облако.
Вот он, некогда молодой поручик, чья стройная осанка лишила ее в ту пору рассудка! Сейчас он неузнаваем, с облысевшей головой и сухим, испитым лицом.
Тот был другим человеком, жившим в другое время и иной жизнью. Воспоминание о нем еще будили старые портреты, рассованные по полкам этажерок, запыленные и никому не нужные; время от времени их показывали удивленным гостям, чтобы услышать восхищенный шепот: «Ох, ну и хорош! Йовка, какая же ты счастливица!» Но это были пустые слова, превращавшиеся в самую жестокую иронию, особенно если живому оригиналу случалось войти в такой момент в комнату.
Нынешний Матей Матов являлся полным и решительным отрицанием былого молодца, его грубой и безобразной копией, до оскорбительности непохожей. Молодость Матея Матова упорхнула легкокрылой бабочкой, и сейчас он являл собой такое же унылое зрелище, как скошенное поле, как земля, опустошенная пожаром. Такова была горькая истина, и она давила на сердце тяжелым камнем…
Больной лежал спокойно и тихо, на лице его не вздрагивал ни один мускул, – так глубоко он ушел в себя. Глаза его были закрыты, дыхание стало неслышным. Жена ходила на цыпочках, останавливалась у изголовья и смотрела на него с состраданием, смешанным с любопытством.
«Кто он такой?» – недоумевала она. И, усевшись на стуле у постели больного, старалась собраться с мыслями, пытаясь найти хоть какую-нибудь тропку к его душе, чтобы понять и оценить его. Хотелось ей представить себе его другим, более достойным, не мелочным и недоверчивым, а ласковым, мужественным и щедрым, какими, как ей казалось, были другие мужья по отношению к своим женам. Хотела и не могла, потому что невзгоды жизни едкой ржавчиной покрыли ее душу, постоянно напоминая, что перед ней враг – враг тем более опасный, что на его стороне законы и мораль. И этот враг подстерегал ее каждый миг, чтобы оскорбить, унизить и, наконец, уничтожить; даже во сне он не переставал ненавидеть ее, обзывая в бреду самыми грубыми и грязными словами.
5
Боже мой! Эти мысли жалили ее, как осы, навязчиво лезли в голову, подобно тому как яркие предметы бросаются в глаза.
Она вспоминала глухие провинциальные городишки, где он служил, их жизнь в те далекие годы, кочевую неспокойную жизнь, бедность в доме, вечные неустроенность и беспорядок, которые стали наконец его навязчивой идеей, проклятием всей его жизни.
Верхом на своем Арапе он часами пропадал в поле, возвращался поздно и вызывал немало вздохов у молодых женщин и девушек. «Он убегает из дому, потому что совесть его нечиста», – думалось ей. Не могла она забыть письма учительницы из Узунмахлара, которое, попав ей в руки, сорвало с него маску. А-а, вот почему он так воодушевлялся с наступлением лета и приближением маневров или лагерных сборов!
Природа цвела, как невеста. Вокруг расстилались поля, золотистая пшеница волновалась, словно море, куда ни глянь – сиянье света, цветы, синеющие дали, бьющая ключом жизнь. Учительницы сходили с ума по молодым офицерам, – она это прекрасно знала, потому что сама была сельской учительницей.
Йовка, хоть и вышла из богатой семьи, решила, во имя сохранения своей независимости, стать сельской учительницей. Так воспитали ее в гимназии, такими были ее подруги. У нее была возможность поехать за границу, жить, как говорится, принцессой, но она предпочла трудовой хлеб в деревне, лишь бы остаться верной самой себе. Она была дочерью своей эпохи.
Как раскаивалась она впоследствии в своем глупом идеализме! Сколько слез было пролито, когда ее сестры уехали – одна в Париж, вторая в Вену, третья в Италию, – и все же она не изменила своему упрямству. Она могла бы увидеть мир, изучить языки, приобрести вес в обществе, а главное, она не встретилась бы с ним.
Она влюбилась в этого молоденького поручика сразу, с первого взгляда, и полетела за ним, как летит легкий осенний лист, гонимый ветром.
Длинные летние дни она коротала обычно в поле, на нивах, с подружками или в одиночестве: так приятно было валяться в душистом клевере, слушать пение жаворонков, рвать алые маки.
В тот раз она была одна. Вечерело, когда он показался верхом на холеном вороном скакуне. Всадник придержал коня и взглянул на нее с любопытством и скрытой, едва уловимой улыбкой – благосклонной улыбкой мужчины, которая обещает, не спрашивая, желаешь ли ты. Игра, начатая столь романтично, продолжалась на следующий вечер, на том же самом месте, пока в один прекрасный день ее родители не были поражены телеграммой, в которой она сообщала, что помолвлена с поручиком Матовым.
Старый Маждраганов, ее отец, не любил военных, считал их людьми легкомысленными и ограниченными, и новость, что зятем у него будет офицер, взбесила его. Он воспринял это как божью кару. Винтовки, пушки были ему органически противны. Он телеграфировал дочери, что она может поступать, как ей угодно, но пусть на него не рассчитывает, потому что «такие дела так не делаются».
Но, очевидно «такие дела» не могли делаться иначе, чем делались испокон веков, и молодая учительница Йовка Маждраганова вышла замуж за поручика Матея Матова, что было объявлено в газете и получило самую широкую огласку.
Каждый человек рано или поздно переживает романтический период своей жизни, и очаровательная Йовка Маждраганова тоже не избежала своей судьбы… Она отказала многим судьям, адвокатам, богатым торговцам, предлагавшим ей руку, лишь для того, чтобы очутиться под бедным кровом стройного поручика. Она и во сне видела, как он красуется верхом на своем вороном коне в поле, среди золотых нив, румяный и радостный, словно вестник счастья, облитый мягкими вечерними лучами, – и сердце ее не устояло. Она отдалась ему со всем пылом молодости, с покорностью созревшего плода, который сам падает на землю. Вскоре сыграли и свадьбу, но без особого воодушевления из-за скрытого недовольства ее отца.
Старик, хоть и был от природы миролюбивым, на этот раз не уступал. Он не любил военных за их приверженность князю[10]10
Имеется в виду Фердинанд Кобургский; с 1887 г. – князь, с 1908 по 1918 г. – царь Болгарии.
[Закрыть], которого считал ответственным за убийство Стамболова. Матей Матов, со своей стороны, полагал, что старый делец проглотит горькую пилюлю и примирится. И откуда, в конце концов, такое барское пренебрежение к болгарскому офицеру, который со временем выдвинется, станет полковником, а быть может, и генералом? – подумал Матей Матов, и упрямство старика лишь укрепляло его в решении жениться. Остальные зятья были: один – крупным дипломатом, а двое других – богатыми торговцами из Габрова.
Молодой поручик пошел под венец с беспечностью необычайной. И сразу же после первой брачной ночи уехал на маневры. Лагерь снялся с места, начались сражения, атаки. Слух о романтической свадьбе разнесся далеко; услышал о ней и его высочество князь. Будучи адъютантом командира полка, Матей Матов при одном из посещений штаба с донесением был представлен его высочеству.
Это событие было глубоко запечатлено в семейной хронике молодой четы. Матей Матов постоянно рассказывал о нем с гордостью, пока не надоел этим своей жене до того, что она стала смеяться над ним: «Довольно тебе носиться со своим глупым князем, который не смог даже понять, чего ты стоишь…»
Однако Матей Матов считал, что она сама ничего не понимает и что этот случай может помочь ему перебраться в гвардейский полк в Софию, как оно в конце концов и произошло.
Он вспоминал ироническую улыбку бурбона в тот момент, когда командир полка представил ему Матея Матова, добавив, что это тот самый герой романтической женитьбы на сельской учительнице. Князь принял серьезный вид и стал распространяться о том, что офицер должен быть осторожен в выборе подходящей партии; главное, найти невесту с солидным приданым, стараться быть на хорошем счету в обществе. На ломаном болгарском языке с немецким акцентом он осведомился, откуда родом молодая жена.
– Из Софии, ваше высочество, дочь известного предпринимателя Маждраганова, – быстро и уверенно ответил Матей Матов.
Его высочество на миг насупил брови и посмотрел сквозь очки куда-то в пространство, оценивая, по-видимому, политическое значение этого имени. Синяя генеральская шинель с красными отворотами, фуражка и черные остороносые ботинки навсегда запечатлелись в памяти Матея Матова. Извилистые гряды низких холмов уходили вдаль, к отрогам Балкан; солнце уже садилось; то тут, то там раздавалась перестрелка. Маневры были в разгаре.
Матей Матов понравился его высочеству. Стройный и ловкий, сообразительный и умный, он развил план действий полка, все время давая понять, что это план не его, а командира полка. Князь остался доволен. Прощаясь, он снисходительно протянул Матею Матову руку и пожелал счастливой семейной жизни.
На следующий день Матей Матов получил серебряный портсигар с вензелем: буква «Ф» с короной над ней. Новость мгновенно облетела весь полк и вызвала скрытую зависть у офицеров. Они любили молодого поручика, но находили его слишком странным, аффектированным и мелочным.
Портсигар стал семейной реликвией. Маневры закончились, и полк вернулся в город. Молодая семья переехала на новую квартиру, вся обстановка которой состояла из двух голых кроватей, стола и нескольких стульев. Нужно было обзаводиться хозяйством, на что у Матея Матова не было времени, а жена его все еще переживала первый трепет любви. Она провела медовый месяц в состоянии какого-то опьянения, не замечая убогой обстановки в доме. Подруги завидовали ей, поздравляли и целовали с громкими истерическими выкриками.
Но прошло, однако, немного времени, и молодая женщина поняла, что совершила ужасную ошибку. Упрямый характер и врожденная барская спесь не позволяли ей хоть на миг показать это родным. Она не желала видеть укоряющего взгляда отца, не хотела дать ему повода убедиться в своей правоте и словно старалась сохранить верность своей мечте, тем канувшим в вечность минутам, когда она встречала в высоких хлебах Матея, а вернее, в его лице своего легендарного избранника, рыцаря гимназических лет, который, как в сказке, являлся ей на вороном коне в золотой сбруе.
Ей не хотелось оскорблять этот чистый образ, созданный ее пламенным воображением, и, увидев, что муж оказался мелочным и ничтожным, она замкнулась в самой себе, восприняла постигшее ее несчастье как удар судьбы и терпеливо переносила его все двадцать пять лет вплоть до этого злополучного дня.
6
Да, ей были знакомы эти страстные переживания одиноких сельских учительниц и их волнение, когда поблизости располагался какой-нибудь военный лагерь. Каждая из них спешила испытать свое счастье, и оно обычно оказывалось кратковременным.
Очевидно, учительница из Узунмахлара тоже стала жертвой своей наивной глупости и желания Матея Матова вторично сыграть роль рыцаря, что явствовало из письма пострадавшей бедняжки. Это письмо, написанное в интимном благодарственном тоне, недвусмысленно намекало на вещи не только подозрительные, но и опасные, раскрывало секреты, за которыми таилась низкая и подлая измена.
Молодая жена Матея Матова не верила своим глазам. Это было для нее новым ударом, новой страницей в книге разочарований. Правда, она ревнива и характер у нее болезненно подозрительный, но тут не могло быть никаких сомнений, – факты говорили сами за себя. В то лето полк стоял некоторое время в лагерях вблизи Узунмахлара, и все произошло, несомненно, так, как она предполагала. Это было неслыханным оскорблением. Вспомнилась сейчас вся дикая нелепость наступившего объяснения. Она бросила ему обвинение неожиданно, в самый разгар спора о другом, и так приперла его к стенке, что он в первый момент словно остолбенел.
– А о чем тебе пишет эта мерзавка?
– Что? Какая мерзавка? – недоумевающе спросил он.
– Учительница из Узунмахлара, – заявила она с ехидной улыбкой.
– Откуда ты знаешь? – И он шагнул ей навстречу.
– Ничего нет тайного, что не сделалось бы явным.
– Значит, рылась в моих карманах? Где письмо? – Глаза его расширялись, лицо вытягивалось.
– Я его сожгла.
– Где письмо, негодная? Говори, или я за себя не отвечаю. Где письмо?! – кричал он.
Он был страшен. Еще минута, и он, казалось, взорвался бы от бешенства, свойственного его первобытной натуре. Она вынула письмо, скомкала и бросила ему в лицо.
– На, возьми! Вот любезности твоей мерзавки! Благодарит за то, что ты валялся с ней по полям! За то, что блудили по кустам, как собаки! На! на! на!
Он смотрел на нее с глубоким сожалением, потом схватил за локоть и процедил сквозь зубы:
– Несчастная, да я ее даже не знаю!
– Не знает! Весь мир ее знает, а он, видите ли, не знает!
Она неестественно смеялась.
– Я ее не знаю – это правда. Я только по просьбе майора Хубенова поговорил о ней с инспектором школ, моим приятелем и однокашником, попросил, чтобы ее не переводили в другое место. Вот и все. Она меня благодарит за это, и только. – И он продолжал сжимать ее руку у локтя.
– Ха-ха-ха-ха! – захлебывалась она желчным хохотом. – Как невинно! Ну, прямо младенец – только сахарком его покормить! Будто не знают все вокруг эту распутную кобылу! Обмануть меня хочет! Но я ведь не ребенок, нет, понимаю, почему ты каждый раз так радуешься маневрам!
Он не сдержался. Впервые в жизни он ударил ее, да так, что в ушах у нее зазвенело. Она зашаталась, ошеломленная, не понимая, что случилось. Он попытался снова схватить ее за руку; лицо у него побагровело, глаза налились кровью. Она выскочила за дверь; в ярости он бросил ей вслед будильник, который разбился о порог. Позднее она водрузила этот будильник на гардероб, как вечное свидетельство его позора…
Это воспоминание было так свежо, так явственно прозвучала в ее ушах пощечина, что она вздрогнула, словно пробудившись от тяжелого сна.
В комнате было совсем тихо, больной лежал неподвижно, и ей показалось, что он бледен какой-то странной бледностью, матовой с синевой, как у покойников, – возможно, такое впечатление создавалось из-за слабого света лампы. Его голый череп блестел словно зеркало, нос как-то особенно заострился. Йовка заметила, что муж, собственно, не спит: время от времени приоткрывает глаза и тут же, точно не вынося света, прищуривает их, скрывая за ресницами блуждающий взгляд. Вдруг он широко открыл глаза, будто уколотый какой-то острой, обжигающей мыслью, взглянул с досадой на жену и произнес с усилием:
– Убе-ри его!
– Как? Что ты сказал?
Взор его был устремлен на гардероб.
– Убери его! Всегда одно и то же показывает. Похож на мертвеца.
Она поняла, что речь идет о сломанном будильнике, сняла его со шкафа и вынесла. Он успокоился и снова погрузился в себя.