355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмил Стоянов » Избранная проза » Текст книги (страница 29)
Избранная проза
  • Текст добавлен: 17 апреля 2017, 19:00

Текст книги "Избранная проза"


Автор книги: Людмил Стоянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 32 страниц)

Пятнадцатая глава
Конец детства
ГОРЕ МАТЕРИ

Нелегко матери избыть скорбь о своем ребенке!

Борко – мой третий по порядку брат – рос среди нас, как белый георгин среди терновника: мы были грубые, непослушные, дерзкие, он – сама кротость, привязанность, всегда около матери, готовый исполнить каждое ее желание. Высокий и хрупкий мальчик, он постоянно хворал. Его часто укладывала в постель малярия, трепала его по целым ночам, он бредил и засыпал только на заре. В таких случаях мать сидела на скамье около его постели и беззвучно плакала. Слезы скатывались ей на платье, и она успокаивалась, только когда через несколько дней приступ проходил.

Мать неловко заворачивала хинин в папиросную бумагу, которая во рту у больного быстро прорывалась, и Борко морщился, но, не желая огорчить мать, не выплевывал лекарство, как это делали мы. Самый младший из нас, Борко обнаруживал доброту и природный ум. Еще не учась в школе, он день и ночь читал, игр не любил, а вечерами, когда стемнеет, играл на окарине в укромном уголке сада подслушанные где-то грустные мелодии.

Когда мы переехали в город, приступы болезни участились. Да и в каждом доме здесь кто-нибудь болел малярией, потому что около рисовых полей вились целые тучи комаров. У матери был суеверный страх перед болезнями, которые она считала злыми духами, и она постоянно крестилась, чтобы их отогнать. Наконец пришлось положить Борко в больницу, где его продержали целый месяц.

Мать ходила туда к нему через день и возвращалась все в большем и большем отчаянии, но ничего нам не говорила. А Борко со дня на день слабел, совсем исхудал, пожелтел. Мать тайно мучилась сомнениями и самыми мрачными мыслями. Ей казалось, что ребенок уже из больницы не вернется.

– Господи, что же это с моим мальчиком! – повторяла она. – За какие грехи ты меня так наказываешь?

Но вот доктора его выписали, и он вернулся домой.

Соседки-гречанки искренне любили мать и часто ее навещали, когда Борко лежал дома. Утешая ее, они говорили, что ничего плохого с ним не случится, что господь ее не оставит… Но сомнения, как бешеные псы, осаждали мать.

От нее скрывали страшное слово «чахотка», да еще «скоротечная». Она до самого конца не узнала, отчего умирает Борко. И мы, остальные дети, которые любили его до обожания, не смели в присутствии матери произнести это слово, потому что нам казалось – оно ее убьет. До последнего дня она робко надеялась на выздоровление Борко – не может умереть самый любимый, самый хороший ее сынок. Поэтому когда у него из горла хлынула кровь и он перестал дышать, она без сил приникла к нему, беззвучно заплакала и словно перестала различать все окружающее.

– Милый мой, ненаглядный Борко, сынок, проснись, неужели ты никогда не обнимешь свою маму! – Она поправляла сбившийся головной платок и продолжала причитать: – Ангелочек мой, как мы с ним жили душа в душу!

Она всхлипывала, стараясь удержать вопль, а слезы текли ручьями и падали на волосы усопшего. Закрыв лицо фартуком, она, обессилев, села на лавку.

Потом пришли гречанки с огромными букетами цветов. Обнимали мать и, наклонившись, целовали в лоб маленького покойника. Чужое сочувствие часто успокаивает, особенно если оно горячее и искреннее.

– Не плачь, соседка… просим тебя, успокойся, все от бога, ведь у тебя еще трое, ты богачка. Господь наградил тебя большим счастьем, а этот ангелочек вознесся на небо! Да и мы все разве вечно будем жить здесь, на земле?.. Божий промысел… Бог дал, бог и взял!

Они обнимали мать, целовали, и она как будто пришла в себя, замолчала. При взгляде на одну из молодых соседок она вспомнила, что та тоже недавно потеряла трехлетнюю дочку, и поглядела на нее с сочувствием.

На другой день за катафалком рядом о матерью шел отец. Хоть он и сгорбился, но все же был на голову выше тех немногих, кто провожал покойника. Смотрел прямо, стиснув зубы, на вид спокойный, но только на вид. Он тоже любил Борко и возлагал на него особые надежды. Да и кто его не любил, услужливого, кроткого, не по годам умного!

Только услышав зловещий стук комьев земли о крышку гроба, я понял, что никогда уже больше не увижу своего милого братца. Отец глубоко вздохнул, нахмурился, бросил свою горсть земли и тотчас же отвернулся. Я неудержимо плакал, он попробовал улыбнуться мне и сказал каким-то чужим голосом:

– Довольно, Милко… Пойдем… Эти тут (он показал глазами на могильщиков) закончат дело… Пойдем и ты, Бойка… Оставь мертвого с мертвецами, а мы, живые, пойдем к живым…

УЛИЦА БАХЧОВАНДЖИЙСКАЯ

Наша улица, покрытая неровной выбитой булыжной мостовой, круто поднимается в гору, а дом у нас – старая турецкая постройка из камня и толстых сосновых досок. Он двухэтажный, окна нижнего этажа, который служит подвалом и кладовой, забраны решетками, как и в соседних домах. Рядом живут греки и болгары, беженцы из Македонии, занимаются они огородничеством. Их огороды расположены в нижнем конце города, где воду для поливки можно отводить из реки. Недалеко от нас базарная площадь и церковь святого Мины, которую болгары отвоевали у греков.

Кран, находящийся напротив церкви, едва цедит воду, а кругом ждут с ведрами ученики ремесленников с базарной площади и женщины из нашего квартала.

Как самый большой в семье, я должен был по нескольку раз в день подниматься с ведром и кувшином по крутой каменистой улице к дому, где опоражнивал их в кадку возле крыльца. Добирался весь в поту, красный, и слышал, как отец всегда что-то бормочет. То называет городское начальство «красавцами», то ругает его по-турецки, чтобы я не понял.

– Церкви могут отнимать, а чтобы провести водопровод, на это их нет!

В селе в последнее время мать стирала возле колодца, чтобы не носить воды. Ее страх перед переездом в город как будто оправдывался: кругом все новые, чужие люди, как она с ними уживется?

Я продолжал таскать ведро и кувшин по нескольку раз в день. А зимой этот подъем по обледенелой улице был настоящим подвигом.

Как-то в сумерки, когда я возвращался домой по скользкой, покрытой льдом булыжной мостовой, чья-то рука подхватила мое ведро. Я испуганно обернулся и в тумане едва узнал дядю Вангела.

– Дядя Вангел! Откуда?

– Он самый, дядя Вангел. К вам шел… Как вы, здоровы?

– Здоровы, дядя. Сюда… сюда… Вот и наши ворота…

Мы вошли. Лампа в кухне уже была зажжена. Мать хлопотала около печки. Обернувшись, она стала вглядываться в вошедшего.

– Мама, я дядю Вангела привел, – сказал я весело.

Она сердечно пожала ему руку и показала на лавку, приглашая сесть.

– Что-то ты похудела, сестрица Бойка…

– Желчный пузырь проклятый… Никак не отпускает… Ох, болезни, болезни… А почему отец не пришел?

– Подойдет и он. Рука у него отчего-то распухла, я его по дороге в больнице оставил, пусть посмотрят…

– Ага! – сказала она сухо, как будто мало интересуясь и своим отцом, и его распухшей рукой.

А может быть, за этой сухостью крылись теплые, задушевные чувства?

– Милко, – обратилась ко мне затем мать, – поди встреть дедушку, на нашем доме нет номера, как бы старик не заблудился.

Я только этого и ждал. На улице, как призраки, мелькали в тумане редкие прохожие. Появлялись и исчезали. Мне показалось, что я стою уже долго, и я вернулся в дом:

– Нет его!

Дядя Вангел кротко возразил:

– Ничего, ничего. Придет. Погрейся и выйди опять.

Когда немного спустя я выглянул, туман был еще гуще. Какая-то заблудившаяся фигура остановилась и спросила:

– Не это Бахчованджийская улица?

Я узнал его по голосу. Дедушка Продан!

Мы вошли во двор. Поднялись по ступенькам.

Услышав шаги, мать отворила дверь из кухни и вышла в сени. Свет из отворенной двери падал на дедушку. А мать глядела на него, как будто сомневаясь, он ли это. И здесь она проявила ту же сдержанность, как и при встрече с дядей Вангелом.

– Ты, отец? – тихо сказала она, потом схватила его руку и поцеловала ее. Он в свою очередь прикоснулся щекой к щеке матери. Она усадила его на скамейку.

Дедушка снова оглядел ее, улыбнулся и сказал хриплым голосом:

– Смотри-ка! Ты, Бойка, хорошо выглядишь. Немножко похудела, но это не беда! Мы – жители гор, наш корень крепкий. Мы нелегко поддаемся курносой. Как дети? Здоровы?

Но он тотчас же пожалел, что задал этот вопрос, напомнивший о покойном Борко, и виновато закашлял.

– Отец, отец, ведь самый мой хороший ушел! Ушел, и я его больше никогда не увижу, – сказала мать и расплакалась.

Дедушка Продан ничего не ответил. Отвернувшись, он достал кисет с табаком и дрожащими пальцами начал крутить цигарку.

Мать перестала плакать, когда двое младших – Владко и Асенчо – один за другим пробрались в кухню и с любопытством уставились на гостей. Оба родились в Болгарии и только по слухам знали о нашем родном селе. Особенно их заинтересовал кожаный пояс дяди Вангела, за который был заткнут кинжал в черных костяных ножнах и кисет с табаком, кремнем и огнивом.

Какими они мне казались смешными и глупыми! Ну что они нашли интересного в этом поясе!

Дедушка Продан посадил одного мальчика на одно колено, другого на другое и начал их покачивать. Вместе с тем, избочившись, он засунул руку глубоко в задний карман шаровар и достал оттуда несколько мелких монет.

– На, это тебе, а это тебе! Купите себе халвы, бузы, – и он сунул им в руки деньги.

Тут заскрипело дощатое крыльцо, и вошел отец. Губы его раздвинулись в широкой улыбке.

– О-о-о-о! Добро пожаловать, добро пожаловать! – поздоровался он, одновременно глядя на детей. – Только ведь детям деньги давать не годится, дедушка Продан, а? Разбалуются…

Асенчо соскочил с дедушкиных колен и тотчас убежал, чтобы у него не отняли монеты. Владко с виноватым видом держал деньги в руке, ожидая, что отец прикажет вернуть их дедушке. Но отец мягко сказал:

– Ну, ладно, раз уж это вам дедушка дал, так и быть, возьмите!

Это была встреча мужчин – людей, которые знают, насколько трудна жизнь, знают, какая нужна крепкая спина и сильные руки, чтобы отражать все неожиданные удары!

– Ну, Бойка, давай угощать гостей! – громко воскликнул отец.

Мать, хотя была медлительна и непроворна, быстро собрала на стол. Мы расселись как попало в тесной кухне, потому что только тут было тепло. Отец грел руки около печки, потом обернулся к гостям:

– Ну, выкладывайте, что у вас нового?

Дедушка Продан стал рассказывать ему о своей трудной жизни у турок…

– За два пропуска я дал взятку – сто турецких лир. С грехом пополам добрались до Куклена, к нашим. Ведь раньше мы здесь работали на канале, строили мост, а полного расчета не получили, поэтому и пришли сюда…

Отец мой помолчал, о чем-то размышляя, потом сделал театральный жест и важно произнес:

– Строительная работа, отец, профессия благородная, благословенная богом… Ты даешь людям кров, спасаешь их от невзгод. Так я думал одно время.

– Нет, нет, Богдан, ты не прав, – прервав его, возразил дедушка Продан. – Ремесло у нас тяжелое, неблагодарное. Опять же и годы не те…

Отец даже покраснел, слова дедушки Продана его смутили. А старик добавил:

– Вот учение – другое дело: открывает человеку глаза.

Дядя Вангел, посмотрев на меня со своей мягкой доброй улыбкой, сказал:

– Будете учиться с нашим Николой, моим сынком.

Мать, которая до сих пор еще не присела за стол, вздохнула о облегчением и уверенно заявила:

– Так, так! Будут учиться… В люди выйдут…

Отец поглядел на нее иронически. Вероятно, подумал: наседка подала голос. Но не сказал ничего. Потом обернулся к дедушке Продану:

– А где вы работали все лето?

– Чинили старый мост у Бачковского монастыря. После этого строили школу в Широкой Лыке. Работы много было.

И ВСЕ ЖЕ… ОН БЫЛ ЧЕЛОВЕК

Странная вещь, я все чаще начинаю вглядываться в манеры и жесты моего отца и нахожу их напыщенными и неестественными, – может быть, по той простой причине, что я постоянно сравниваю его с другими людьми. Например – как он громогласно чихает! Словно стреляет из охотничьего ружья! Это казалось мне просто неприличным. Когда я собирался чихнуть, я закрывал себе рот, чтобы не получилось, как у него. Однажды Тошин отец, шагая с остеном в руке за телегой, неожиданно остановился, посмотрел на солнце, – потом как-то комично поморгал и чихнул. Чихнул так оглушительно, как будто Мирза расколол полено во дворе. Но это чиханье казалось естественным, потому что гармонировало с одеждой, шароварами, с остеном, телегой и волами, в то время как отец одевался по-европейски, и я считал, что он стоит выше других.

Привычка отца даже в самые жаркие дни расхаживать по саду в накинутом на плечи одеяле снижала его обычно мужественный облик и делала каким-то жалким. И то, что он всегда говорил громким голосом, тоже мне не нравилось: ведь он не с глухими разговаривает.

Его тронутое оспой лицо выглядело преувеличенно серьезным, и только время от времени на нем появлялась усмешка. Редкие усы и брови порыжели, порыжели и жесткие, как стерня, волосы. Стригся он коротко, по-солдатски. Его желтые, как янтарь, зубы дополняли картину. В книгах, которые я читал, люди были совсем другие.

Наши взаимоотношения переменились. Он перестал держать высокопарные речи против мировой несправедливости и требовать согласия и одобрения от других: «Не так ли?»

Я часто ему возражал, и он смотрел на меня с недоумением, как будто хотел сказать: откуда этот мальчишка научился таким вещам? Не то чтобы он был неправ – напротив, он критиковал жизнь, партии, правительство, Кобургскую династию, но все это с какой-то своей, личной точки зрения, ругал банкиров, ростовщиков, которые создавали дороговизну, в то время как жалованье оставалось мизерным, – одним словом, понимал в общих чертах недуги своего времени. Хотя восстание в Македонии было подавлено, он не терял надежды на ее освобождение. А если Македония будет свободной, говорил он, вся македонская эмиграция займет руководящие посты, в том числе и он сам, и тогда у него будет высокая должность… Его патриотизм, по моему детскому разумению, был не совсем бескорыстен, а политические взгляды довольно-таки туманны. Он называл дипломатию князя Фердинанда глупой и бездарной, потому что тот придерживался германской ориентации и относился враждебно к России, которая в один прекрасный день, назло Бисмарку и Англии, вернет Болгарию в границы Сан-Стефанского договора…

Когда он говорил, он вертел цепочку о ключом от своего письменного стола: накручивал ее на указательный палец слева направо и потом раскручивал обратно. Я запомнил эту его привычку с самого раннего детства. Он обычно так делал, когда сильно волновался. А видел ли я его спокойным? Почти ни разу.

И все-таки… он был человек. Я уважал его по примеру других людей. Шутка ли, одним трудом и упорством подняться по лестнице жизни, накопить сил и разума, чтобы учить других? А главное, как он учил! Все его считали отличным педагогом, только обо мне он как будто совсем не заботился.

Кроме того, по общему мнению, отец был человек честный и всегда держал свое слово. Лишь иногда, в редких случаях, он вступал со мной в разговор:

– Одно могу тебе оказать: если поставишь перед собой какую-нибудь цель, неуклонно иди к ней. Можешь падать, подниматься, но ты должен ее достичь. Разумеется, стоящую, хорошо продуманную цель. А ты, например, к какой цели стремишься?

Он не верил, что из меня выйдет что-либо путное. И, насмешливо улыбаясь, говорил:

– Только читаешь и читаешь всякие выдумки. Такое чтение ради чтения – пустая трата времени.

«Начинаются наставления! – думал я. – А какие книги, по его мнению, надо читать?»

В голове у меня постепенно зрела мысль, что отец меня никогда не любил. Он редко баловал меня лаской, и это казалось неестественным. А то, что он назвал «выдумками» книги, которыми я страстно увлекался, опять настроило меня против него. Я почувствовал себя обиженным за авторов, которых любил. Как раз в этот момент передо мной была раскрыта «Шинель» Гоголя.

Мать была совсем другая. Хотя она и происходила из крепкого рода горных лесорубов и строителей, в ней жила нежность к нам, маленьким, но без поцелуев и объятий, – привязанность наседки к пушистым цыплятам, которых она греет собой и подсовывает им зерна. А когда они подрастут, начинает сердиться на них и клевать их.

В то время как крестьяне ели на софре – низком круглом столике или прямо на земле, отец настоял, чтобы мы садились за настоящий стол, – софра осталась для маленьких, к ним присаживалась и мать, чтобы их кормить. Отец и я ели молча, все наставления были уже высказаны, настроены мы оба были мрачно. Я понимал его и ему сочувствовал. Времена были трудные. Жизнь текла пустая и безрадостная.

– Как твои дела? – неожиданно спросил отец.

Я пожал плечами.

– Мои дела? У меня нет никаких дел.

– Ну, конечно, у тебя жизнь вольготная.

Эту фразу он повторял часто, поэтому она была мне ненавистна.

– Не понимаю, что тут вольготного.

Наступившее молчание нарушила ссора детей, которых мать не могла успокоить.

Не обращая на это внимания, отец неожиданно сказал:

– Тебе надо готовиться в гимназию!

Я посмотрел на него изумленно. От него ли я это слышу?

– Человек без образования – нуль, – добавил он.

Видимо, ему стало ясно, что другого выхода нет.

Мне шел шестнадцатый год. У меня уже ломался голос. И без того я начал учиться с опозданием на два года, да еще по болезни сидел два года во втором отделении. Приходилось считаться с общественным мнением. Разве мог он отдать своего сына в ученики к портному или сапожнику, когда все чиновники его круга делали все возможное, чтобы поместить своих детей в гимназию?

Первые дни сентября в городе – время горячее, лихорадочное. Улицы забиты подводами. Это привезли пшеницу нового урожая. Ее взвешивают и ссыпают в амбары торговцев. Выпряженные волы и буйволы спокойно жуют жвачку, навевая скуку. Всюду шумно, звучит людской говор. Потные лица крестьян блестят на солнце. Наполненные пшеницей мешки взваливают на спины и несут тем, которые не сеют, не жнут, однако собирают в житницы.

Человек в шароварах зачерпывает пригоршней золотую пшеницу, мгновение смотрит на нее, как бы прощаясь с ней, с тяжелым своим летним трудом, и покорно завязывает мешок. Все идет в уплату долгов, потому что у каждого крестьянина есть в городе свой «доброжелатель», торговец или подрядчик, который раздает авансы под пшеницу, кукурузу, табак, рис – товары, которые приносят перекупщику хорошую прибыль.

На замусоренных центральных улицах города появляются все новые и новые телеги, так что невозможно протолкнуться. Магазины, трактиры, шашлычные полны крестьян в толстых шароварах. Они сидят за столами и пьют вино, в то время как их жены обходят лотки, прельщенные блестящими брошками и бусами.

Пыльными дорогами стада возвращаются с пастбища. Мчатся телеги и повозки, все спешат не упустить часы торговли, продать свой черный труд и принести взамен домой немного радости детям – новые башмаки, фальшивые перламутровые бусы.

Жизнь города полна противоречий. Как мелкое спокойное озеро начинает бурно волноваться от прихлынувшей извне воды, город приводят в движение вливающиеся в него людские потоки. Рабский труд людей и рабский труд домашнего скота – все для города, для толстопузых торговцев и для партийных бонз, и только жалкие остатки – для бедноты.

Рослые мужчины в будничных бумажных рубахах, босые и распоясанные, молодые парни и женщины, тоже замученные работой, – все спешат возвратиться в свои бедные села, грязные и пыльные… Их напряженные мускулы, мрачно нахмуренные брови и стиснутые зубы выражают ненависть к какому-то, им самим неизвестному врагу, который вырывает у них изо рта кусок хлеба, заслоняет им свет солнца.

Христоско говорил: «Капитал – вот величайшее в жизни зло». Он не раз приводил нам доказательства этой истины, и нам теперь уже ясно, почему некоторые живут в прекрасных домах, ездят в фаэтонах, имеют прислугу, а другие – большинство людей – ютятся в темных, сырых, закопченных лачугах с земляным полом, какие преобладают в селе, да и в городе тоже.

Солнце опускается за вершины Родопских гор, падают первые сумерки, и город, словно по данному знаку, пустеет. Только тут и там лениво тянется какая-нибудь запоздалая подвода, а сидящие на ней люди молчат, затаив обиду на торговца или ростовщика, который их злостно ограбил.

Я иду размеренным шагом, не замечая пути.

Незаметно я дошел до моста, отремонтированного руками деда Продана и дяди Вангела. Увижу ли я опять этих чистых сердцем людей, созданных, чтобы делать добро для других? Внизу бушевали волны Чая.

За горные хребты Родоп заходило солнце. По реке ползла длинная тень, а там, ниже, равнина была еще освещена солнцем.

Два ряда колеблемых ветром тополей терялись где-то далеко в красноватом сумраке. В воздухе как птицы летали желтеющие листья и, беспорядочно кружась, опускались на берег. Волны весело катились вниз по течению, их белые гребешки перескакивали с камня на камень, стремясь в неизвестную даль.

Город остался позади, и до моего слуха доносились лишь неясное тарахтение телег и голоса пешеходов, приглушенные шумом реки.

На меня нахлынули грустные мысли – мысли о будущем.

Годы проходят так незаметно, как течет река или отлетают журавли ранней осенью. Река все та же, но сколько раз в ней отражалось солнце и она уносила его отражение к другим берегам! Сколько весенних цветов смотрелось в ее тихо шепчущие воды – в это зеркало, уходящее в бесконечность!

А грустное курлыканье журавлей разве не похоже на прощание с прошлым?

1962 г.
Перевод Н. Шестакова

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю