Текст книги "Избранная проза"
Автор книги: Людмил Стоянов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 32 страниц)
Политика
ВЫБОРЫ
На промышленных предприятиях города – на табачном складе, на спиртовом заводе, на кирпичном заводе и в слесарных мастерских – было занято несколько сот рабочих. Христоско их называл «несознательной массой»: работают на капиталистов, а не умеют защищать свои интересы. Каждый рабочий, говорил он, по отдельности ничто, нуль, но организованные рабочие – великая сила, перед которой хозяева будут дрожать…
К Христоско приходили Штерё, Черныш, Лефтер и приводили к нему своих товарищей. Бывал там и Пенко со спиртового завода… Они беседовали, потом расходились и разносили «Рабочий вестник»…
Лефтер, Черныш и Штерё волновались, как будто ждали каких-то важных событий. А мы, школьники, обязаны были знать только свою классную комнату.
В городе началось необыкновенное оживление. Люди встречались, увлеченно разговаривали, с ожесточением спорили. В трактирах между отдельными группами часто возникали драки. На чьей стороне должна быть Болгария? С Россией или с Германией? Кто нам отдает Македонию, а кто против этого? Такого рода вопросы волновали посетителей трактиров. Христоско смеялся над этой, как он выражался, «грызней за кость» и говорил о разных партиях, что они «одного поля ягода».
Прошло несколько дней. На дверях школы появилась маленькая красная листовка. Ученики, толпясь, с любопытством ее читали.
Содержание листовки меня заинтересовало, но многое в ней было мне неясно. Почему, как тут сказано, буржуазия готовится к новым выборам? Ведь в выборах участвуют все? И что значит «личный режим», которому служат все буржуазные партии? В листовке говорилось, что эти партии хотят использовать болгарский народ в корыстных целях, обманом и насилием завоевать его доверие, чтобы безнаказанно проводить собственную политику.
Что буржуазные партии усиливают свое влияние, мне разъяснил Христоско Мерджанов. По его словам, все они «одного поля ягода», «волки в овечьей шкуре», они до предела раздувают государственный бюджет и увеличивают бремя налогов, чтобы откармливать военную и чиновничью бюрократию за счет насущного хлеба рабочих и крестьянской бедноты.
Я знал, что социальное законодательство – защита рабочего труда – для них не существует. Чего можно ждать от правительства, говорил Христоско, которое увеличивает военный бюджет, чтобы ввергнуть нас в войну?
Моя любовь к Христоско помогала мне понять, что единственная партия, которая защищает интересы рабочих и всех трудящихся, борется за лучшую жизнь для народа, за мир и социальную справедливость, – это партия, которая выпустила красную листовку.
Листовка заканчивалась словами:
«Товарищи рабочие! Голосуйте за кандидатов социал-демократической партии (тесных социалистов)».
Листовка провисела до третьей перемены. После этого она была сорвана и исчезла.
На другой день во время второй перемены в школьном коридоре появился пристав Чаушев с длинной кривой саблей, которая непрерывно съезжала у него назад. Он был известен как грубый служака, полицейский-драчун, поэтому все его боялись.
Такой необыкновенный посетитель не мог остаться незамеченным. Ученики, особенно старшеклассники, пришли в смятение. Зачем он явился? Когда это было, чтобы школу посещала полиция?
Поношенный и выгоревший мундир пристава промелькнул по лестнице и исчез в направлении директорского кабинета. Пристав Чаушев был «вездесущ», и, как говорили, его можно было встретить сразу в нескольких местах. Вот он стоит, козыряя, перед околийским начальником, и вдруг видишь, как он мечется на коне в верхнем конце города.
Сторож дядя Коста зазвонил, и ученики нехотя разбрелись по классам.
Урок начался.
Во время третьей перемены Тодор Гинев, Христоско Мерджанов, я и еще несколько учеников были вызваны к директору.
Директор Мечкарский преподавал пение и музыку. Он был регентом школьного хора и часто ломал смычок своей скрипки об голову какого-нибудь тупого хориста, который с трудом воспринимал нотную кабалистику. Вытянув свое длинное тело в поношенном пиджаке и брюках, он дирижировал со страстью, наклонялся и выпрямлялся, как жираф, сердился, когда кто-нибудь ошибался, сиял, когда мелодия звучала правильно и стройно.
Все знали, что политика его не интересует, но было ясно, что наш вызов связан с посещением пристава Чаушева.
Встав из-за стола и приняв комически торжественную позу, он несколько минут молчал, грозно и устрашающе глядя на нас.
Мы все были хорошие хористы. В этом отношении он не мог сказать ничего плохого.
Его сухое костлявое лицо, с горбатым ястребиным носом, с длинными взъерошенными волосами, приняло какое-то бесстрастное отсутствующее выражение.
Он поглядел на нас испытующе и сказал:
– Ставится вопрос: кто приклеил эту листовку к дверям?
Он достал сорванную листовку и, подняв ее, помахал в воздухе. Потом продолжал:
– У полиции есть сведения, что оппозиция завербовала некоторых учеников в свои агитаторы. Ученики пришли сюда учиться, а не помогать политическим партиям. Это надо запомнить! – Он строго посмотрел на нас. – Что за безобразие! – Затем, помолчав: – Тодор Гинев, это ты?
Тошо ответил отрицательно. Отрицали и остальные.
– Вы, Христоско Мерджанов?
Христоско как девятиклассник (наша школа девятиклассная) был уже «взрослый», и поэтому директор обращался к нему на «вы».
Слегка сгорбившись, явно раздосадованный, Христоско помолчал и твердо ответил:
– Нет, господин директор…
– Тогда кто же? – насмешливо сказал директор. – Ведь не я же?
Христоско поднял голову и спокойно произнес:
– Я думаю, что этот допрос излишен, господин директор. Разве у партий нет своих людей для подобных поручений? Разве у нас не свободная агитация? Разве, согласно конституции, тот, кто препятствует свободной предвыборной агитации, не подлежит наказанию?
Директор словно был пристыжен этим неожиданным уроком гражданского права и как будто смутился. Ишь ты, вчерашний мальчишка, а наставляет меня на ум! Он с изумлением посмотрел на Христоско, скривил губы и воскликнул:
– Глядите, какой всезнайка! – А потом добавил: – Слушай, парень, кто много знает, того много бед ожидает!
Христоско ничего не ответил. Он смотрел директору в глаза и старался понять, серьезно тот говорит или шутит. Слова «кто много знает, того много бед ожидает» были совершенно неуместны в устах директора гимназии: разве мы не затем сюда пришли, чтобы учиться и знать насколько возможно больше? И кроме того, по-настоящему он сердился или только напускал на себя строгость?
Директор, видимо, опомнился, перестал играть роль, которую на себя взял, и, посмотрев как-то неопределенно в сторону, сказал совсем другим тоном:
– Значит, так! У партий есть свои люди для подобных поручений! Вот и я говорю: ученики занимаются своими уроками, с какой стати они будут расклеивать листовки? – Он поглядел на нас сочувственно и с некоторой долей назидательности добавил: – Все же, мальчики, будьте осторожны – полиция не шутит. Как бы кто-нибудь из вас не пострадал. Вы свободны.
КАПЛИ КРОВИ НА МОСТОВОЙ
Серый ноябрьский день. Из ущелья дует холодный ветер.
Деревянный забор школы залеплен плакатами. Группы любопытных останавливаются, читают их, смеются, спорят.
У дверей стоит полицейский, который указывает дорогу голосующим. Те входят в школу и через короткое время возвращаются, осматриваются по сторонам, здороваются со знакомыми или читают плакаты.
– Эй ты, сопляк, тебе чего здесь надо?
Я оборачиваюсь. Рядом стоят двое и сверлят меня глазами. Оба нездешние.
Пожимаю плечами.
– Смотрю плакаты. А что еще?
– Это не твое дело. Ты еще молокосос. Не имеешь права избирать.
– А ну, иди сюда, иди, иди!
Другой толкает меня за угол школы. Там нет ни души.
– Какие у тебя бюллетени? – спрашивает первый.
– Бюллетени? Какие тебе бюллетени померещились? – через силу улыбаюсь я.
– Есть у тебя бюллетени, ублюдок ты этакий! – спокойно говорит другой я так сильно сжимает мне руку, что в глазах у меня темнеет. – Давай их сюда!
Я вырываюсь, а он лезет рукой ко мне в карман. Достает оттуда пачку темно-красных бюллетеней и размахивает ею у меня перед носом:
– Ага! Ну и мерзавец! Говори, откуда они у тебя, кто тебе их дал? – Он хватает меня за ухо и тянет изо всех сил. – Кто тебе их дал? Откуда они у тебя?
Я отбиваюсь, верчусь, чтобы освободить свое пламенеющее ухо, и не отвечаю на вопрос.
Мне их сунул в руки Христоско, но разве я могу его выдать? Продолжаю молчать.
– Молчишь, вера твоя поганая!
Он, нервничая, засовывает бюллетени к себе в карман, и две звонкие пощечины, одна за другой, обжигают мне щеки.
Оба бандита поспешно скрываются за углом.
«Погромщики! Грязные погромщики!» – думаю я, смертельно оскорбленный и обиженный. Меня отец так не бил, а им можно?.. Я придумываю самые страшные ругательства, чтобы хоть этим поднять в собственных глазах свое униженное достоинство и получить некоторое удовлетворение.
Приближался полдень. У дверей школы образовался длинный хвост избирателей. Большинство рабочие. Я узнал многих с табачного склада. Все терпеливо ждали своей очереди.
На противоположном тротуаре и дальше до конца улицы стояли любопытные. Странная вещь! Этих людей я никогда раньше не встречал в городе. У некоторых в руках суковатые палки. В городе только несколько человек ходили с палками: полковник Карастоянов, хромой Пешо Германец с белыми мышами, которые вытаскивали «счастье», – он имел полное право ходить с палкой, так как без нее не мог держаться на ногах. Лютеранин Станчо с бельмами на обоих глазах тоже палкой нащупывал дорогу. С палкой ходил и директор земледельческого банка, чтобы обороняться от собак в нижних кварталах города. И некоторые старушки, которые, постукивая палочками, носили кутью на кладбище…
Но эти? Кто были эти незваные гости, которые вертелись здесь, как волки вокруг беззащитного стада?
Я начал читать плакаты на противоположной стене. До недавнего времени и я удивлялся этой страсти взрослых спорить, доходя до драки, о том, кто достойнее – стамболовцы или народняки? Если судить по плакатам, и те и другие были воры, насильники, взяточники, и всем им давно место в тюрьме. Они взаимно обвиняли друг друга в таких страшных преступлениях, что было удивительно, как они еще могут требовать от избирателей доверия… Да ведь они, эти избиратели, должны бы камнями их забросать.
Черныш и Штерё быстро прошли мимо меня и, не останавливаясь, дали мне понять знаками, что направляются в другую секцию, в греческое училище. Штерё, сделав несколько шагов, вернулся и прошептал:
– Безобразие, греки голосуют за правительство. А оно их преследует и отбирает имущество…
Среди публики, у ворот, раздались голоса:
– Ну что они там делают? Умерли, что ли? До каких пор мы будем здесь дремать? Пусть полицейский посмотрит, что там делается!
Вышел невысокий избиратель с бородкой.
– Кушают! Питаются господа! – объяснил он.
Другой доверительно добавил ближайшим соседям:
– Так и дурак сумеет организовать выборы. В темной комнате только одни правительственные бюллетени…
Народ прибывал, и толпа росла. Рабочие подходили молчаливые, замкнутые.
Прошли те двое бандитов, которые отняли у меня бюллетени.
Протарахтел фаэтон. Из него вылез пристав Чаушев, засуетился:
– Медлят? Почему? – И он вошел в помещение.
Время шло.
Кто-то горластый громко крикнул:
– Погромщики, прочь отсюда!
– Прочь, прочь!
– Кто погромщики?
– Заткни рот!
– Я, что ли, погромщик?
– А откуда ты взялся? – крикнул горластый. – Покажи свой избирательный документ!
– А ты что, прокурор? – злобно огрызнулся неизвестный.
Провокатор поднял палку. Несколько здоровых рук вцепились в него и ее отняли.
– Драться будешь, стамболовская собака!
– Арестуйте его!
– Нашли кого арестовать! Это же, наверно, переодетый полицейский!
Вышел пристав Чаушев и сказал успокаивающе:
– Тихо, господа. Члены бюро не успели поесть. Не сидеть же им голодным целый день.
– Господин пристав! Тут один хулиган пустил в ход палку!
Чаушев говорил какому-то своему знакомому:
– Сейчас доложу начальнику: во всех секциях выборы проходят тихо и мирно.
Он быстро вскочил в фаэтон и уехал.
Немного спустя в конце очереди возник новый инцидент: еще один погромщик! Кто-то крикнул: «Ой-ой!» – и схватился за голову.
Откуда ни возьмись выскочила целая толпа людей, вооруженных палками.
– Кто тут скандалит? – ревели они. – Кто мешает выборам?
– Кто мешает выборам! Какое нахальство! – кричал тот горластый. – Товарищи, не отступайте! Их цель – не дать нам голосовать! Они боятся нас!
Началась свалка. Часть толпы отступила и ударилась в бегство. Остальные отбивали нападение банды погромщиков, ревевших:
– Бейте этих собак! Предатели!
Но это было нелегко сделать. Время от времени то один, то другой хватался за голову, окровавленными руками прокладывая себе дорогу в толпе и удирал.
Схватка продолжалась недолго, но после нее по всей улице виднелись капли крови: кровь на тротуарах, на земле…
На другой день общинный глашатай объявил под барабан результаты выборов: правительство получило полное большинство! Выборы прошли тихо и мирно, без инцидентов, закончил глашатай.
Однако он не упомянул, что был выбран и один социал-демократ.
НЕОЖИДАННАЯ РАДОСТЬ
Меня встретила хозяйка.
– К тебе гости, – сказала она. – Уже полчаса, как ждут…
– Гости? – Я старался разглядеть двоих мужчин, стоящих в дверях.
– Смотри ты, как он вырос! – сказал старший, обращаясь ко мне, и прибавил тихонечко: – Милко, ты меня не узнаешь?
Я не верил своим глазам: дедушка Продан и дядя Вангел!
Дедушка Продан будто бы спокойно поцеловал меня в щеку, но я почувствовал, как меня обожгла его слеза.
– Учишься? Мы едва тебя нашли. Спрашивали в школе. Ох, как ты вырос!
Он без причины смеялся, просто от радости.
Когда они приехали? Что будут делать в Болгарии?
Дедушка Продан сел на край постели, дядя Вангел сначала стоял, потом осторожно присел на деревянный сундучок Христоско.
Через отворенную дверь лился яркий свет, и лица обоих мужчин казались бронзовыми.
Зачем они приехали в Болгарию? Да ведь они переселенцы и больше уже не вернутся в Турцию.
Рассказ дедушки Продана был на редкость грустным.
После восстания[53]53
Имеется в виду Преображенское восстание болгар Восточной Фракии, направленное против турецкого ига (1903 г.). Восстание было жестоко подавлено воинскими частями.
[Закрыть] жизнь болгар стала невыносимо трудной. До этого они работали в Салониках, в Кукуше, строили дома, наводили мосты. Перебивались, даже скопили деньжонок. Поставили в деревне новый дом, двухэтажный. Дядя Вангел женился, у него уже родились трое детей. Тогда жизнь была другая.
Во время восстания село пострадало. Много молодежи погибло. Крестьяне собрали две тысячи золотых – войска стояли с пушками, наведенными на село. Паша взял деньги к отвел войско, пощадил село.
– Ощетинились турки, куда ни пойдешь, глаза им мозолишь. Для таких, говорят, как вы, бунтовщиков, хлеба нет. Новые налоги, взяточничество! – глубоко вздохнул дедушка Продан и покачал головой. Потом снова начал: – Село без учителя. Дети остаются неграмотными. Земля не родит – только мелкую кукурузу и хилую рожь. До николина дня не хватает! Собрались мы однажды, посовещались. Что тут делать дальше? Поедем в свободную Болгарию! Там и работа найдется, там и родные есть, помогут. Сказано – сделано. Поднялись мы, двадцать семейств, и, где упросили, где взятку дали – вырвались оттуда. Пока есть руки, – он показал свои черные корявые руки с надувшимися жилами и искривленными работой суставами, – мы не боимся, сумеем заработать себе на кусок хлеба. Ведь здесь мы среди братьев, среди болгар.
Дедушка Продан был все такой же оптимист, не терял веру в людей.
Они уже взяли с общинных торгов подряд на постройку моста через реку, пересекавшую базарную площадь, ведь они мастера по сводам и мостам…
– А как тут наши, отец, мать, братья?..
Дедушка Продан наклонил голову, приложил ладонь к уху – видимо, совсем стал туг на ухо – и с любопытством уставился на меня.
Я рассказал про нашу жизнь в селе, про болезнь отца, но не стал говорить, что жизнь семьи становится все труднее, что детей уже четверо и хлеба не хватает.
– Очень хочу их повидать, – вымолвил дедушка Продан. – Ох, до чего хочу их повидать! Ты меня проводишь… вот только отдохну немного!
Дедушка Продан лег, а я повел дядю Вангела показать город. Перед военным клубом играл военный оркестр. Дядя Вангел остановился и заслушался. Его заинтересовала работа дирижера. Она ему показалась легкой и какой-то смешной. Только машет палочкой туда, сюда! Я объяснил ему, что дирижер фигура важная и что без него не может существовать оркестр. Он объединяет все инструменты и приводит к согласному звучанию.
Дирижер Эмануил Манолов – наш любимец. Он сочинял песни, которые мы пели в хоре. И был приятелем Христоско, а это много значило. Дядя Вангел, человек необразованный, не разбирался в таких вещах. Он несколько сконфузился. А когда оркестр заиграл попурри из народных песен, сочиненное дирижером, дядя Вангел подумал: ишь ты, что делается на свете! Он впервые слышал настоящий оркестр, если не считать цыганских музыкантов в селе.
– Хорошо, – сказал он. Потом, улыбнувшись, добавил: – Что правда, то правда. Приятно слушать эту музыку…
Его небольшие черные глазки улыбались все так же простодушно и тепло, – он еще так молод, хотя в тонких висячих усах и на висках поблескивали серебряные нити, а труд и невзгоды избороздили его лицо разбегающимися во все стороны морщинами.
Он хвалился их новой жизнью. Они осели в деревне Куклен. Купили у греческого переселенца дом, около полутора гектаров земли, небольшой виноградник…
Мы поднялись в старую часть города. Узкие крутые улочки с разбитой булыжной мостовой и высокими двухэтажными домами. Здесь террасы противоположных домов расположены так близко, что люди могут через улицу подавать друг другу руку. Маленькие окна, низкие заборы. В грязных домах женщины стирают, и помои текут до самой середины улицы… Кричат дети, у дверей сидят старухи и оглядывают нас…
Когда мы вернулись, дедушка Продан нас ждал. Я только сейчас разглядел, как он изменился! Похудел, волосы поредели. Он похлопал меня по плечу и, улыбаясь, приподнял.
– Эге! Когда-то перышком был, а теперь настоящий мужчина, ученый парень…
И он с веселым старческим смехом прижал меня к себе. Потом посмотрел как-то виновато. Не пересолил ли он со своей нежностью?
– Приходи как-нибудь познакомиться с теткой, с детьми… – И он взглянул на меня проницательно и в то же время робко. – А? Придешь?
– Приду, дедушка, ну как же не прийти? – уверяю я его, потому что мне действительно очень хочется повидать и незнакомую тетку, и детей. – Мы часто ходим в монастырь Святой целитель, а оттуда два шага…
В голове у меня толпились разные мысли. Как сильно я любил дядю Вангела и дедушку Продана! Но почему-то стеснялся признаться в этом самому себе… Я вспомнил наше прощание там, на турецком посту, когда они уезжали обратно. Как мучительно сжималось у меня сердце: вот они уедут, и я больше никогда их не увижу… А теперь они опять здесь, но я смотрю на них равнодушно, и они мне словно чужие… Я укорял себя за это и осуждал… понимая, что они волновались, но не смели выразить свои чувства. Я их сковывал.
Тринадцатая главаРодная земля
Когда я еду по Текии, я прежде всего ищу взглядом минарет сельской мечети. Сначала два ряда покрытых виноградниками холмов смыкаются за моей спиной. Голой степи становится все меньше, стена тополей и ольхи растет, и сквозь нее, как мачта невидимого корабля, подымается к небу одинокий минарет. Я еду к нашим – отец написал, что и он со всей семьей перебирается в город, так как получил должность в Народном банке. Он звал меня пожить немного в селе и вместе с ними вернуться обратно.
Даже и Воронок, лошадка тети Йовки, радостно пофыркивает, словно чувствуя приближение знакомых и родных мест. Текия – пустая равнина, песчаная и бесплодная; трава на ней высохла и пожелтела еще до георгиева дня.
Колеса телеги катятся бесшумно. Дорога расстелилась мягким одеялом, не слышно даже топота копыт.
Проходит много времени, пока картина наконец меняется. Лошадка машет хвостом, может быть радуясь, что вот кончается степь, начинаются виноградники, потом бахчи и рисовые поля. На каждом шагу вода, холодные родники, хочешь – пей, не хочешь – спокойно продолжай путь дальше.
Воронок прядает ушами, ныряет в прохладную тень – сердце его радостно бьется, все это ему давно знакомо. Минарет за деревьями, словно маяк, показывает нам, что мы уже близко. Он всегда воскрешает во мне одно и то же воспоминание.
На верхнюю площадку давно не поднимался муэдзин и не призывал правоверных к молитве. Конусообразная крыша сорвана сильной бурей, теперь вместо нее гнездо аиста. Люди прозвали аиста «ходжа». Когда он начинает щелкать клювом, подняв голову к небу, все говорят:
– Ходжа кричит.
С тех пор как уехали переселенцы, мечеть пришла в упадок. Время источило ее, как болезнь, разъело стены, разрушило оконные решетки. Кладбище в ее дворе потонуло в бурьяне, потолок турецкой школы провалился. Под стрехами поселились совы. Внутри минарета ступени обвалились, и уже было невозможно подняться наверх.
Вот мы приближаемся к первым гумнам, и в моей памяти возникает грустная картина прощанья – разлуки с родным очагом. Это была последняя группа переселенцев, около двадцати семей. После них в селе осталось только несколько бедняков: мельник Мирза, кузнец Алиман да батраки на нашем конце. Остался и упрямец Тюфекчия, молчаливый и мрачный человек, владелец кафе и что-то вроде оружейного мастера.
Когда уезжали его земляки, Тюфекчия не пришел даже их проводить. Такой упорный турок! Его только что выпустили тогда из тюрьмы, где он сидел за убийство своего же единоверца… Был конец лета, обоз был уже нагружен и готов тронуться в путь.
Ворота мечети отворены, за оградой видно кладбище.
Все наши болгары вышли проститься: вместе пахали землю, вместе мучились… Высокие, в черных и коричневых шароварах, пестрых чалмах, подпоясанные широкими красными поясами, турки распоряжались каждый около своей подводы, а вокруг них – их дети и жены. На вид они были спокойны, как будто уезжали на свадьбу, да они и правда не знали, куда едут. Знали только, что это далеко, очень далеко, что путешествие займет много дней, что придется в осеннюю погоду ночевать под открытым небом. А что ждало их там? Рассчитывали на лучшее. Их вела слепая надежда.
В каждую из огромных телег с длинными «занозами» было впряжено по две пары буйволов и волов. Телеги нагружены всяким домашним скарбом, а сзади привязана домашняя скотина – лошади, коровы, телята.
Хюсеин-ходжа сновал между своими людьми, тихим голосом отдавая распоряжения. Он здесь повелевал, все его слушали, как отца. Кто он? Патриот или, как говорил мой отец, агент мусульманской духовной власти? Хюсеин-ходжа был не только духовным главой, но также советчиком, целителем как духовных, так и телесных болезней, отличным знатоком лекарственных растений. Высокий, широкоскулый, с черными запавшими глазами, похожими на пылающие угли, он приблизился к собравшейся толпе и сказал:
– Ну, соседи, пришло время нам расстаться. Такова воля аллаха.
Был полдень. Солнце припекало. Хюсеин-ходжа зашел в мечеть, поднялся на верхнюю площадку и в последний раз объявил правоверным – един аллах, и Магомет пророк его. Потом спустился, запер входные ворота и сунул ключ за пазуху.
Стали прощаться. Первым начал Хюсеин-ходжа:
– Так вот, соседи, простите, если мы в чем согрешили.
– С богом, ходжа-эфенди! – отвечали ему наши болгары. – Простите и вы, все мы люди, кто из нас без греха.
Он попрощался со всеми, с молодыми и старыми, с бедными и богатыми.
– Прощайте, соседи.
– С богом, Амедаа.
– Привет Стамбулу.
– Не пожинайте лихом. Живы будем, может, встретимся…
– Жили вместе, дружно, ладили. Эх, такая, значит, судьба… Может, там ваше счастье, – сказал, еле дотащившись до телег, старый крестьянин и из последних сил пожал руку ходже. – Дай бог всего доброго.
– Аллах милостив! – учащенно мигая, произнес ходжа.
– Счастливого пути, друзья. Благополучно вам здравствовать, – похлопал по спине ходжу краснощекий молодец. – И не поминайте нас лихом, добром поминайте.
– Да поможет нам аллах. Разве мы видели от вас какое-нибудь зло? – с умилением прошептал Хюсеин-ходжа.
Потом Хюсеин-ходжа выпрямился, потупил глаза, как бы покоряясь судьбе, и в наступившем молчании сказал несколько теплых слов всем присутствующим. Он сказал, что в наших людях нет согласия, не умеют они трудиться сообща, и это плохо, потому что аллах благословляет согласие, а дьявол радуется распрям. Надо исполнять волю аллаха, а не угождать дьяволу. Другое, о чем он попросил болгар, это охранять мечеть от плохих людей: мечеть – святое место, а нет большего греха, чем осквернить святое место. Она – дом аллаха, и аллах ее не оставит; молясь ему, наши люди, хоть и вдали отсюда, будут думать, что они в мечети.
Хюсеин-ходжа получил торжественное заверение, что так оно и будет, что никто пальцем до мечети не дотронется, пусть они будут спокойны: это обещание перед богом.
– Так, так, соседи. Да поможет вам аллах во всех начинаниях.
Хюсеин-ходжа перевел дух и сказал, что передаст ключи своему начальству и дальше пусть заботится оно.
Остальные турки торжественно стояли, скрестив руки, печальные и грустные, но сдержанные. Момент был тяжелый, требующий самообладания.
Турчанки прощались отдельно, в стороне от мужчин. У них были свои приятельницы среди болгарок. Здесь обменивались разными подарками на память, слышались пожелания счастливого пути, здоровья и долгой жизни. Большинство турчанок плакали под своими покрывалами: они сильнее мужчин переживали разлуку. Здесь они родились, выросли, вышли замуж. Из села они никуда не выезжали, кроме него, ничего не видели, им ограничивался весь их мир. Скорбь турчанок была понятна, и, когда первые подводы тронулись, плач их усилился, а одна из них испустила громкий вопль, душераздирающий, как плач по покойнику. Он внес смятение, ее все окружали, стали уговаривать успокоиться, прийти в себя.
– Не хочу! – кричала она. – Не хочу! Ни шагу не сделаю!
Джамиле! Я помнил ее ребенком, девочкой-подростком с красивыми сияющими глазами, с трепещущими, как бабочки, ресницами, когда покрывало свалилось у нее с лица и мы с Ленче старались поднять ее с земли. Как будто это было вчера! Ее выдали замуж совсем молодую, а месяц назад муж ее умер. И вот теперь она лежала на земле, в пыли, вцепившись голой рукой в спицу колеса, с обнаженной грудью, с упавшим покрывалом, почти обезумев.
– Не хочу! – повторяла она. – Здесь, в этой земле Мустафа лежит. Как я его покину?
– Джамиле! – успокаивал ее отец, наклонившись над ней. – Что ты делаешь, дочка?! Постыдись людей, разве можно показываться им в таком виде? Поднимись, сядь в телегу!
Ничто не помогало. Женщина лежала, как раздавленная собака, смотрела, но словно ничего не видела. Ее красивые черные глаза были полны слез, изо рта текла слюна.
– Мустафа-а! Мустафа! – повторяла она. – Как я тебя покину, красавец мой!
– Послушай, Али-ага, – обратился другой турок к ее отцу. – Возьми ее на руки и положи в телегу! Слова до нее не доходят.
Услышав этот совет, Джамиле завыла еще сильнее и ухватилась за колесо обеими руками.
– Мамочка! Не хочу! Убейте меня, с места не тронусь.
Подошли и другие турки, цокали языком, пожимали плечами.
– Смотри, вот бедняжка! Да она тронулась.
А Джамиле лежала, свернувшись комочком, и говорила бессвязно, как в бреду:
– Мустафа! Соловей мой! Где ты, где ты! Кто обнимет мое тело, кто поцелует мои очи? Пусть лучше собаки сгложут меня, пусть вороны клюют мою грудь, коли нет Мустафы! Здесь, здесь, в этой черной земле, лежишь ты, здесь хочу умереть, лечь с тобой рядом, соловей мой!
Надо быть безумной, чтобы говорить такие несуразные слова… Все ошеломленно смотрели, как она, ударив кулаком по пыли, вдруг склонила лицо и начала целовать сухую землю так страстно, так неудержимо, словно целовала самого Мустафу.
– Здесь, здесь, – повторяла, она, – в этой черной земле лежишь ты, здесь хочу умереть, остаться с тобой!
Нет, это была не прежняя кроткая, смиренная Джамиле! Мучительная сцена вызывала жалость к молодой женщине:
– Ах, несчастная! Свихнулась…
Но с этим уже надо было кончать. Первые подводы остановились и ждали, время шло, пора было ехать. Отец, рассердившись, дернул ее за плечо.
– Эй, Джамиле, я тебе говорю! Не заставляй меня стыдиться перед людьми! Что ты тут болтаешь… Кендене гел![54]54
Опомнись! (турецк.).
[Закрыть]
Она подняла голову и посмотрела на него своими прекрасными затуманенными глазами. Из них опять хлынули слезы, и она снова завопила:
– Отец! Оставь меня, отец, мне нет дела до этих людей! Как я покину Мустафу! Без него – алмазами меня осыпьте, в шелка меня оденьте – нет мне жизни!
Отец потерял терпение. Он схватил ее за руку в закричал:
– А ну, вставай, сука! Дьявол в тебя вселился! Будешь ты у меня морочить голову стольким людям, бесстыдница!
Турок рассвирепел. Он уже готов был принять крайние меры, когда подошел Хюсеин-ходжа и легонько его отстранил.
– Джамиле, дочка, – начал он ласково, гладя ее по голове. – Встань, успокойся. Где все, там и ты. Тебе легче будет. Оставь умершего – он теперь на том свете среди прекрасных гурий. Они красивее тебя. Что он тебе? А может, выпадет тебе счастье – другого найдешь. Мужчин сколько хочешь, а ты молода. Встань, дитя мое, не бойся, поверь ходже-эфенди.
Это как будто подействовало. Джамиле подняла голову. Взгляд Хюсеина-ходжи словно облил ее мягким светом; она встала, вытерла концом рукава свой запачканный землей рот, повторяя почти бессознательно:
– Нет! Нет для меня жизни, нет! Кому я нужна, кто меня возьмет, горемычную вдову! Земля, только земля, где лежит он, мой Мустафа!
Переселенцы волновались. Это была плохая примета, предвещающая беду. Женщина стояла, опустив голову, уже стыдясь того, что показала перед чужими мужчинами свою наготу. Отец поддерживал ее под мышки, раздосадованный и вместе с тем преисполненный жалости. Другие турчанки ее понимали. Они тоже тихо плакали или глотали слезы.
– Нет! – продолжала бормотать Джамиле. – Все кончено, нет для меня жизни! Что было, то прошло. Я для него жила, он для меня. Не увижу я тебя больше, соловей мой! – И с тоской продолжала тянуть: – Мустафа-а! Мустафа-а!
Ее положили на подводу, опять раздались пожелания доброго пути. Наконец обоз двинулся под скрип телег и понукание буйволов. Солнце пекло, дорога извивалась как будто до самого неба. Над ней двигалось облако пыли, и до нас все еще доносился крик обезумевшей женщины:
– Мустафа-а-а!
Куда они ехали?
Фракийская равнина скоро приняла их в свое жаркое лоно, под сияющее небо, в мглистые дали, где вырисовываются силуэты Старопланинских и Родопских вершин…