Текст книги "Избранная проза"
Автор книги: Людмил Стоянов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 32 страниц)
Выхода нет
УТРО
Еще спросонок я услышал пенье птиц. Но странно, оно доносилось словно издалека, приглушенно, не так, как раньше. Куда делись песни соловьев, щебетанье ласточек, важное щелканье аистов? Или обитатели «птичьей республики» уже улетели на юг?
Остались воробьи, жаворонки, скворцы. Буду утешаться ими.
Едва открыв глаза, я увидел бледное лицо матери. Наклонившись надо мной, она старалась осторожно меня укрыть. Заметив, что я проснулся, она грустно улыбнулась, погладила меня по голове и отошла.
На меня нахлынули воспоминания о недавних событиях. Встреча с полицией, стрельба, вопли женщин… Мчащиеся по полям и стерне повозки, извилистые дороги, желтая кукуруза… Ожидание перед околийским управлением.
Потом появление отца, небритого, осунувшегося от бессонной ночи, с темными кругами под глазами.
В памяти живо возникло то ночное путешествие.
Я вспомнил, как мы пошли пешком самой прямой дорогой – через Текию.
На поле опускалась ночь, и навстречу нам одна за другой всходили звезды. Сперва самые крупные, потом другие, помельче, бесчисленное множество.
Накинув на плечи старое поношенное пальто, отец шел молча. Я чувствовал, что в голове у него роятся мысли, неизвестные мне, но важные и значительные. Может быть, он размышлял о том, что произошло, таил в себе гнев и не имел охоты разговаривать.
Я шел рядом, приноравливаясь к его большим шагам. Время от времени он останавливался, чтобы отдохнуть.
Я рассказал ему, как произошла встреча с полицией по дороге в Избеглий. Возможно, мы шли теперь по тем самым местам… В темноте виднелись только силуэты встречных холмов с высокими ореховыми деревьями и тополями вдоль дороги.
Потом мы замолкли. В воздухе носились летучие мыши. От Родопов повеяло холодом.
Вдруг отец неожиданно спросил:
– А чем ты рассчитываешь заняться?
Этот вопрос меня смутил. Кому лучше знать о моем будущем, мне или ему? Я буду делать то, что он скажет. Если понадобится, возьмусь за какое-нибудь ремесло или буду пасти коров.
Но я ответил:
– Хочу учиться!
Он покачал головой.
– Легко сказать. Но как? Откуда взять деньги?
Вечный вопрос! Раньше, до болезни, он был другим человеком, более решительным. Не был таким подавленным, не так боялся за завтрашний день.
Как сейчас, вижу его темное непроницаемое лицо.
– Отец твой, – промолвил он, как мне показалось, со злобой, – с десяти лет начал работать. И учился самоучкой. А ты! Маменькин сынок!
Я замолчал. Что можно было на это ответить? И он мучился, как я. Значит, и мне судьба мучиться.
Где-то подала голос ночная птица. Мы опять остановились отдохнуть.
– Ох, – вздохнул он, садясь на траву. – Думаю, думаю и не знаю, что придумать. Такая большая семья выросла – не по силам.
И мы снова молча двинулись дальше.
Сухая текийская степь осталась позади. Сказочно светил ущербный месяц.
Дорога извивалась между виноградниками и невысокими вербами. Как сейчас, слышу я журчанье ручьев, которые бежали поить сады и рисовые поля.
БЕДНОСТЬ
С тех пор как уехали мои товарищи, мир для меня опустел.
Солнце словно потонуло в какой-то мгле, время остановилось.
Неужели отец оставит меня недоучкой? Ведь он уговаривал даже самых бедных родителей отправлять детей в город учиться, чтоб они «стали людьми»… А мне разве не надо стать человеком? Хотя было ясно, что выхода нет, в сердце я затаил горькую обиду.
Отец погрузился в свои школьные дела и уже не спрашивал, чем я собираюсь заниматься. После обеда он торопился уйти и возвращался поздно вечером. С матерью он был как-то странно молчалив, она ему отвечала тем же. Оба боялись поднять на меня глаза, или, скорее, я избегал их взглядов… Все думали об одном и том же, но никто не решался выразить этого вслух… Сын учителя – и вдруг не поедет в город продолжать учение… Для нас троих эта мысль была тяжела и горька. А завтра все село будет спрашивать: как? почему?
Я обходил места, где мы бродили с Тошо, с Пенчо. Но уже ничего интересного в них не находил. На гумнах еще работали. Над полем висело постоянное облако пыли, белела стерня, солнце накаляло сухую землю.
Бессмысленность жизни – вот что грызло меня как червь. Впору было броситься с минарета вниз на камни… Отец, конечно, не станет долго меня оплакивать, но мать… Передо мной возник образ тети Карамфилки, Кирчо. Ведь мы совсем его забыли. Такова участь умерших! Все их забывают!
Потом вдруг мной овладевала решимость, я чувствовал себя бодрым и волевым, в голове роились мысли о работе. А что ж такого? Почему бы, например, мне не поступить продавцом в книжную лавку Стояна Перелингова, приятеля моего отца, чтобы одновременно учиться? Некоторые ребята пробовали, и у них получалось.
Дни казались мне бесконечно длинными, а раньше я не замечал, когда светает, когда темнеет.
Как-то под вечер я встретил возвращавшегося из кирпичной мастерской Черныша. Он похвалился, что уезжает в город работать на табачном складе. Это меня подстегнуло еще больше. Черныш не знал, вероятно, что другие ребята уже уехали, а я остаюсь, потому что у моего отца нет средств меня содержать. Значит, и Черныш, самый никудышный ученик, будет жить в городе. А я?
– Как там дядя Киряк? – спросил я небрежно, чтобы скрыть свои мысли.
– Ну его! – засмеялся Черныш. – Надоел старый хрыч, ругается целый день!
Я совсем забыл про старика и его саман.
Я пошел к дому, и мне хотелось, чтобы этот путь никогда не кончался. Мучительно видеть тайное страдание матери и косые взгляды отца, который, вероятно, считает меня обузой в семье.
А дома, наоборот, было весело. Владко делал гимнастические упражнения – вставал на руки и ходил, подняв ноги вверх, все время радостно восклицая:
– Мама, папа, смотрите!
Мать улыбалась, но при взгляде на меня улыбка ее таяла, а в глазах вспыхивала грусть.
– Иди, – сказала она мне тихо, – в кухне я оставила тебе ужин.
Рано утром я был на Харманбаире. Дядя Киряк, в старом поношенном тулупчике, сидел на куче высушенного самана, курил трубку и дремал под лучами утреннего солнца. Увидя меня, он поморгал глазами, заложил ногу на ногу, выпустил изо рта дым и сказал как ни в чем не бывало:
– Ты где пропадаешь?
– Некогда было…
– Отец что делает?
– Ничего… записывает ребят… такая у него работа…
– А ты… Не едешь в город? – затронул он мое больное место.
– Может быть, поеду… посмотрим… – ответил я уклончиво.
Я вертелся около него, надеясь, что он заговорит насчет работы. Оглядывал мастерскую, где два человека готовили смесь, а двое других укладывали ее в формы, но тут дядя Киряк замолчал, и я не знал, что делать, как ему сказать, зачем я пришел. Черныш подмигнул мне, как заговорщик, потом хлопнул в ладоши – дескать, надо действовать смелее. В это время дядя Киряк промолвил:
– Ты, Милко, переноси и укладывай высохший саман…
Я с ожесточением принялся за работу. Ведь и отец в моем возрасте носил кирпичи на третий этаж – вот так, уложенные на доске за спиной, – подымался, спускался, весь в поту. Шутка ли? Дело не в Эдисоне… Эдисон есть Эдисон, но если возьмешься за дело как настоящий мужчина…
Чем больше я думал, тем больше во мне зрела воля к победе.
Осень была сухая и пыльная. Солнце выжигало траву, на гумнах стаи воробьев рылись в соломе, разыскивая оставшиеся зерна, боролись за свою жизнь.
Время шло. Я по утрам, раньше, чем встанут наши, уходил на Харманбаир. Медленно, прихрамывая, появлялся дядя Киряк в пиджаке и бумажных штанах с поясом.
Он снимал баранью шапку, вытирал потное лицо и говорил удовлетворенно:
– Ну и времечко подвалило – красота… Не скажешь, что зима идет, а прямо будто весна…
Потом приходили другие рабочие, и последним – Черныш. Он всегда сразу же принимался за работу, как сознательный пролетарий, у которого нет ничего общего с хозяином. Дядя Киряк его презирал и часто ругал за то, что тот не смыслит дела. Черныш молчал, глядя в сторону и посвистывая, как будто это относилось не к нему. Другие два работника, тоже молодые парни, глядели на нас с любопытством, может быть, понимая, что мы тут случайные гости.
В полдень, далеко на дороге, показывалась Цонка, дочь дяди Киряка, с ведром и кувшином в руках. Она несла нам обед, и потому мы ждали ее с нетерпением. Ее белая косынка вырисовывалась все отчетливее на крутом склоне, потом Цонка выходила на ровное место, и скоро ее босые ноги уже мелькали в белой мягкой пыли.
Цонка улыбалась отцу и ставила ведро с кувшином на землю, затем расстилала пеструю скатерть, ломала теплый хлеб и накладывала в глиняные миски фасоль. Дядя Киряк садился, с нами садилась и Цонка, и обедать было весело и приятно. После обеда она мыла посуду и убирала ее на место до следующего дня.
Мы заглядывались на нее. Она казалась нам очень красивой, хотя, если разбирать по отдельности – глаза, волосы, рот, огромный выпуклый лоб, – всё это было незначительно, неинтересно. Но когда она повязывалась косынкой, лицо ее становилось уже, создавалась какая-то гармония, а вместе с ней живость, и мы не могли оторвать от нее глаз. Она лукаво улыбалась и спокойно выслушивала отцовские поручения. Потом говорила «до свидания», кивала в нашу сторону и медленно удалялась под полуденным солнцем.
ЗА «ПАБИРКАМИ»
Сбор винограда кончился, и мы с Чернышом двинулись на виноградники за «пабирками». Кисти с несколькими ягодами, не замеченные среди листвы сборщиками, – это и есть «пабирки». Их немало! Мы наполняли пазухи, рубашки у нас вздувались. Надо сказать, что этот виноград самый сладкий, потому что последний.
Постепенно равнинный простор захватывает нас. Мы идем и молчим.
Если взглянуть на нас со стороны, что можно подумать? Мы очень серьезны, словно люди, занятые важными мыслями. Не пойти ли, например, на Марицу и выкупаться? Нет, убеждаю я Черныша, это излишний труд. Да и Марица, вероятно, совсем обмелела в такую сушь.
Черныш меня уверяет, что ему известна под Харманбаиром темная пещера, куда ежегодно после сбора винограда приходят искатели кладов и копаются в земле… И теперь, если пойти туда, мы их застанем. Они ищут клад Тосун-бея…
Черныш рассказывает о маленьком красивом ослике, отставшем от своей матери, которого он встретил на шоссе по дороге в Конуш. Ослик озирался во все стороны, пока его не схватили цыгане из табора, не зарезали и не изжарили. Черныш его тоже ел.
– Ну и как? – смеюсь я.
– Здорово вкусно, черт возьми.
Я не спрашиваю, правда это, нет ли.
Он знает много вот таких интересных историй, вращает большими черными глазами и готов следовать за мной на край света.
В тот же миг я вспоминаю о своих товарищах, и мне становится грустно. Как же низко я пал, что таскаюсь за этим лодырем и вором, отнявшим у меня прекрасную рогатку. Мы с ним вроде бы помирились, но человек не прощает причиненного ему зла…
Вот так без всякой цели и бродим мы по полям, под бесконечными вербами, мимо заболоченных канав.
На стерне мы видим сусликов и кидаем в них камнями. Странные существа! Они часами стоят на задних лапках, похожие на вбитые в землю колышки. Можно пройти мимо и не заметить их. А когда пройдешь, они благополучно ныряют в свои норки. Колышки исчезают один за другим. Как говорит Черныш, суслики ищут на жнивье капли росы, чтобы утолить жажду. Он больше меня скитался и больше наблюдал.
Мы стоим на мосту и едим виноград. Я слежу, чтоб осталось для Владко, не хочу быть эгоистом.
Вдруг – неожиданность. Навстречу нам из села появляется Цонка. Она ведет ослика, нагруженного двумя бочонками. Что это значит?
Дядя Киряк решил перехитрить природу. Из слов Цонки мы поняли, что она везет воду из их колодца в мастерскую и там наполняет ею большую кадку.
– Завтра на работу, – говорит она, – так и знайте.
Черныш молча смотрел на нее. Она была в той же белой косынке, и лицо ее выделялось как нарисованное. Я ждал, что Черныш по привычке сделает какую-нибудь пакость – дернет ее за косу или щелкнет по голове. Но на этот раз, к моему удивлению, он стоял как очарованный. Цонка глядела на нас, и по ее глазам было ясно, что она рада встрече со знакомыми, а мы рады были видеть ее, потому что ведь это она нас кормила…
Девятая главаФракийская осень
СО СТЕСНЕННЫМ СЕРДЦЕМ
Ранним утром я иду на Харманбаир. Босой, в одной рубашке, не боясь солнца. А какое солнце! Кругом ни одного деревца, трава пожелтела, сделалась ломкой и колет пятки.
Потрескавшаяся от засухи земля рассыпается в пыль и жжет даже заскорузлые от бродяжничества подошвы ног. Руки у меня исцарапаны от лазания по деревьям, плетням и заборам, потому что, как говорится, с кем поведешься, от того и наберешься: Черныш ко мне привязался, и я его принял как неизбежное зло. Однако, к моему удивлению, он уже больше не был таким нечистоплотным, лживым и нечестным. Дружба действует на него благотворно.
Мы находимся в самом сердце Фракии. С Харманбаира открывается множество дорог, пересохших канав, и вдоль них вербы, вербы… пока хватает глаз. Однообразие этого простора оживляют только красные крыши домов. На террасах сушатся запасы на зиму: перец, чабрец, кукурузные початки.
Бабка Мерджанка говорит: «Божье наказанье, сынок! Испортился народ, несогласно живут, грызутся между собой. Вот и отец твой: чего еще ему нужно от жены? Она целый день работает, дети одеты, накормлены, в доме все блестит… Больной человек, ничем ему не угодишь. Все ему не так».
Время идет. Вот уже и ноябрь. Если бы я и мог теперь уехать в город, меня уже никуда не примут – опоздал. Сердце сжимается от тоски.
Меня нагоняет Цонка с осликом, и мы вместе подходим к мастерской. Черныш уже здесь. Увидев нас вдвоем, он отворачивается и начинает еще ревностней месить глину. Я помог Цонке перелить воду в кадку, и она тут же двинулась обратно. Ее белая косынка долго развевалась у нас на виду, пока девушка спускалась вниз к домам.
Черныш меряет меня долгим взглядом, словно хочет сказать: «Знай свое место!» Цонка сидела с ним на одной парте и часто ему подсказывала – с тех пор они знакомы. А девочку, с которой сидел на одной парте, никогда не забудешь. И Черныш не забудет Цонку. Она ему снится по ночам, а днем он ходит около их дома, ожидая, не мелькнет ли она где-нибудь. Он для того и работать пошел в кирпичную мастерскую ее отца, чтобы чаще с ней встречаться.
Только видеть ее наяву – этим исчерпывается его сердечная потребность, больше ему ничего не надо. Цонка, возможно, и не догадывается о мыслях Черныша, не обращает на него внимания. Она как-то больше посматривает на меня, и от этого сердце Черныша сжимается, в глазах у него темнеет.
Выпали первые осенние дожди. Небо покрылось мрачными желтоватыми тучами, как мокрым тряпьем, из которого неустанно капает обильная вода…. Наша работа в мастерской кончилась. Кончилась и любовь Черныша.
В один прекрасный день он заявил, что переезжает в город. Новый удар по моему самолюбию… Итак, я остаюсь один… Ребята с нижнего конца села для меня чужие… И вот и Черныш меня покидает. Сегодня вечером все выскажу нашим.
Мать меня любит, хотя редко проявляет свою любовь. Она видит мои терзания и старается мне помочь. Я слышал, как отец однажды сказал:
– Ты думаешь, что мне не хочется отправить его в город? Но пусть он поймет, что это не так легко. Пусть не воображает, что его отец банкир… А ты именно так его и воспитываешь. Все вы, женщины, одинаковы.
Ее ответ был более логичен:
– Но скажи, что он будет делать здесь? Зачем терять время? Будем жить еще экономнее, уделим ему от общего куска! Вот и товарищи его уехали. Я вижу, как он, бедняжка, мается, за эти два месяца совсем исхудал…
Не могу сказать, что я похудел, но я действительно тосковал по товарищам, хотел посмотреть новых людей, новую жизнь. А что касается до учения… я наверстаю.
Только бы попасть в город…
Теперь я по целым дням бродил с Пенчо. Нас хлестал ветер, мочил дождь, и мы возвращались уже в темноте. Мать меня бранила… Часто пускала в ход то кочергу, то скалку – она была непоследовательна в воспитании. Сегодня строгая, завтра необыкновенно ласковая. А отец от болезни или от чего другого делался день ото дня все злее и раздражительнее. Он начал записывать народные песни, некоторые от матери, иные от тети Карамфилки, от бабки Мерджанки… И это ему очень нравилось, как-то временно его успокаивало. Он зазывал к нам в дом женщин – старых и молодых, – те ему пели, а он все записывал, записывал…
А мне какой интерес в этих песнях? Вот поле – дело другое. Там широко, просторно. Мы с Пенчо встречаемся – и айда! Перед нами Марина. Как тут не поддаться искушению? Раздеваемся и ныряем в студеную воду. Вдруг сердце от холода останавливается, пробирает дрожь! Или провалишься в глубокую яму, теряешь равновесие, зовешь на помощь. Пенчо спешит подать руку. Фыркаешь, изо рта течет вода… Вот увидала бы мать, прямо в обморок бы упала. Разве мало опасностей на нашем пути? Тут вывихнешь ногу, там собака разорвет тебе штаны… Мать ничего подобного не подозревает и потому спокойна…
Я редко остаюсь дома. Поздние груши уже поспели. Разве можно их пропустить – протягивай руку и рви! А вот сейчас пришел старик Мерджан, начал рассказывать сказку, которую я столько раз слышал от матери: о трех братьях и их приключениях «на нижней земле». Как младший брат спас от гадюки орла, и тот в благодарность перенес братьев одного за другим «на верхнюю землю». Отец записывал сказку слово в слово, но я ее знал, и мне было неинтересно. И зачем приглашать людей – разве я не мог продиктовать ее? Вот когда тетя Карамфилка запела, мы с Пенчо заслушались, песня нам понравилась. Сама мелодия, печальная, протяжная, казалась нам упоительной. Голос тети Карамфилки лился тихо, ровно, грустно вибрировал и словно растворялся в вечернем сумраке, мягкий и задушевный. А такие песни, где говорится про любовь или где ссорятся парень с девушкой, нам не нравились, мы их не понимали. Но были песни о турках-янычарах, турках-насильниках, о предводителях гайдуцких отрядов. Какая жизнь была в то время! Тяжелая рабская жизнь. А теперь смотри, какие турки добрые люди. Например, наш сосед Мирза. Ночью он отправляется в Пловдив и утром приносит оттуда моему отцу лекарства. И скажешь, это из корысти? Нет, от душевной доброты. А кто же заставлял их тогда злодействовать? Отец говорит: деспотическая власть.
Тетя Карамфилка спела еще несколько песен. Отец все так же воодушевленно их записывал. Кашлял, задыхался и записывал…
Однажды он получил из города письмо, в котором ему сообщали, что народные песни, сказки и пословицы напечатаны в последнем томе сборника народного творчества. Отец покраснел, глаза у него засияли. В письме добавлялось: в самые ближайшие дни ему будет выслан за эту работу гонорар – сто восемьдесят левов.
– Вот! – воскликнула радостно мать. – Как раз для Милко! Ему хватит на целый год.
Отец косо посмотрел на нее, и этот взгляд означал: дура, она просто не знает, что говорит! Он, видимо, сожалел, что прочел ей письмо. Ишь ты, все остальное пропустила мимо ушей, а в деньги сразу вцепилась.
– А дальше? – оборвал ее отец. – Ведь это не месяц, не два, это восемь лет. Потом что будем делать?
– Ну что… – задумалась она. – Поищем средства. Владко подрос, начнет мне помогать. И я буду работать… – Она старалась говорить убедительно, но запнулась и покраснела.
Нахмурив свои густые брови, отец молчал.
– Будешь работать, – начал он иронически. – Много ты наработала.
И себе под нос пробормотал несколько слов, едких и обидных для матери, хуже пощечины. Будто она дармоедка в доме, и ничего больше. Умеет только рожать детей, о которых потом заботятся соседки. Что она воображает? И что она знает о жизни? Люди, видите ли, учат сыновей в городе! Хорошо, учат, но посмотрим, кто эти люди. Крестный дядя Марин, Тодор Гинев… Богачи, о чем им думать?.. А я? С одним учительским жалованьем – не знаешь, какую дыру раньше латать. Я не отправлю сына в город голодать и холодать, чтобы он в конце концов начал харкать кровью… Не хочу поступать необдуманно.
Мать вытерла глаза нижним краем фартука.
Мне стало грустно за нее. Как он мог так тяжко и несправедливо обижать ее? Дармоедка… От темна до темна она работает и в доме и во дворе… Правда, в ней нет расторопности, общительности, но разве можно так ее оскорблять?
Я выбежал в сад и зашагал по узким тропинкам. Потом лег на сухую, пожелтевшую траву. Во рту был горький осадок, перед глазами вертелись темные круги. За что, за что он оскорбил мать? Почему он, знающий жизнь, не продвинулся дальше простого учителя? Кроме того, пусть дядя Марин богат, но какое же богатство у бабки Мерджанки…
В саду было прохладно. Через открытое окно я слушал голоса родителей, но уже спокойные, примиренные.
День был солнечный и теплый. Сквозь поредевшую листву сияло синее небо, вековые тополя возвышались в глубине двора, на них перепархивали воробьи, летали вороны.
«Убегу! – мелькнула у меня дерзкая мысль. – Найдутся добрые люди, примут меня на работу. В городе пойду к Христоско, он меня устроит. Здесь оставаться невозможно». Но тут в голове у меня потянулись вереницей пугающие мысли о дождливых осенних днях, о холодном балканском ветре, о зимних метелях. А без денег куда я денусь в городе? Думаю, думаю – то решаюсь бежать из дому, то колеблюсь…
Смотрю на муравейник у моих ног. Сотни муравьев торопятся взад и вперед, как будто каждый из них выполняет строго определенную задачу. Только я сижу тут безо всякой цели.
Отец с матерью продолжали разговаривать. Голос отца звучал как труба, а мать говорила тихо, задушевно. Он настаивал на своем, но что говорила мать, я не слышал. И что она, не зная жизни, могла предложить? Потом они замолчали, и я решил, что и на этот раз они не пришли к соглашению. На меня нахлынули еще более мрачные мысли.
Вдруг мать весело меня окликнула:
– Милко! Ты где?
Я вскочил как ужаленный и встал перед террасой.
– Что случилось, мама? – испуганно спросил я.
– Приготовься, завтра поедешь в город, – сказала она уже спокойным голосом.
– В город? Зачем?
– Учиться, глупый.
Сердце у меня сильно забилось, и, должно быть, я от волнения покраснел, потому что она протянула сквозь дощатые перила руку и погладила меня по голове.
– Она сказала ясно: в город, учиться.
Я схватил эту жесткую худую руку и поцеловал ее.