Текст книги "Избранная проза"
Автор книги: Людмил Стоянов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 32 страниц)
До турецкой границы им надо было добираться несколько дней. Хорошо, что еще не начались дожди, которые, прежде чем загудит северный ветер, заливают и превращают в грязь дороги. Что ждет впереди переселенцев? Лучше им будет, чем здесь, или хуже? Они отправлялись к своим, в свое государство, которое, может быть, позаботится о них. Ведь и мы точно так же переехали из Турции к своим братьям, в Болгарию.
Мечеть осталась как памятник прошлого, как гробница какой-то чужой и незнакомой жизни. Только минарет продолжал возвышаться над серым морем и издалека указывал путь к бывшему святилищу аллаха…
Миновал уже год, как обоз переселенцев покинул родные места. В памяти моей остался медлительный шаг буйволов, скрип телег, печальная картина прощания. Остались вопли обезумевшей Джамиле, которая не знала, куда ее увозят, и горько оплакивала родное пепелище.
В один прекрасный день наш сосед Мирза вошел в калитку и поискал глазами моего отца. Мирза был озабочен.
Отец гулял по саду. Увидя турка, он подошел к нему и поздоровался, по турецкому обычаю, низким поклоном:
– Селям алейкум, Мирза-эфенди.
– Алейкум селям, учитель-эфенди. Я принес тебе известие о наших людях…
Отец посмотрел на него широко раскрытыми глазами:
– Известие? Вот как! Хорошее или плохое?
– Плохое, учитель-эфенди.
– Так я и знал, – грустно промолвил отец. – Знал, куда они едут и как там будут мучиться. – Он вынул цепочку с ненужным уже ключом и начал ее накручивать и раскручивать вокруг указательного пальца. – Ну, рассказывай! По порядку рассказывай!
– Зять мой, понимаешь, вернулся… Не жизнь там. Нищета заела…
Мирза высек огнивом из кремня искру, поджег трут, закурил, потом снял чалму, вытер пот со лба и, вздыхая, продолжал:
– Ехали они три дня. Турки-пограничники десять дней держали их на границе, проверяли документы, пожитки, все тянули, не пропускали их. Наконец пришло разрешение из Эдирне… Поехали… И что же они видят!
– Давай присядем, Мирза-эфенди, – сказал отец, понимая, что рассказ будет не короткий. – Милко, принеси нам два стула, – обернулся он ко мне.
Когда вслед за тем они уселись на террасе, Мирза снова поклонился, по турецкому обычаю, в знак благодарности.
– Скажи матери, чтобы сварила два кофе, – велел мне отец.
Я сгорал от любопытства, поэтому быстро вернулся и встал около перил. Мирза махнул с отчаянием рукой и повторил:
– Что они видят, – села с соломенными крышами, люди в лохмотьях… Булгаристан им вспомнился как райский сад… Где, спрашивали они себя, турецкие власти, которые должны их встретить? Тащились они так скрепя сердце и вот приехали в Эдирне… Спросить бы Хюсеина-ходжу, зачем он их обманул, но его уже с ними не было…
Отец молча слушал. Мать принесла кофе, и Мирза поднял руку в знак благодарности. Помолчал.
– А дальше? – спросил отец. – Хюсеин-ходжа, верно, живет себе в городе и знать их не хочет…
– А дальше, эфенди, что бы ты думал? Сунули их в одну казарму возле города, и прожили они там три месяца. Зима, холод. Дров нет. Рубили ветки можжевельника по Айваз-Баба… Начались болезни, голод. Какие имелись деньжонки, их проели…
– Турецкие порядки! – возмутился отец. – Хорошо ты сделал, что не поехал с ними.
– Да, благодарение аллаху, знаешь… Посылали их в разные села, но там не захотели их принять… Наконец, говорит зять, прибыли они в село Булкаркёй. Это оказалось сплошь болгарское село. Ну, тут их приняли, они ведь из Булгаристана… Ты понимаешь, болгары их приняли как своих, а свои, турки, с ними, как с собаками…
Отец начал смеяться. Он смеялся громогласно и смотрел на Мирзу, как на пьяного.
– Извини, Мирза-эфенди, что я посмеялся над их глупостью… Ведь помнишь, что я им говорил? Что вы будете делать там, на новом месте, у чужих людей? И здесь жить не сладко, но есть хоть надежда на лучшее. А там – султанская власть, никто тебя в грош не ставит. Народ раздет, голоден, погряз в невежестве. В селах нет школ, на каждом шагу полицейские, разбойники, нищие. Разве это государство?
Мирза слушал и не возражал. Рассказ его зятя был таким горестным, что Мирза не знал, что и возразить.
– А зять твой зачем приехал? – спросил отец.
– Между нами говоря, – тихо произнес Мирза, потом посмотрел кругом, словно боясь, как бы кто не услышал, и добавил еще тише: – Хочет вернуться!
– Смотри-ка ты, – удивился отец. – Почему?
– Фатме, дочь моя, заболела чахоткой. Эх! Только этого нам не хватало! – печально сказал Мирза и потупил глаза. – Опасная болезнь, сосед!
– Ну, не так уж она опасна, – успокоил его отец. – Вот смотри, я сам ей болен, а живу. Пусть приезжает, здесь есть хорошие больницы, вылечится.
– И доктор в Эдирне ей сказал то же самое. Воздух, сказал, родной воздух тебя вылечит. Дал бы аллах!
Мирза умолк. Молчание длилось долго. О чем он думал? О своих близких, которые мучились, а он не мог им помочь, или о чем-то другом, о смерти?
– Пускай возвращаются домой, я буду работать, помогать им, пока зять не станет на ноги…
Он посмотрел на отца и сказал, словно исповедуясь:
– И еще одно дело приключилось, похуже этого…
– Похуже? А что такое?
– Вызывают наших людей в Эдирне и посылают их ловить бунтовщиков… Понимаешь, какое дело? Я, говорит зять, от этого и бегу. Нельзя мне идти против добрых людей, которые нас приняли как братья.
– Да, это плохо… Начнется вражда, и до убийства дело может дойти… А одно убийство ведет за собой другое, и так далее… – Отец почесал затылок, прищурился и сказал: – Тьфу, и слушать не хочется! Мерзость!
Я смотрел на лицо Мирзы. Оно каждый миг меняло цвет, становилось то бледным, то багровым, то серым, как земля. Во время его невеселого рассказа у меня на языке вертелся один вопрос, который я боялся произнести, словно у меня в горле застрял комок. Несколько раз я пытался открыть рот, но что-то меня останавливало, какая-то непонятная сила. А между тем разговор продолжался, и я все не мог подстеречь момент, чтобы вступить в него…
– Может быть, и другие хотят вернуться? А, Мирза? – опередил меня отец.
– Хотят, учитель-эфенди, но как это сделать? Раз уж взялся за гуж…
Мирза слегка раскачивался из стороны в сторону, как человек, который старается решить для себя какой-то вопрос и не может. Тут вмешался я:
– А что стало с Джамиле? Привыкла она? – И у меня перехватило дух.
Мирза посмотрел на меня затуманенным, беспомощным, но добродушным взглядом, словно благодарил за вопрос, который, видимо, его взволновал.
– Да, действительно, что с ней стало? – спросил отец.
– С ней… горемыкой… – начал Мирза, но голос его прервался, он на миг замолчал, потом достал из-за пояса платок и вытер с лица пот или, скорее, не пот, а слезы… Он плакал!
Затем он с трудом продолжал:
– Несчастная Джамиле… ведь ты знаешь, учитель-эфенди, она сестры моей дочка. Ангел в человеческом образе! Помнишь, как она плакала, бедняжка, не хотела уезжать… Аллах ей внушал упорство… Ох, должно быть, человеческое безрассудство сильнее небесной милости…
Он опять вытер слезы.
– Ну, что же с ней стало? Говори! – нетерпеливо настаивал отец.
– Как рассказывает зять… В первые же дни в Эдирне какой-то торговец взял ее в услужение… Потом увез ее в Стамбул и сплавил своему приятелю… Куда? Отец искал ее в Стамбуле, в Измире… Но разве найдешь иголку в стоге сена?.. Говорят, но только пусть это останется между нами…
Он показал глазами на меня – дескать, разговор не для моих ушей, – и я быстро выскочил в сад, но все же успел услышать его последние слова:
– Есть, знаешь, такие дома… проклятые аллахом… где человека ни во что ставят… Эх, Джамиле, Джамиле, был бы жив Мустафа, он на руках бы тебя носил!
Мирза, дрожа от волнения, встал. Встал и отец. На прощанье он сказал:
– Мирза, ты только помоги дочери вылечиться, а потом все пойдет своим чередом, одно за другим…
Сколько времени прошло с тех пор! Оно, как река, течет, и конца ему не видно. Вот и минарет совсем близко. Он вовсе не такой высокий, каким выглядел издали, я теперь ясно его вижу: полуразрушенный, в запустении…
Что делают годы! Река, которая течет по ту сторону мечети, подмыла фундамент, и стена рухнула. Так медленно, незаметно, как подбирается смерть, все приняло вид непоправимого разрушения. Увидел бы это Хюсеин-ходжа, кто знает, наверное, не одна слеза скатилась бы по его белой бороде. И где теперь проклинают свои дни переселенцы? Далеко от всего родного, на чужой, незнакомой земле. Все течет, и люди угасают, как дни, сегодня они есть, завтра их нет…
Воронок фыркает, весело машет хвостом, мечтает об овсе. Здесь все ему знакомо, каждое дерево, каждый камень. Вот залаяли собаки, они ему тоже знакомы. Там вершины тополей освещаются последними солнечными лучами. Воронок, милый Воронок, плохо на чужбине. А нам хорошо, мы здешние, мы одно целое с нашими родными местами.
Четырнадцатая главаПрощание
«УЧИТЕЛЬ, НЕ ЗАБЫВАЙ НАС!»
На площади среди села стоят две запряженные буйволами телеги. Они нагружены домашним скарбом: здесь узлы с одеждой, столы, этажерки, печки, квашни, ящики с кастрюлями, мисками, тарелками… Всякое барахло, необходимое в каждом доме. Буйволы медленно жуют жвачку под палящим солнцем.
Мирза, положив руку на спину одного из буйволов и переминаясь с ноги на ногу, терпеливо ждет знака, чтобы двинуться в путь.
Кругом перекликаются, перебивая один другого, голоса:
– Вот лимонад, сладкий лимонад!
– Шербет! Стакан за одно яйцо!
– Тахан-халва! Тает во рту! Тает!
Дети глотают слюнки и спешат отдать с трудом выпрошенные дома красные яйца – за кусок халвы, за стакан шербета или лимонада.
Девушки и молодые женщины в новых платьях, повязанные цветными платками, с ожерельями на шее толпятся вокруг старой цыганки. Она смотрит на руку, и хотя знает почти всех девушек и женщин, тем не менее невинно спрашивает:
– Ты, моя милая, откуда? Из этого села?
Девушка смеется: ведь цыганка не раз приходила к ним в дом попрошайничать.
Но она радуется счастливому будущему, которое написано на ее руке. Гадалка знает девушку, как свои пять пальцев, и поэтому проливает целительный бальзам на самое ее больное место: замужество. Парень, которого она любит, скоро к ней посватается, она может быть спокойна…
Народ все прибывает. Некоторые идут семьями. Мужья в новых шароварах из черного сукна, более пожилые с четками в руках. Жены в расшитых канителью платьях, в пестрых платках, в высоких черных ботинках с резинками по бокам, в которые они обуваются только по большим праздникам и которые поэтому им страшно жмут. Здороваются, поздравляют друг друга:
– Христос воскрес! С праздником!
С двух высоких тополей, бросающих тень на большую часть площади, ветер сдувает на шапки и костюмы мягкий пух.
Перед лотком торговца Яко народу больше всего: здесь продаются иголки, яркие гребни, нитки разных цветов, пуговицы, бритвы, дешевые женские головные платки. Яко продает на деньги, но предпочитает яйца, отдает и за пшеницу и за кукурузу.
– Вот дешевый товар, господа! Подходите к Яко, он продает дешево!
Пока две нагруженные багажом телеги стоят на площади, толпа растет и волнуется.
За эти десять лет, в течение которых отец был здесь учителем, село словно зажило новой жизнью. Всю молодежь он выучил грамоте, выучились и многие взрослые крестьяне в вечерней школе, которую он открыл, за что получил от инспектора выговор за «самовольные действия». Поэтому крестьяне его любили и каждый раз в трудные минуты шли к нему за советом.
Более пожилые называли его по-старому «даскал» (учитель) и в это слово вкладывали какую-то особую нежность и интимность, словно обращались к старшему и все понимающему брату. Смиренно и медленно подходили, снимали шапки и даже на улице тихо поверяли ему свои нужды. Постепенно оживлялись, когда отец убеждал их защищать свои права, подавать в суд на сельских ростовщиков, не снижать цен на зерно. Дело в том, что крестьян, Завязнув по уши в долгах, обычно в панике продавали продукты своего производства раньше времени из боязни, как бы не упали цены. Отец им советовал не спешить, потому что пшеница теперь уже вывозится за границу, и торговцы-оптовики строят склады, закупают зерно и потом отправляют его в Австрию или Германию, дождавшись более высоких цен.
Девушки и юноши, которые учились у отца, называли его «учитель», здоровались с ним почтительно, но уже без стеснения – он сумел им внушить некоторое чувство собственного достоинства. Ведь они теперь знали больше своих отцов, и мир для них не ограничивался Харманбаиром. Они знали, какие есть на свете великие державы, какие моря и океаны, какие войны велись и ведутся между народами, за что они воюют, почему более сильные нападают на более слабых и покоряют их… Знали, что Земля не плоская и что она вертится вокруг солнца, а не солнце вокруг нее, как думали старики. И еще многое другое они знали и о земле, и о воздухе, и о звездах!
Когда отец показался на дороге около мечети, к нему подошли несколько пожилых крестьян в коротких пиджаках и шерстяных шароварах, стянутых у щиколоток и обшитых черным галуном.
Возможно ли? Учитель Богдан нас покидает, а мы об этом не знаем? Действительно, мало кому было известно, что отец переводится в город, на другую службу, и теперь все были поражены.
Около подвод, где сидели моя мать и дети, собрались женщины. Поднялся гам.
– Бойка, как же это так вдруг? – спрашивала Фиковица, у которой был сын солдат, весьма обрадовавший ее тем, что дослужился до ефрейтора.
Этот сын приехал на пасху домой, и теперь мать водила его всюду с собой, чтоб и другие им полюбовались.
Солдат поцеловал руку моему отцу и на его вопрос, как идет служба, ответил как-то виновато:
– Ничего, служим царю и отечеству.
Потом он обернулся к своей матери, показал кивком на моего отца и добавил:
– Это он из нас сделал людей. Поколачивал, но на пользу пошло!
– Боже мой, боже мой! Ведь как мы все с вами жили, Бойка, душа в душу! Сколько людей вы крестили, сколько венчали! Молодые все к вам тянутся! Учителя как господа бога почитают, а теперь наше село сразу осиротеет. Боже, Бойка! Как ты привыкнешь там к новым людям, будешь куковать одна, словно кукушка! – Она искренне оплакивала мою мать, и ее тон и слова убеждали, что так и будет.
Мать достала платок и украдкой вытерла глаза, в то время как Фиковица продолжала ее оплакивать:
– Уж какое житье в чужом городе, не дай боже! Каждую пятницу, Бойка, я буду приезжать и привозить тебе того-другого, либо яиц, либо мучицы.
Действительно, за последние два-три года отец с матерью перевенчали в селе много молодежи, крестили многих младенцев, и поэтому к нам постоянно носили подарки – корзины с виноградом, яблоки, варенье, колбасы. На рождество – свиные окорока, к пасхе – крашеные яйца и куличи.
Вся эта родня выстроилась перед подводой. Молодые женщины целовали матери руку, и та только повторяла:
– Навещайте, когда будете в городе!
– Ты не слушай Фиковицу, тетя Бойка, – утешали ее. – И там люди живут!
– Счастливая, свет увидишь.
– А здесь у нас разве жизнь? Как говорится: терпи душа, страдай тело!
– Работаем на сборщика налогов да на кулаков!
Девушки и молодые женщины были одеты в цветные платья, вышитые накидки из красного бархата, на головах яркие платки. Это была праздничная одежда, скопленная для приданого отцами и дедами.
Мать тоже была в своем красивом платье, на шее у ней висела на тесьме большая золотая монета.
Около нее играли дети, дергали ее за юбку, за косы, за ожерелье. Она, защищаясь, отталкивала их и шикала на них, чтобы не мешали разговаривать с женщинами, с которыми она прощалась, может быть, навсегда.
Вокруг отца собралась большая группа молодых парней и девушек. Все спешили проститься, некоторые робко и скромно, другие посмелее, и все наперебой протягивали руки.
– С богом, учитель! В добрый час!
– Нас не забывай!
– Ба, это ты, Йордан? – улыбался отец, радуясь, что снова видит своих повзрослевших учеников. – Смотрите-ка! Петко! А вот и Стоян Колев! Браво! Все выросли. Не забыли, значит, своего учителя!
Некоторые из парней, с непокрытыми головами, растрепанные, засунув руки в карманы серых шаровар, украдкой смотрели на девушек, которые тоже ждали своей очереди проститься. Отец сделал к ним несколько шагов, и они, одна за другой, подходили, целовали ему руку и чинно отступали. Они молчаливо выражали свое уважение к человеку, который их научил читать и писать письма женихам в казармы. Да и не только в этом дело. Разве без грамоты они могли бы читать сонник и песенник?
Подошла бабка Мерджанка и бросилась к телеге, на которой сидела мать. Она принесла корзину с яйцами и кулич, дала все Владко и сказала:
– На, волчонок, ты теперь мой любимец.
Глаза улыбались сквозь очки, она гладила маленьких по голове и повторяла:
– Зайчата! На руках у меня выросли! Бойка, молодица! – обернулась она к матери. – Дай руку, голуба, прощаться пора. Столько времени мы жили, как говорится, одной семьей. Плохого слова друг другу не сказали, и вот – выпало нам расстаться! Богдан, сынок, береги свою молодицу, береги как зеницу ока, другой такой не найдешь… золотая душа у ней! – стрельнула она глазами на отца.
Отец засмеялся своим громким смехом. Мать держала руку бабки Мерджанки и целовала ее.
– Ну, ребята, – вскинул голову отец и посмотрел на сыновей, – скажем до свидания, а там что бог даст.
Он раскланялся со всеми, с кем не успел проститься. Потом, видимо довольный сердечными проводами, дал знак трогаться в путь. В толпе раздались восклицания:
– С богом, учитель! Не забывай нас!
– Кум! Я тебя скоро позову на крестины.
Телеги двинулись, а вслед за ними и повозка с матерью и детьми. Сено, поверх которого были расстелены одеяла, торчало над ней со всех сторон, и оттуда, как из птичьего гнезда, высовывались головы Владко, Асенчо, Борко. Мать покачивалась в такт покачиванию повозки. Повернув голову, она махала рукой провожающим, которые отвечали тем же. Вскоре, как только мы достигли конца площади, все потонуло в однообразном шуме толпы.
Мы с отцом медленно шли за повозкой, оставляя позади село, солнце, поле, птиц и людские невзгоды – эти кандалы, к которым люди привыкли, как вьючное животное привыкает к седлу. Мы шли молча, а телеги скрипели, и вербы кругом простирали покрытые листьями ветви, и цветущий миндаль и айва в садах говорили о новой жизни, которая пробивает себе дорогу, о буйной весне, о маленьких радостях, которые люди находят в труде, и о надеждах, исчезающих одна за другой в потоке времени.
Хотя отец был очень взволнован оказанными ему при прощании почестями, но я чувствовал, что вид телег, нагруженных домашним скарбом, и подвода с детьми тяготят его душу, как мельничный жернов.
Телеги все скрипели, и повозка, покачиваясь, следовала за ними.
Мы въехали в Текию. Степь, поросшая невысокой зеленой травой, выглядела на этот раз веселее. В отдалении паслись стада овец, народ спешил использовать раннюю весеннюю пору. Через месяц-другой солнце словно кузнечными мехами высушит луга, выжжет траву.
Позади нас, отстав на сотню шагов, бежал вприпрыжку Владко. Он бросал камнями в сусликов, останавливался возле попадавшихся по пути муравейников, громко кричал, разговаривал сам с собой. Муравьи двигались целыми колоннами, навстречу одна другой, видимо, с какой-то разумной жизненно важной целью, на борьбу против злых сил природы… Вдруг Владко оживился; голый птенчик упал в траву, и тотчас же взъерошенная от ужаса воробьиха стремглав опустилась рядом и начала отчаянно чирикать. На помощь голышу кинулись еще несколько воробьев, потому что Владко протянул руку, чтобы его схватить. Отец резким окриком запретил ему трогать птенчика, и мальчик, заплакав, ухватился за меня, в то время как воробьи общими силами унесли голыша.
Владко шмыгал носом и все оборачивался назад.
– Милко, – начал он мне рассказывать, – знаешь, какая у одного мальчика с нашей улицы хорошая рогатка. Ох, как мне хочется попасть в птенчика…
Глаза его выражали подлинное страдание. Я ему сочувствовал всем сердцем. Разве я забуду когда-нибудь ту великолепную красную резинку, ту прекрасную рогатку, которую у меня отнял Черныш? Я крепко стиснул ручонку Владко в дружеском пожатии.
Отец, сутулясь, шагал впереди, все в том же плохом настроении. Что же, – может быть, думал он, – не навсегда ведь я связался с этим бедняцким селом, где, кроме нескольких кулаков, все остальные крестьяне выбиваются из сил, батрачат и едва зарабатывают себе на жалкое пропитание? Ведь мир велик, людей много, а жизнь, слава богу, вся еще впереди…
Мы поравнялись с повозкой, и мать меня спросила, далеко ли еще.
– Ведь ты же проезжала тут, – вмешался отец.
– Разве запомнишь, – равнодушно сказала она.
У матери очень хорошая память – она помнила сотни сказок и песен, но не помнила имен и мест. Она тоже решила слезть с повозки размяться.
– Ногу отсидела, – сказала она, медленно и осторожно слезая с помощью отца.
И Асенчо захотел слезть. На повозке остался только Борко, который лежал на спине в мягком сене, играл длинной соломинкой, размахивал ею и что-то бормотал на своем непонятном языке.
– Цыганский табор, – засмеялся отец, глядя на наше семейство, следовавшее за повозкой.
Навстречу нам двигалась гора. Владко не сводил с нее глаз, изумленный ее величием, высотой, зубчатым гребнем и могучими отрогами, которые вырисовывались все ближе и ближе. Он шел как загипнотизированный.
Мы все шли словно во сне, потому что не знали, что нас ждет на новом месте.
Скоро показались окруженные тополями белые длинные здания казарм, и теперь уже они привлекли внимание Владко. Он впился глазами в этот белый мираж, казавшийся ему частью какой-то сказки. И гора, и белые здания казармы, и первые дома города, который разворачивался, огромный, молчаливый, со своими красными крышами, церковными куполами и островерхими минаретами, очевидно, поразили его воображение, как поразили и меня несколько лет тому назад…
Обе телеги остановились. Остановилась и повозка. Мать с детьми сели в нее, а отец и я продолжали путь пешком.
Встречные замедляли шаг и с любопытством смотрели на телеги. Кто эти переселенцы, и куда их несет в такой большой праздник? Главная улица кишела нарядно одетыми людьми, – все спешили к качелям, к загородному гулянью.
Телеги свернули в маленькую боковую улочку и остановились у высокой каменной стены с деревянными двухстворчатыми воротами.