Текст книги "Болтун. Детская комната. Морские мегеры"
Автор книги: Луи-Рене Дефоре
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Но к чему все эти приготовления? Нужно ли так долго ходить вокруг да около, чтобы в конце концов написать нехитрую фразу: мне захотелось с нею танцевать. И почему честно не признаться, что причины тому были самые простые: печать серьезности на ее лице и, еще в большей мере, физическое влечение, пробужденное во мне ее изумительно стройной фигурой, – а вот экстатического оцепенения, в которое, как я изо всех сил старался убедить читателей, меня погрузило мнимое, существовавшее лишь в моем пьяном воображении сходство между нашими способами получать удовольствие от происходящего, тут и близко не было. Впрочем, не задним ли числом я подставил на место естественного желания обнять эту женщину восхищение, будто бы охватившее меня при мысли, что в этом зале нашелся человек, владеющий, как и я, искусством выжимать из наслаждения все до последней капли? Но так ли, этак ли, вы-то здесь при чем? Какая разница, испытывал ли я к этой женщине вожделение или она всего лишь заинтересовала меня серьезным выражением лица? Неужели для кого-то действительно важны точные причины, побудившие меня встать из-за стола и пригласить ее на следующий танец? Нет, никогда я не пойму, откуда взялась в людях эта удивительная любовь к истине, с которой им, как правило, нечего делать! Почему, слушая чистосердечную исповедь или читая рассказ, кажущийся им уже в силу своей ясности и сжатости стопроцентно правдивым, они теряют голову от восхищения? В данном случае гнаться за непрестанно ускользающей истиной нам, слава богу, не придется, это было бы для нашего ума столь же изнурительным занятием, как, скажем, для пальцев – попытки продеть суровую нить в ушко тоненькой иглы. Тем не менее должен признать – да мне и не хочется ничего скрывать, – что ни горячее любопытство, вызванное во мне ее таинственным видом (я не торопился определить для себя причину этой таинственности), ни мое довольно необычное настроение, целиком обусловленное ситуацией, сами по себе не могли бы вселить в меня желание во что бы то ни стало – хотя бы ненадолго, пока длится один танец, – заключить эту женщину в объятья; я попросту, надо ли еще раз говорить, подумал о том, как хорошо было бы прижать ее к груди, вглядываться в ее серые глаза и слышать возле уха журчание ее голоса, чей тембр, я не сомневался, должен быть таким же обворожительным. Впрочем, на последующий ход событий все это никак не повлияло: поверьте, я вдаюсь в подробности, строю гипотезы, без конца затягиваю рассказ не от страха упустить что-нибудь из разных разностей, которые без всякой связи лезут мне в голову, а скорее потому, что мне нравится развлекать себя этой легкомысленной и вместе с тем безобидной игрой, хотя не стану хвастать, будто в ней очень уж наторел, – игрой, состоящей в том, чтобы, во-первых, держать слушателя в постоянном напряжении, а во-вторых, искусственно симулируя довольно скверную манеру повествования, запутывать его, рассуждая обо всем, что могло бы случиться, что, возможно, случилось, чего не случилось точно, что, случись это вправду, было бы чрезвычайно кстати, и чего так сильно недоставало бы в противном случае, а еще о том, что по недосмотру не было упомянуто, или о том, что упомянуто было, но не имело места в действительности, и так далее, и тому подобное – пока он, теряя последнее терпение и воскликнув наконец: «Ну же! Говорите прямо, к чему вы клоните!», не удостоверит этим яростным воплем, что вы не совсем напрасно тратили время.
Как только музыка стихла, я, к великому удивлению друзей, забывших о моем существовании, встал из-за стола, направился прямиком к этой женщине и пригласил ее на танец. Прежде чем она успела ответить, вмешался рыжий, объявив хамским и безапелляционным тоном, что следующий танец она тоже танцует с ним. Но я пропустил его слова мимо ушей: не теряя ни минуты, положил женщине руку на талию, вывел ее на середину площадки и начал с нею танцевать. Рыжий последовал за нами, раздвигая танцующих; он не намеревался выпускать добычу из рук и в самых резких выражениях потребовал возвратить ему то, что мне не принадлежит. Я вежливо осведомился, является ли эта женщина его собственностью. Нет? Тогда, посоветовал я, ему лучше заняться своими делами, и добавил, что я, к его сведению, слегка выпил: не скажу что напился в дым, но все-таки хватил порядком и за свою выдержку не поручусь. Спокойно перенести столь чудовищное бесчестье он не мог и хриплым от негодования голосом стал выкрикивать в ответ что-то еще более грубое, при этом не сводя жадных и растерянных глаз с девушки, чей равнодушный взгляд был устремлен в дальний конец зала. Не стоит распускать язык и устраивать сцены, заметил я: надо хладнокровнее относиться к таким вещам, теперь моя очередь, а он мог бы потанцевать, скажем, вон с той приунывшей толстухой, что стоит в углу и ждет не дождется, когда он обратит на нее свое милостивое внимание. Это предложение взбесило его еще больше. Его лицо побледнело, он согнул руки в локтях, являя собой картинную фигуру посрамленного ухажера, и, похоже, намеревался пустить в ход кулаки, так что я изготовился было к обороне, собираясь, если понадобится, вернуть ему полученные удары сторицей. Но тут женщина, словно очнувшись от забытья, вскинула свои темные, холодные, надменные глаза и обдала рыжего потоком испанских слов, надо полагать, весьма оскорбительных и не на шутку его смутивших, – по тому, как он сконфуженно и безропотно потупился, стало ясно, что этот человек готов сложить оружие. Какое-то время, не зная куда деть руки, он еще стоял рядом с нами, и в этот момент его лицо не выражало ничего, кроме глубокого гнева. Тяжело дыша открытым ртом, он поочередно смерил нас обоих взглядом; затем отступил на несколько шагов, чтобы пропустить две танцующие пары, между которыми едва не оказался; когда же мы приблизились к краю площадки, вновь подошел к нам и выдавил сквозь зубы: никто не собирается ей мешать, пусть себе красуется перед всеми с первым попавшимся юнцом. «Хорошо, хорошо, – саркастически отозвался я, – премного благодарен!» Пожав плечами, он отвернулся, подошел к одному из ближайших столиков и тяжело опустился на стул, озираясь вокруг с беспомощным, пристыженным видом воздыхателя, получившего отставку. Спустя несколько минут я отметил про себя, что он все также окаменело сидит перед бутылкой вина, уже на три четверти пустой, и, обхватив руками голову, пламенеющую в лучах электрической лампочки, внимательно и в то же время с гримасой тайной ярости наблюдает за происходящим из-под опущенных век. Не то чтобы он не сводил с нас взгляда, но явно не собирался выпускать из поля зрения. Он, так сказать, послеживал за нами, видимо, изнывая от жестокого стыда и, при всем наружном спокойствии, с каждым мгновением выказывая все более откровенную враждебность по отношению к сопернику, который похитил у него главную радость жизни и вдобавок поставил в унизительное положение перед любимой женщиной.
Не стоит говорить, что я таких стычек терпеть не могу, но в данном случае меня многое оправдывало: и странное гипнотическое воздействие этой женщины, и необычная сила моего влечения, и, наконец, полупьяное состояние, ведь я, как-никак, выпил восемь рюмок кряду, – а еще все это усугублялось небывалым воодушевлением, освободившим меня на то время, что я сжимал ее в объятьях, от страха перед другими, в котором я почти всегда пребываю из-за сознания своего непреодолимого изгойства.
После того как девушка прижалась к моей груди, а ее поклонник был убран с дороги, мне оставалось только погрузиться в теплую волну наслаждения. Наслаждения столь бурного, захватывающего, что я забыл о желании услышать ее голос. Глядя друг другу в глаза и не говоря ни слова, мы плыли в танце. Ее ноздри трепетали, во взгляде блестело тяжелое черное пламя, тело под моей ладонью содрогалось, будто на нее накатывали долгие приступы какого-то острого страдания, – зато на губах я видел двусмысленную улыбку, которую считал, однако, не знаком неверности, а скорее намеком на наше волнующее сообщничество, тем более очевидное, что среди этого шума и гама мы одни хранили молчание. Настораживало ли ее что-то подозрительное, непоследовательное в моем поведении, мои не совсем твердые движения, некоторый беспорядок в одежде, или своим чуть насмешливым видом она хотела сразу же показать мне, что ее не удастся одурачить признаниями, в которые я, вероятно, намерен удариться и которые она должна будет списать по большей части на мое нетрезвое состояние, – как бы то ни было, я, одурманенный восторгом, не дававшим мне даже помыслить, что мы с нею можем испытывать не вполне одинаковые чувства, и вселявшим в меня ложное ощущение какой-то неуязвимости, не пытался узнать, что она обо мне думает, – и эта беспечность заслуживает специального упоминания, потому что обычно я стремлюсь правдами и неправдами, пуская в ход всю свою смекалку, проницательность и хитрость, выведать, какое впечатление произвожу на человека, если он мне нравится или, по меньшей мере, его оценка для меня много значит. Я не из тех, кого оставляет равнодушным мнение красивой женщины. Привычная работа ума, состоящая в том, чтобы упорядочивать, сортировать и прилаживать друг к другу суждения на собственный счет, услышанные либо непосредственно из уст того, кто мне интересен, либо в пересказе третьих лиц, а затем складывать из них более или менее правдоподобный образ, который, будь он лестным для меня или, напротив, невыгодным, никогда не согласуется полностью с моей незыблемой внутренней сутью, – эта работа возобновляется во мне при каждом новом знакомстве и становится для меня одним из самых мучительных испытаний. Природный здравый смысл не позволяет мне плутовать, закрывать глаза на то, что может больно меня ранить; что же до благоприятных отзывов, то, если и не всегда удается вносить в них должные поправки, я все-таки не обольщаюсь, поскольку глубоко презираю любые формы самообмана. Но мое замешательство и скованность при этом только усиливаются. Я чувствую досаду из-за того, что обо мне, заблуждаясь в худшую, в лучшую ли сторону, судят превратно (досаду эту, надо признать, в какой-то степени усиливает свойственный мне пессимизм), и лишний раз убеждаюсь, что единственно важная, как я считаю, часть моего «я» неизменно ускользает от взоров наиболее дорогих мне людей, тогда как все прочее, что во мне видят, вообще не имеет значения: меня никогда не смогут понять, а понять, на мой взгляд, означает полюбить, – в этом и состоит мое безрадостное открытие, хотя иногда, думая о нем, я над собой смеюсь, потому что такие открытия, прямо скажем, достойны малого ребенка. В тот день, однако, я был решительно не похож на самого себя. Поглощенный будоражащим наслаждением – впрочем, начиная, против ожидания, и терять почву под ногами, – я не помышлял о том, чтобы как-то истолковать эту улыбку, прояснить ее смысл или попытаться, исключив из рассмотрения все остальное, сделать ее основой для реконструкции представления, какое могло сложиться обо мне у моей партнерши. Но это было только во благо. В других обстоятельствах излишняя зависимость от чужого мнения и растерянность, парализующая меня из-за попыток его угадать, не оставили бы мне возможности почувствовать себя свободным даже на мгновение: непрестанные внутренние терзания ослабили бы, а то и вовсе отравили мою радость. Здесь же сам факт, что эта женщина прижалась ко мне, делал все простым и ясным: страх, неуверенность, мрачное предчувствие вероятной неудачи бесследно исчезли, я пребывал на верху блаженства, видимо, схожего с тем, какое испытывают в заключительной фазе своих припадков иные душевнобольные; во всяком случае, блаженство это едва ли можно было передать словами. Я напряженно вглядывался: никогда прежде не видел я столь прекрасного, пылкого и в то же время столь холодного лица (думаю, некоторые из этих бросавшихся в глаза противоречий объяснялись в первую очередь тем, как велика была ее власть надо мною), лица, придвинувшегося очень близко – из-за этого я даже не мог провести различия между собственной радостью и той, какую, мне чудилось, это лицо выражало, – и все же довольно отдаленного: ровно настолько, чтобы внушать уважение и возбуждать любопытство, к которому примешивалось вожделение, тем более жгучее, что предмет его казался безусловно недостижимым.
Когда музыка вновь смолкла, я спросил мою партнершу, позволит ли она предложить ей рюмку вина; она, улыбнувшись, согласилась, но едва лишь мы сели за столик, как ее дружок подошел и пригласил ее танцевать; она, не глядя в его сторону, отрицательно качнула головой; он разразился проклятьями, затем перешел на испанский, с отчаянным напором выкладывая какие-то доводы; женщина не обращала на него внимания и, все так же язвительно улыбаясь, хранила молчание. Осознав наконец, что поколебать ее не удастся, он решил направить свой гнев на соперника, уводящего у него возлюбленную, и с грозным видом, потрясая кулаками, подступил ко мне; я инстинктивно отпрянул и, поехав на стуле по полу, с чрезмерной поспешностью заслонился руками – со стороны моя неуклюжая поза должна была выглядеть донельзя комичной. Но тут, по-видимому испугавшись, что он учинит надо мной расправу, вмешалась женщина: она ровным, размеренным и твердым голосом велела рыжему вернуться к их столу, куда и сама придет буквально через минуту; так, во всяком случае, я понял ее слова. Вначале это приказание ни к чему не привело, он лишь странно замахал руками, давясь какими-то нечленораздельными звуками. Его рот приоткрылся, толстые губы набрякли, глаза, покрасневшие от обиды и возмущения, казалось, хотели просверлить насквозь спокойные черные глаза женщины, которая взирала на свою сердитую и беспомощную жертву с большим интересом и словно оценивала меру ее покорности, но в то же время не могла скрыть нетерпения, выдавая его нервным постукиваньем пальцев по краю стола. Что касается меня, то я не вставал с места и молчаливо созерцал эту душераздирающую сцену, удивительным образом не понимая, насколько сложившаяся ситуация унижает меня самого, и с непостижимым, как мне кажется теперь, легкомыслием допуская, чтобы моего противника выводили из игры столь коварными женскими ухватками, – не говоря уже о том, что следовало бы хоть на мгновение вообразить глубочайшую ненависть, какой он не мог не исполниться и какую мне в скором времени предстояло изведать на собственной шкуре. И все же трудно было не заглядеться на это двойное зрелище: с одной стороны, горестное, оторопелое лицо вконец сломленного мужчины, внутренне свирепеющего от сознания беззащитности, на которую его обрекала всесильная страсть, и не способного скрыть холодную ярость (о том, что она направлена на меня, я как-то не думал), с другой – таинственная улыбка, обезоруживающий взгляд, властная и надменная посадка головы прекрасной женщины, так хорошо умеющей при необходимости отодвинуть на почтительное расстояние робкого обожателя и беззаботно принимать ухаживания других поклонников. Считая себя зрителем, я несомненно заблуждался: на деле я был одним из действующих лиц, притом самым неинтересным из нас троих, ибо вел себя трусливо и пассивно. Впрочем, как я ни стремлюсь к правдивости, мне не хочется ею щеголять, верша над собой чересчур пристрастный суд и бросая тень на свое доброе имя; полагаю, я вправе утверждать, что тешился этим бездействием отнюдь не по причине толстокожести, любви к позерству, скептического настроя и даже не из-за боязни навлечь на себя убийственный гнев соперника. На самом деле никто и представить не может, до чего естественным было владевшее мною чувство спокойствия, безмятежности, эйфории, лишь слегка приправленное вполне законным любопытством. Упомяну, кроме того, еще одно извинительное обстоятельство, пусть оно теперь и кажется мне сущей мелочью (хотя, собственно, в чьих глазах я должен себя обелять? вы, конечно, уже отметили про себя оговорку: «как я ни стремлюсь к правдивости»), а именно: я был тогда возбужден свыше всякой меры, поскольку выпил лишнего, из чего отчасти и проистекало мое странное поведение. Думаю, я не до конца сознавал, что происходит. Я старался изображать благодушие, а ведь, скорее всего, не вытяни я только что жадными глотками несколько рюмок бренди с содовой, вовеки не примирился бы с тем, что этот парень так страдает в моем присутствии и по моей вине. Все, что я наблюдал, представлялось очень занимательным. Почему рыжий все стоит и стоит с видом ребенка, готового разреветься? Почему глотает обиду за обидой? Да я бы на его месте уже расквасил рожу грязному бабнику – впрочем, я упускал из виду, что этим грязным бабником был я сам. Я ощущал себя бесконечно далеким от того, на что смотрел с жадным любопытством и без всяких угрызений совести, – точно также, как добропорядочный зритель, сидя в театральном зале, не чувствует и тени ответственности за кровавую трагедию, разыгрывающуюся в десяти шагах от него. Все, чего мне тогда хотелось, – это устроиться поудобнее на стуле и, ни о чем не тревожась, смаковать то мучительное, жестокое и хмельное, чем эта ситуация была проникнута изнутри. Разумеется, я и не думал в нее вмешиваться.
Убаюканный сладкой беззаботностью, я, однако, не догадывался, что с минуты на минуту стану главным и даже единственным действующим лицом сцены, каковую выше взялся описать для вас со всею сухостью и точностью, подобающими медицинскому заключению, – конечно, при условии, что, вспоминая волнение, обуревавшее меня в тот вечер, не разволнуюсь вновь. (Замечу в скобках: до сих пор я умышленно рассказывал не столько о предшествовавших событиях, в сущности малозначительных, сколько о том, как под воздействием каждого из них менялось мое душевное состояние. Посвящая этому рассказу так много времени, вдаваясь в мельчайшие подробности, я лишь хотел сделать более понятным то, о чем пойдет речь дальше. Считаю необходимым добавить, что не особенно люблю воскрешать воспоминания. Ни вам, ни мне не нужно, чтобы слова принимали слишком близко к сердцу, чтобы их понимали слишком буквально. Посудите сами, ну куда все это годится: я поцеловал такую-то, я был счастлив, она меня обманула, я огорчился, какой-то тип мне пригрозил, я испугался – и дальше в том же духе? Скажу прямо: большей скучищи и выдумать нельзя. Знаю, знаю: у нас во рту есть язык, мы изобрели перо, чтобы писать, и все, что нам теперь надобно, – это пользоваться тем и другим. И все-таки задумайтесь на миг: а черта ли в них толку, в языке и пере? Откуда в нас вообще столь извращенная потребность – бездумно трепать этим самым языком перед слушателями, восхищенно разинувшими рты или мирно смежившими веки, скрипеть этим самым пером, преследуя, как правило, единственную цель: обрести нечто такое, чего нам недостает в реальной жизни? Кто из нас помнит стыд и предается этому безрадостному занятию только в одиночестве, когда рядом никого нет? Известно кто: сумасшедшие, старые холостяки, всякое дурачье. И обратите внимание: сам я тоже, к чему отпираться, тоже признал, что мне нужны слушатели – немногочисленные, совсем немногочисленные, спору нет. Но все-таки нужны. Ладно, чего уж там: давайте говорить, давайте писать, отбросим сомнения, ведь нам все равно не уберечься от этой заразы.)
Рыжий коротышка, чье лицо стало изжелта-бледным, еще несколько мгновений колебался, не зная что предпринять. Он стоял в выжидательной позе, согнув руки в локтях, в любую минуту готовый на меня наброситься, и, казалось, испытывал своеобразное наслаждение, упиваясь одновременно и суровым обхождением женщины, которой повиновался с безусловной радостью, и собственным гневом, публично свидетельствовавшим о силе его любви. У меня застыла кровь в жилах, когда, опустив глаза, я увидел его колени, подрагивавшие под светло-серыми расклешенными брюками. Прежде я избегал смотреть ему в лицо, но теперь, желая скрыть страх, попытался смерить его холодным, равнодушным взглядом; меняя положение, я то так, то эдак расслабленно откидывался на спинку стула, но при этом стискивал зубами язык, чтобы мои губы не дрожали. И почувствовал невыразимое облегчение, когда он вдруг отвернулся, втянул голову в узкие покатые плечи и, нетвердо ступая, направился к своему столику в углу зала, откуда мог, как и раньше, краем глаза следить за нами.
После этого мы с женщиной остались наедине и между нами воцарилось молчание. Когда мы танцевали, я уже смутно представлял себе трудности, с которыми рано или поздно придется столкнуться, заговорив с нею на ее языке, однако не особенно тревожился на этот счет, полагая, что обмен банальностями может лишь охладить наш пыл; я даже радовался, что вынужден помалкивать – не столько из-за моего обычного неумения найти тему для разговора с незнакомым собеседником, сколько из-за незнания испанского, по-видимому вполне сравнимого с ее незнанием моего языка. Признаться, я был так пьян, что мое начальное смущение улетучилось почти сразу: еще во время танца я обнаружил, что мысленно рассказываю ей такие вещи, какие в обычной жизни не вздумал бы открыть даже ближайшему другу, не то что женщине, которую я, мягко говоря, едва знал, – если вообще допускать, что, увлекаемый мощным желанием и надеждой завоевать ее сердце, принялся бы говорить с нею, за неимением другого предмета, о себе самом.
Достигнув этого места повествования, я не могу не отдать себе отчета в том, как трудно будет описать одно из самых загадочных и непонятных событий моей жизни, – ведь чтобы не погрешить против истины, мне нужно воспроизвести происшедшее во всей его алогичности, но в то же время и сохранить подлинный масштаб, стараясь, с одной стороны, избегать тенденциозности и не приписывать этому событию посторонний смысл, а с другой – не впадать в преувеличенное бесстрастие, задним числом лишая его эмоциональной ценности, какой оно обладало. То, о чем я собираюсь рассказать, выглядит довольно странно, и это могло бы оправдать определенный способ повествования, но я уже говорил и повторю еще раз, что считаю этот способ недобросовестным, – словесный туман, хорошо продуманная хаотичность, наводящая особенный морок, так что перескоков в изложении не замечаешь и оно выглядит строго упорядоченным, своего рода магическая иллюзия, достигаемая с помощью выверенных пассов, все равно каких, лишь бы они применялись своевременно и оставляли у читателя впечатление полностью правдоподобного описания, множество хитроумно сочетающихся кунштюков, которые рождают в сознании представление о важности и, вместе с тем, исключительной напряженности изображенного момента, потрясая так глубоко, что отпадает необходимость в объяснениях на языке строгой логики, – словом, побольше искусства и поменьше честности. Нет же, нет! Я в самом начале сказал, что запрещаю себе прибегать к приемам этого рода – они, что и говорить, действенны, ибо, погружая факты в дымку призрачности, возвращают им ту нечеткость и бессвязность, какая, возможно, была им присуща изначально, но все же пагубны, поскольку в любом случае, и я это подчеркиваю, так сильно искажают прошлое, что уже не приходится мечтать о его убедительной интерпретации, а отказавшись от такой интерпретации, я сразу же потеряю из виду мою собственную цель, одновременно и более возвышенную, и более скромную. Более возвышенную, потому что я презираю авторов, которые, ссылаясь на то, что им нужно вызвать в читателе чувственные реакции, погрязают, как свинья в луже, в туманных и произвольных измышлениях, и хотя приходится не без горечи констатировать, что их вранье сплошь и рядом терпят, мало того – одобряют и восхваляют, сам я намерен вытравлять из моих писаний все, в чем нет полной прозрачности и ясности, по меньшей мере сейчас, когда мне хочется поступать именно так, – вообще-то я не считаю это нормой интеллектуальной гигиены или нравственным долгом. Более скромную, потому что в искусстве лжи есть такие вершины, куда не взойти и самым отъявленным лгунам. Театральные эффекты – не мое дело, уж лучше я буду держаться замысла, о котором сказал выше, правдиво описывая каждую фазу случившегося со мной припадка и заботясь лишь о том, чтобы в общих чертах передавать сменявшие друг друга впечатления. Может быть, кто-нибудь сочтет такое чтение не очень занятным, пусть, тем хуже для него.
Сначала, однако, я считаю необходимым хотя бы в двух словах рассказать о том, какая меня окружала обстановка, как реагировали на мое поведение посетители бара, и о различных второстепенных обстоятельствах, так или иначе повлиявших на течение этого припадка, ибо он отличался от предыдущих не только своей длительностью, интенсивностью и предельной глубиной, но и неожиданным исходом, повергшим меня в отчаяние, не менее близкое к помешательству, чем описанное только что чувство блаженства, – отчаяние, которому в дальнейшем, после пережитой мною жестокой физической встряски, предстояло смениться сладостным изнеможением, обозначившим, если угодно, конечную точку всей траектории.
Обстановка в целом была такой же, как в любом портовом кабаке, куда ты можешь заглянуть при условии, что выглядишь не слишком глупым и не слишком богатым, не слишком застенчивым и не слишком нахальным; где нет недостатка в красивых девицах, танцующих с посетителями, и в менее красивых, украдкой строящих тебе глазки и не забывающих лишний раз принести рюмку вина, чтобы ты не заскучал и чтобы хозяйка, видя на твоем столе стопку картонных кружков, могла убедиться, что ты не собираешься праздно сидеть и ротозейничать; где имеется, к примеру, небольшой оркестрик, составленный из трех довольно искусных, но подвыпивших музыкантов, снабженных разными инструментами, – саксофониста, аккордеониста и пианиста, который время от времени, когда ему надоедает пялиться поверх нот на лицо или ножки хорошенькой женщины, нет-нет да и пробежится пальцами по клавиатуре; куда рано или поздно вваливается компания загулявших матросов, немедленно привлекающих общее внимание своими громкими речами и бурной жестикуляцией, после чего, бывает, один из них, особенно куражливый и взбалмошный, затевает стычку с каким-нибудь хлыщом, не согласным отпустить всего-то на минуту симпатичную девчонку и выражающим, с гневными или плачущими интонациями в голосе (ведь на разных людей спиртное и действует по-разному), свой решительный протест, – пока этого господина не вздуют и, при боязливом одобрении владельцев бара, не выбросят за дверь, предварительно отобрав у него портфель; когда же ты выйдешь из бара сам, может обнаружиться, что и твои карманы разгрузили, но обычно лишь на следующий день, проснувшись к обеду с железным обручем на голове и прояснившимся сознанием, понимаешь, что ночные увеселения – правда, называть их так почему-то уже не хочется, – не обошлись тебе даром в самом буквальном смысле этого слова. Я не отказываюсь наотрез от воссоздания этой атмосферы (хотя неизбежно придаю тем самым повествованию налет дешевой романтики, а я, как уже сказано, бдительно подавляю всякое желание его расцвечивать) только потому, что обстановка играла в случившемся немаловажную роль и умалчивать о ней было бы с моей стороны очевидным произволом.
Отношение ко мне посетителей после наскока рыжего коротышки явно изменилось: не то чтобы в его агрессии было что-то из ряда вон выходящее, такое, чего в этом заведении не видят каждый день; к тому же она не имела следствий и не сопровождалась потасовкой, как обычно бывает при столкновениях подобного рода, но это как раз и бросилось в глаза окружающим: хорошо зная, насколько вспыльчив мой соперник, готовый пускать в ход кулаки в первую же секунду, едва лишь кто-нибудь начинал волочиться за его подружкой и, стало быть, наносил ему личную обиду, они не могли опомниться от удивления, видя этого человека спасовавшим перед столь невзрачным чужаком, о чьих посредственных бойцовских качествах красноречиво свидетельствовала полная пассивность. А может быть, все подумали, что его напутал мой спокойный, беспечный вид, и, решив, будто под этой маской я скрываю какое-то невообразимое коварство, он до того растерялся, что почел за лучшее ретироваться; мне, по крайней мере, это предположение было весьма приятно, и, желая удостовериться в своей правоте, я быстро обвел взглядом зал: большинство танцующих с любопытством – мужчины не таясь, женщины искоса, украдкой, – бросали взгляды на рыжего; поскольку же вслед за тем оба партнера, не переставая разговаривать, переводили глаза на меня, я утвердился в мысли, что составляю предмет их беседы и что обо мне отзываются благосклонно. Во всяком случае, одно было ясно: если в момент своего появления в дансинге я выглядел какой-то мутной и неинтересной фигурой, то теперь завоевал определенное уважение со стороны этих людей, привыкших ценить и почитать лишь тех, кто их сильнее, и это преисполняло меня безмерной гордостью, отчасти объясняющей почему очередной припадок моей болезни, в отличие от предыдущих, приобрел характер бахвальства, тем более поразительного, что в других я выпендриванья на дух не переношу. Хотя надо признать: в обществе – если только я умышленно не отступаю на задний план, потихоньку наблюдая за всеми со стороны, – мне, как правило, нравится играть заметную роль; обычно я доволен, когда меня причисляют к разряду людей, от которых всякую минуту ждут чего-нибудь неожиданного (меткого слова, проявления творческих способностей, нестандартного поведения в сложившейся ситуации и т. п.), а потому предвкушают при любой встрече с ними смену привычного взгляда на мир; восхищаясь этой разновидностью смертных, все еще не очертившейся в моем сознании с окончательной четкостью, я, естественно, всей душой желаю им подражать. Когда же я оказываюсь в узком кругу, особенно среди женщин, то эта роль, разыгрываемая не из сознательного лицемерия, но из инстинктивной потребности напускать на себя многозначительный вид и являться перед другими в выгодном свете, доставляет мне острую радость; впрочем, в этом случае меня пьянит не легкий аромат мистификации, а странное чувство освобождения: мне кажется, что благодаря удачному стечению обстоятельств я смог наконец вновь получить в свое распоряжение то, чего долго был лишен и что по праву мне принадлежит, вновь стать самим собой. Именно поэтому, несмотря на страшные воспоминания о жизни в коллеже-интернате и в армейской казарме, я порой думаю о прошлом с ностальгией, – похожей на ту, которая овладевает старой актрисой, стоит ей вызвать в памяти сотрясавшийся от аплодисментов громадный театральный зал, где она блистала в лучших своих спектаклях.


![Книга Молитва телу [Избранные сочинения] автора Владимир Королевич](http://itexts.net/files/books/110/oblozhka-knigi-molitva-telu-izbrannye-sochineniya-272008.jpg)





