Текст книги "Болтун. Детская комната. Морские мегеры"
Автор книги: Луи-Рене Дефоре
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
ДЕТСКАЯ КОМНАТА

© Editions Gallimard, 1960 (Louis-René des Forêts. La Chambre des enfants)
Звездные часы одного певца
I
Я, присутствовавший лишь на двух из тех двадцати спектаклей, когда его голос был самым прекрасным голосом нашего столетия, не берусь объяснить здесь чудо, позволившее безвестному музыканту внезапно, пусть и на краткое время, стать обладателем поразительно широкого певческого диапазона, благодаря чему он получил возможность заниматься небывалой вокальной акробатикой: с легкостью перелетать через гигантские интервалы, брать и наверху, и внизу труднейшие ноты и, в зависимости от требований роли, с равным успехом исполнять партии баса, баритона и лирического тенора. Все это, говорили тогда, выглядит так, будто гортань нашего певца претерпела органическое перерождение – вероятно, на клеточном уровне, – придавшее ей необычайную эластичность, которая и сохранялась вплоть до конечной фазы заболевания. Гипотеза крайне фантастическая, хотя ее подтвердил в беседе со мной сам больной, – но даже если согласиться, что этот странный случай находит таким образом чисто физиологическое объяснение, все равно без ответа остается целый ряд вопросов, и в первую очередь следующий: почему этот певец сумел предложить столь глубокие и правдивые интерпретации партий Дон Жуана, Отелло и Каспара, что затмил всех своих предшественников, бесконечно более опытных и давно признанных публикой? Должны ли мы думать, что иная болезнь не просто поражает организм, но, воздействуя на прежде аморфную натуру подобно удару тока, захватывает все сферы восприимчивости и может пробудить в посредственном артисте почти сверхчеловеческие способности?
Впрочем, я не собираюсь давать обзор теорий, ставивших целью так или иначе разгадать загадку его непродолжительной оперной карьеры, – все они плохи уже тем, что бесконечно далеки от величественной и таинственной сути происшедшего, и хотя их авторы оказались не в силах объяснить удивительные свойства этого голоса даже с технической точки зрения, еще больше можно осудить их за то, что ради изучения природного явления они пожертвовали фигурой самого артиста, с которым мне, напротив, посчастливилось сблизиться в один из важнейших моментов его личной жизни. Но сначала, чтобы сделать дальнейшее изложение более понятным, нужно в нескольких словах напомнить подробности его головокружительного восхождения к славе.
Фредерик Мольери, сын француженки и итальянца (его отец торговал вином в Болонье), рано обнаруживает живое пристрастие к театру, куда часто ходит без ведома родителей; они же, с основанием или без основания, постоянно журят его за нерадивость и легкомыслие. Как случается иногда с талантливыми, но лишенными твердого руководства и нерешительными от природы детьми, он ничего не делает для развития своих дарований и то ли по недостатку храбрости, то ли по беспечности даже не пытается завязать отношения с актерами, которым аплодирует каждый вечер, ибо во всем полагается на везение, а собственные усилия не ставит ни во что, – фатализм, делающий понятным многое из того, что с ним случилось позже, равно как и его полное равнодушие к неудачам. По просьбе родителей, бесхитростно пытающихся отвратить сына от увлечения, мешавшего, как они считали, занятиям в школе, дядя Фредерика, скрипичный мастер, дает ему первые уроки игры на скрипке и на гобое. Через два года юношу принимают в местный оркестр, где, в зависимости от концертной программы, он поочередно играет то на одном, то на другом инструменте, отдавая явное предпочтение последнему, который вскоре осваивает самым блестящим образом.
Излишне прослеживать здесь все этапы его карьеры оркестранта: он мог бы ею только гордиться, но почему-то умышленно прятался в тени. Никогда он не дает согласия выступить перед публикой иначе как среди таких же безымянных музыкантов, неоднократно и с весьма показательным упрямством отказывается играть соло или даже в небольшом ансамбле, где ему до какой-то степени принадлежало бы первенство, – и это нежелание выделяться делает достаточно правдоподобной, если не доказанной, гипотезу, согласно которой Мольери, направляемый чем-то вроде тайного предчувствия, сберегал себя для того дня, когда благодаря нежданному случаю смог предстать перед потрясенными слушателями во всем блеске другого своего дарования, ранее не известного никому, за исключением единственного человека, игравшего во всей этой истории, как мы увидим, немаловажную роль.
Спустя несколько лет мы встречаем его во Франкфурте: он уже зачислен в один из наиболее знаменитых филармонических оркестров Европы и в ближайшее время должен совершить свой замечательный подвиг. Далее все происходит примерно так, как в плохих киносценариях. Гастрольная афиша труппы, с которой он отправился в поездку, включала, наряду с серией концертов, чередующиеся представления «Дон Жуана» и «Волшебной флейты». Здесь нужно упомянуть, что Мольери попросил у дирекции разрешения присутствовать на сцене в числе тех музыкантов, которые, как «настоящие актеры», то есть в гриме, костюмах и париках, должны увеселять гостей на празднике у Дон Жуана в конце первого акта, – и получил согласие. Заметим также, что прежде он никогда не обращался с просьбами подобного рода.
Незадолго до начала увертюры обнаруживается, что исполнителя главной партии нет на месте; кто-то отправляется его разыскивать и вскоре приводит – к великому облегчению импресарио, не имевшего в запасе дублера. В общей суматохе, всегда творящейся перед поднятием занавеса, никто не обратил внимания на странную походку и беспорядок в одежде артиста, которого не слишком церемонно затолкали в гримерную. Никому не бросились в глаза и подозрительные синяки на его бледном, мертвенном лице, тут же искусно закамуфлированные слоем пудры и румян. И вплоть до конца первого акта зрители видели на сцене обычного Дон Жуана – веселого соблазнителя, дышащего искрометной страстью. Важно напомнить: по мнению всех присутствовавших на этом незабываемом спектакле, венский певец тогда превзошел самого себя и чистотой пения, и силой актерской игры. Тем не менее некоторые зрители – наверно, чтобы выместить раздражение, ведь чуть позже в этот день их надули, да еще так унизительно, – корили его за то, что он с чрезмерным, даже, можно сказать, тягостным правдоподобием изображал человека, которому отуманили голову вино и чувственные наслаждения, и что он извратил смысл драмы, всячески акцентируя исступление своего героя – конечно, безбожника и распутника, но все же гордого дворянина, не способного настолько забываться и в минуту разгула. Дирижер со смехом пожаловался, что ему пришлось гнать оркестр во весь опор, еле поспевая за певцом, отдавшимся своему порыву и как будто впавшим в транс, – особенно в последних сценах, когда тот совсем перестал следить за его указаниями и, утратив ощущение реальности, старался сбросить с себя путы своей роли.
Ну а наиболее привилегированный зритель, который находился прямо на сцене и к тому же основательно знал партитуру, ну а Фредерик Мольери – что мог подумать он, видя, как много вольностей допускает знаменитый артист? Разглядел ли он за преувеличенными жестами певца нечто сомнительное, отчего тот приобрел не слишком симпатичный вид спотыкающегося пьянчуги, только что вышедшего из дверей кабака, и, если так, вправе ли мы заключить, что Мольери предвидел дальнейшую катастрофу и выгоды, какие она сулила ему лично? Чего не знаем, того не знаем: вполне вероятно, что он без всякой задней мысли наслаждался трактовкой роли, во многих отношениях близкой к той, которую вскоре изберет сам; может быть, он вообще ничего не почувствовал.
Можно ли удержаться от того, чтобы не представить себе этот самый важный, если оценивать задним числом, момент его карьеры, непосредственно предваривший, как нам известно, ее блистательное начало? Сидя на балконе, Мольери, только что принимавший участие в исполнении знаменитого менуэта, скорее всего, даже не догадывается, что ему вот-вот предстоит сделать решающий шаг, однако едва начинает падать занавес, скрывающий от зрителей Дон Жуана, который стоит среди опустевшего сада не в надменной позе вольнодумца, презирающего громы небесные, но с виновато понуренной головой, – опережая тем самым дальнейшее и лишая своего персонажа героического достоинства, – как знать, может быть, именно тогда изумленный Мольери обнаружил, что актер перестал играть, может быть, раскаты грома, сопровождающего последние такты, прозвучали для него призывом попытать удачи…
Как только занавес опускается, шатающегося Дон Жуана подхватывают Лепорелло и Дон Оттавио, вынужденные препроводить его в гримерную, где тот буквально валится с ног, проклиная на все лады негодяев, будто бы напавших на него перед спектаклем. Вызывают дежурного врача, но певец раздраженно его отталкивает и кое-как добредает до сцены, чтобы явиться перед аплодирующими зрителям. Во время третьего вызова он с милым бесстыдством кафешантанной звезды рассылает во все концы зала воздушные поцелуи и, видимо, просто не понимает, какое скверное производит впечатление, – ибо вслед за тем, в отчаянном напряжении сил, широко расставляет руки, как будто хочет обхватить громадный шар, опускается на одно колено и явно собирается выкинуть еще какой-то фортель, когда упавший занавес пресекает наконец это неприглядное кривлянье.
Спустя мгновение еле живой певец опускается на подставленный стул: глаза его полузакрыты, губы дрожат, а на расспросы друзей он только огрызается, громко всхлипывая. Что же произошло на самом деле? Распространился слух, будто в момент выхода на сцену он был пьян, но никто не смог официально удостоверить, что видел его в тот вечер нетрезвым, да и не такой это был человек, чтобы даже случайно напиться до бесчувствия; несколько синяков, обнаружившихся на его лице после того, как был смыт грим, могли бы, пожалуй, вызвать доверие к его собственной версии, согласно которой он подвергся на улице нападению каких-то неизвестных и был жестоко избит, – однако упорное нежелание певца отвечать на любые вопросы, касавшиеся предполагаемого нападения, и отказ подать жалобу в полицию делали эту версию крайне сомнительной. Впрочем, не так уж важно, какими были истинные причины срыва: здесь нас интересует лишь то, что, невзирая на все мольбы импресарио, артист объявил, что не в состоянии петь партию до конца, и тут же получил от врача свидетельство о нетрудоспособности.
Вообразим теперь смятение импресарио, оказавшегося перед нелегким выбором: либо, полагаясь на удачу, доверить партию другому певцу (но кому? кто осмелится взять на себя столь почетную и в то же время столь рискованную роль?), либо выйти на сцену, принести извинения рассерженным зрителям и вернуть им деньги за билеты. Как случается подчас в трудных ситуациях, когда любое решительное действие чревато неприятностями для того, кто его совершает, импресарио, вместо того чтобы спокойно подумать, как спасти положение, начинает слушать советы, сыплющиеся со всех сторон, и не может последовать ни одному из них, – так что антракт давно кончился, а он все еще колеблется, труппа же продолжает судить и рядить об этом происшествии, способном всерьез повредить успеху турне. Именно тогда к режиссеру робко приближается один из скрипачей, игравший на сцене вместе с другими оркестрантами и потому еще не снявший красивого шелкового костюма.
– Вообще-то у нас есть Мольери…
– Мольери? – переспрашивает режиссер. – Что еще за Мольери?
– Гобоист из нашего оркестра, но он восхитительно поет.
– Мольери? Вы смеетесь надо мной?
– Что вы, ни в коем случае!
И скрипач рассказал о том, как вчера, во время их совместной прогулки по берегу Майна, Мольери внезапно забежал за куст и пропел несколько пассажей из «Дон Жуана», безупречно подражая то голосу Л., заболевшего певца, то голосу Н., сегодняшнего исполнителя партии Лепорелло.
– Это было потрясающе, просто потрясающе! Я подумал, что теряю рассудок!
Примерно такое же ощущение испытают чуть позже все те, кто будет знать о замене, – музыканты, актеры, статисты, машинисты сцены; а потом к ним присоединятся и некоторые зрители, узнавшие, что в конце спектакля они аплодировали не знаменитому тенору, а никому не известному дублеру, найденному в последнюю минуту.
– Полно! – будут твердить они в один голос. – Рассказывайте кому-нибудь другому! Это был он! тот же самый! Мы еще не сошли с ума!
Хотя скрипач, подавший импресарио спасительную мысль, уже пережил подобное потрясение накануне, он все же остолбенел, увидев Мольери перед кабинетом дирекции, куда тот был срочно вызван. Волшебной переменой, почти всегда происходящей даже с самыми бесцветными личностями в результате переодевания – так меняют актера грим и костюм, священника – пышное облачение, – объясняться его оторопь в данном случае никак не могла, поскольку Мольери к этому моменту, несомненно, сменил яркий наряд статиста на унылый фрак обитателей оркестровой ямы. Скрипач был глубоко поражен величаво-отрешенным обликом этого человека, всегда славившегося своей скромностью, – метаморфоза была тем более невероятной, что она распространилась и на вполне конкретные физические качества Мольери, как, скажем, телосложение или цвет глаз: будучи от природы даже не среднего, а маленького роста, теперь он казался головой выше любого из окружающих, а его лицо, вообще-то ничем не примечательное (что могу подтвердить и я), излучало поистине солнечный блеск Как мы можем предположить, скрипач, взбудораженный мыслью, что ему одному дано предугадывать будущую славу Мольери, – нужно принять во внимание и редкую обманчивость места, где они находились, ибо в этом отношении ничто не сравнится с театральными кулисами, – заранее смотрел на своего приятеля сквозь ее сверкающий ореол; не исключено, что он уже видел Мольери таким, каким ему в этот вечер предстояло явиться многочисленным зрителям, покорным жертвам одного и того же миража, и каким с тех пор любой из них станет представлять себе соблазнителя, презревшего все законы. (Проще сказать, его впечатление было прямо противоположным тому, что возникает у нас, когда, уже не восхищаясь, а разочаровываясь, мы видим рядом с собой, среди ничем не отличающейся от него толпы, малоприметного актера, которого под воздействием огней рампы, театрального костюма и литературного вымысла считали принадлежащим к особому миру и наделяли чуть ли не божественным величием. Когда меня позже знакомили с Мольери, я испытал точно такое же недоумение: что общего может быть у этого человека с демоническим персонажем, только что сраженным на сцене нежданной смертью?)
После спешного прослушивания, во время которого Мольери, если верить свидетелям, продемонстрировал лишь более-менее сносное мастерство (но скажите, какой любитель мог бы в данном случае выйти из положения с большей честью?), импресарио решается рискнуть и доверяет ему эту великую партию. Когда же занавес опускается, он, плача от восторга, прижимает Мольери к груди и предлагает с завтрашнего дня заключить контракт, который тот вначале не решается подписать, поскольку далеко не уверен, как он говорит, в своей способности совершить такой же подвиг еще раз, – эти его сомнения отнесли на счет артистического кокетства, тогда как на мой взгляд они были вызваны вполне законной осторожностью: хорошо ли связывать себя обязательством давать нечто, чем не обладаешь, чего в любой момент у тебя может не оказаться?
II
Хотя меня никак нельзя назвать близким приятелем Мольери, память о нескольких наших беседах не раз заставляла меня мысленно возвращаться к этой загадочной истории, и у меня, я думаю, есть право отвергнуть любое ее толкование, не согласующееся с теми немногими его высказываниями, какие я слышал лично. Мне довелось впервые увидеть его на сцене во время моего краткого пребывания в Лондоне, и в тот же вечер я был представлен ему нашей общей подругой, которую много лет назад потерял из виду и случайно встретил вновь при следующих обстоятельствах. Дело, вынудившее меня предпринять эту поездку в самую холодную зимнюю пору, было пополам с грехом улажено после четырех часов скучных словопрений в прокуренном дешевом ресторанчике, откуда я тихо ускользнул, решив прогуляться по улицам: на душе у меня было скверно, поскольку я сознавал, что дал себя околпачить в ходе торга, который мне пришлось вести на моем примитивном английском; к тому же я испытывал тревожное ощущение незащищенности, порой овладевающее мною, когда я в одиночестве брожу по чужому городу. Несмотря на туман, по-настоящему заметный только при взгляде на небо, где плавало клейкое белесое солнце, все контуры домов, все выступы и углубления на фасадах прочерчивались с почти осязаемой рельефностью, как скалы на морском берегу перед грозой, а темно-красный цвет зданий, характерный для некоторых лондонских районов, вовсе не оживлял этого бедняцкого квартала, придавая ему лишь более зловещий вид. Шоссе, вдоль которого я шел, уходило в облицованный кафелем тоннель, проложенный под железной дорогой, – этот подземный переход, хорошо освещенный с обеих сторон рядами светильников, вмонтированных в стены, и, вообще говоря, нисколько не страшный, тут же внушил мне паническое желание повернуть обратно. Почему-то в это мгновение мне почудилось, что, войдя в него, я подвергну себя большой опасности. Вместо того чтобы последовать первому движению чувства, я прибавил шагу, думая прежде всего о том, как бы поскорее дойти до другого конца, но едва лишь оказался под сводами тоннеля, как все вокруг загрохотало, – хладнокровие меня покинуло, я закричал во все горло и пустился бежать, не сводя глаз с полукруглого выхода, где смутно виднелись два силуэта: два человека одинакового роста, похоже, шедшие мне навстречу по тому же тротуару. Перед тем как поравняться с ними, я вновь перешел на обычный шаг: голова все еще гудела от металлического лязга (или от моего собственного крика?), и я дышал как загнанная лошадь, но к этому моменту полностью успокоился, несколько стыдясь своего малодушия. Двое прохожих, мужчина и женщина, посмотрели на меня с любопытством. Я оставил их позади, но чувствовал и спиной, что они все еще оборачиваются и глядят на меня, вероятно, обмениваясь на мой счет насмешливыми замечаниями. Потом услышал радостный голос, окликавший меня по имени – раскатистое эхо наполнило длинный переход, медленно стихло, – и я увидел, что женщина бежит ко мне; на этот раз я узнал в ней мою давнюю, горячо любимую подругу. Анна Ферковиц. То же узкое лицо, те же мерцающие глаза и прежняя улыбка, нежная, слегка лукавая…
– Вы! – задыхаясь, воскликнула она и, крепко ухватив меня за руку, впилась взглядом в мое лицо, как если бы сомневалась в том, что перед нею действительно я. – Вы же нас напугали! Так это вы!
В ушах у меня еще звенело, я не совсем ясно слышал, что она говорит, – или, может быть, эхо искажало ее голос? Я глупо улыбался, ничего не отвечая. Она трясла мой локоть, крича, что нам нужно, нам просто необходимо встретиться. Потом, деловито перерыв свою сумочку, вытащила оттуда розовый билет и протянула мне: «Держите-ка. Только непременно приходите, во что бы то ни стало. А после поболтаем». Она защелкнула сумочку и приветливо улыбнулась, как будто у нее с плеч свалилось тяжелое бремя. Я смотрел, как она возвращается к своему спутнику и, подхватив его под руку, удаляется, так же резко и оживленно, как когда-то, – в моих глазах эта живость не утратила очарования и теперь, – жестикулируя рукой, затянутой в перчатку. Но почему такая спешка? Она исчезла мгновенно, как и возникла передо мной. Может быть, из деликатности решила притвориться, что крайне взволнована? Или хотела скрыть смущение: ведь она случайно увидела меня таким, каким, вероятно, предпочла бы не видеть никогда? Я дошел до конца тоннеля – над ним пронесся тем временем еще один поезд, на этот раз вызвав во мне лишь легкое раздражение, – и на дневном свету разглядел билет, который она вложила мне в руку.
Как в раннем детстве, лихорадочно предвкушая удовольствие, всегда доставляемое мне посещением оперы, даже если речь идет о самом рядовом произведении, – требователен я скорее к качеству постановки, а оно в данном случае было гарантировано высокой репутацией театра, – я отправился в Ковент-Гарден, где в тот вечер давали вещь, заведомо, хотя прежде я ни разу не видел ее на сцене, причисленную мной к разряду моих любимых, возможно, потому, что и ее название, и автор внушали несколько таинственные романтические ассоциации: я говорю о «Вольном стрелке» Карла-Марии фон Вебера.
Анна была не одна в ложе на авансцене, куда она меня пригласила. Там же сидели трое мужчин в строгих вечерних костюмах. Они встали с явным намерением меня приветствовать, но Анна и не подумала представлять меня этим субъектам, с которыми за весь вечер не заговорила ни разу, как если бы они находились там лишь для того, чтобы оказывать ей услуги, – и, похоже, их обязанности действительно этим ограничивались. Они то передавали ей бинокль, то помогали укутаться в меховую накидку, и при этом так суетились, так старались перещеголять друг друга, что иной раз попадали впросак. В конце каждого акта они аплодировали с великим усердием, однако ровно столько, как сама Анна (то есть много дольше любого другого зрителя); ее восторг они, по-видимому, разделяли из чистой вежливости. Странные господа: со временем и я стал обращать на них внимания не больше, чем на обычную прислугу. На несколько слов, сказанных мною шепотом, – что я очень рад видеть ее вновь, что она почти не изменилась и т. п., – Анна отвечала односложно, с рассеянным, задумчивым видом человека, которому разговор докучает, и вскоре я понял, что ей больше понравится, если я буду вести себя так же сдержанно и чопорно, как эти трое. Пока звучали первые такты знаменитой увертюры, я смотрел на Анну сбоку и обнаружил в ее лице перемену, делавшую только что произнесенный мною комплимент довольно сомнительным: она никак не могла справиться с нервозностью, то и дело проступавшей в трогательных морщинках вокруг ее рта, – да, она по-прежнему была прекрасна, но, казалось, полностью лишилась уверенности в себе, какую придает любой женщине сознание собственной красоты. Точнее сказать, в той игре, что ей приходилось теперь вести, красота была третьестепенным козырем. Впрочем, не исключено, что эта мысль – как и некоторые другие, последовавшие за нею, – пришла мне в голову гораздо позже, когда я догадался, что напряженное, тревожное лицо Анны отражало ее внутренние страдания, имевшие самое прямое отношение к тому, что происходило перед нами на театральных подмостках.
Нужны были по меньшей мере могучий гений Вебера и высочайшее мастерство артистов – абсолютно раскованное пение, живая игра, – чтобы превратить это либретто, восходящее к тривиальной и довольно глупой легенде, в жестокую драму, потрясая зрителя проецированием вовне стихийных сил, владеющих человеческой душой, материализуя наши страхи, наши галлюцинации. Ни одна из постановок, увиденных мною позже, не обозначила столь ясно печать рока, лежащую на образе Каспара, которого обычно причисляют к персонажам второго плана и которому актер, игравший в тот вечер, сумел полностью вернуть присущее ему мрачное величие и гибельную власть; никогда впоследствии эта детская сказка про охотников и колдовство – служащая лишь канвой для прекрасной романтической музыки – не облекалась в моих глазах такой таинственностью. Все действие, начиная с громового ружейного выстрела, открывающего первый акт, и вплоть до финальной сцены примирения, было решено в мистическом, сверхъестественном ключе, – не только самые энергичные части, где прелесть сельской жизни омывается атмосферой черной магии, но и подпорченные вкусом эпохи вяловатые эпизоды, несомненно выигравшие благодаря доминирующему ночному колориту. Однако душой этого фантастического спектакля был – я не мог отвести от него взгляда, лишь только он появлялся на сцене, – чудесный певец, исполнявший роль Каспара: согласно либретто, лесника, продавшегося дьяволу, но в интерпретации, предложенной этим исполнителем, едва ли не самого нечистого собственной персоной. С дерзостью, которую позже ему часто ставили в вину, певец, отказавшись следовать упрощенной романтической схеме, использующей резкие переходы от одной противоположности к другой, искусно сочетал несовместимые темы в едином трагическом стиле и вдохнул во всех главных действующих лиц темную и неистовую силу, позволившую каждому из них провести партии с начала и до конца на предельном накале; он нисколько не стремился расцвечивать образ Каспара живописными деталями и, высвободив легенду из узких сюжетных рамок, возвысил ее до масштабов мифа: примечательно, что несколько сцен, в которых тот не появляется, все равно были как будто заражены его инфернальным присутствием. Возможно, эта интерпретация искажала общий смысл произведения, целиком подчиняя его демоническому началу и оттесняя на задний план остальные элементы – жизнерадостность простых людей, чувствительность героев, их готовность к состраданию; но, так или иначе, ни один зритель не был в состоянии об этом судить, ибо восторг, овладевший публикой, надолго лишил ее способности объективно оценивать происходящее. Все голоса, как я уже сказал, звучали безукоризненно, однако, услышав Каспара, самый рассеянный, самый равнодушный к пению слушатель не мог не встрепенуться душою, тут же позабыв обо всем на свете.
Вернусь к Анне: в интересе, с каким она следила за представлением, странным было то, что ее ничуть не захватывало царившее волнение, – она, возможно, была лишь невероятно внимательна, и эта ни на секунду не слабевшая сосредоточенность придавала ее лицу озабоченное выражение, как у немолодой женщины, задающей один из самых важных для нее вопросов и никогда не получающей желанного ответа. Даже в чрезвычайно продолжительных аплодисментах, которыми она приветствовала артистов в конце первого действия, было нечто демонстративное, заставлявшее сомневаться в том, что она искренне разделяет общее восхищение. «Что вы скажете о Мольери?» – спросила она, повернувшись ко мне; так я узнал имя сказочного певца. Не дожидаясь реакции – и показывая, что до моего мнения ей нет дела, – она тут же добавила с ребячливой гордостью: «Великий певец, понятно. Это мой возлюбленный».
Я не знал тогда, что она лжет, и потому все в ее тираде показалось мне удивительным – почти вызывающее бесстыдство, самодовольство (недостаток, в котором меньше всего можно было заподозрить эту на редкость скромную, лишенную кокетства женщину) и, наконец, старомодное слово, которое, по-моему, она употребила без малейшей иронии.
– Поздравляю. Он действительно прекрасен, – вежливо сказал я.
– Прекрасен? Вы находите, что он прекрасен? – вдруг взорвалась она и потребовала, чтобы я выразился более определенно: не хочу ли я сказать, что он хорош собой? Я засмеялся: разумеется, очень хорош. Она сжала мне руку: «Но скажите, вы так подумали и вначале, в самый первый раз, когда увидели его на улице?» И поскольку я ответил, что до этого вечера никогда его не видел, заметно огорчилась. Разговор прервался. Она попросила меня проводить ее в фойе, но едва мы вышли в коридор, сейчас же от меня отделилась, причем не случайно, а намеренно: я увидел, что она пробирается через толпу, не оглянувшись и не дав мне знака к ней присоединиться. Несколько уязвленный, я нашел ее вновь только в конце антракта: она сидела в ложе, не говоря ни слова и, как раньше, уйдя в себя.
Нет смысла описывать продолжение спектакля: оно было настолько странным, настолько захватывающим, что я даже забыл следить за моей соседкой. Мольери придал знаменитой сцене в Волчьем ущелье, обычно носящей черты претенциозного кошмара, поразительный вкус правдоподобия. Мной завладела властная и непостижимая сила этого голоса, доносившегося непосредственно из какого-то иного мира.
Анна, вставшая во время последних выходов кланявшихся актеров, посмотрела на меня с удивлением: она часто моргала, словно увидела перед собой человека, которого давно не встречала и не ожидала более встретить. Это было обидно, но разве в моем отсутствующем взгляде она не прочла точно такую же растерянность? Пробираясь мимо меня к выходу, она весело бросила: «Ну, теперь пошли ужинать!», – и тут же хором загудели важные голоса трех поддакивающих друг другу господ, которые принялись беспорядочно обсуждать спектакль, а затем продолжили свои рассуждения на лестнице и даже на улице. Анна, взяв меня под руку, презрительно шепнула: «Нет, вы только послушайте! Этим кретинам во всем нужно выискать блох!» Отвергнув предложение направиться в выбранный мною ресторан, она потащила нас в какой-то молочный бар в двух шагах от театра, где, ни с кем не советуясь, сделала весьма скромный заказ: по чашке чая для всех. Неужели она и вправду собиралась здесь со мною «болтать» в присутствии этих трех «кретинов»? Не сразу догадавшись, что она кого-то ждет (хотя не заметить, как нетерпеливо она поглядывает на дверь, было трудно), я безуспешно пытался ее разговорить, заинтересовать то тем, то другим, но вскоре почувствовал, что выдыхаюсь и мной овладевает довольно угрюмое настроение. Мы стали молча пить принесенный нам чай.
Спустя какое-то время она представила меня Фредерику Мольери, который, к моему жестокому разочарованию, оказался ничем не примечательным щуплым человечком с застенчивым взглядом и заторможенными жестами. «Мы с вами виделись лишь мельком», – сказал он, сердечно пожимая мне руку, и самым вульгарным образом прыснул, как будто отпустил блестящую остроту; мне, однако, его лицо показалось совсем незнакомым, и только благодаря замечанию Анны («о, мы все тогда так спешили, что мне не пришло в голову вас друг другу представить, да и место было неподходящим») я понял, что именно он подразумевал; предотвращая дальнейшие неприятные вопросы, я признался, что не узнал его на сцене, хотя во время спектакля, можно сказать, не сводил с него глаз (впрочем, это означало, что без представления Анны я не узнал бы его и в молочном баре). Понимая, что мои слова его слегка огорчили, я рассыпался в сбивчивых комплиментах: Мольери, морща лоб, слушал меня со страдальческим видом. Он поднял руку, прерывая мою речь, и посмотрел на меня с укоризной. «Как же я устал! – негромко сказал он, проведя ладонью по лицу. – Устал, смертельно устал!» В самом деле, контраст между потоком жизненной энергии, струившимся из него на сцене, и теперешней изможденностью, которую лишь оттеняла невзрачная внешность, был разительным. Казалось, он вложил в пение все силы, а кончив петь, целиком исчерпал свои душевные запасы. В театре его голос с первого мгновения вливал в слушателей бодрость, здесь же он был тусклым, апатичным, механически-безучастным.


![Книга Молитва телу [Избранные сочинения] автора Владимир Королевич](http://itexts.net/files/books/110/oblozhka-knigi-molitva-telu-izbrannye-sochineniya-272008.jpg)





