355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Луи Байяр » Черная башня » Текст книги (страница 7)
Черная башня
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:46

Текст книги "Черная башня"


Автор книги: Луи Байяр


Жанр:

   

Триллеры


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)

Глава 13
ДРЕВНЕЕ ИСКОПАЕМОЕ ПОДАЕТ ГОЛОС

Чудеса, да и только. За обедом Рейтуз ни словом не упоминает о недавней встрече. Всякий раз, когда наши взгляды пересекаются, именно он отводит глаза, а как только обед заканчивается, извиняется и ретируется наверх, дабы возобновить занятия.

Ему, наверное, стыдно? Или, может быть, в те секунды, когда он висел, вздернутый Видоком за лацканы, он почувствовал, что существует другой мир – мир, в котором цивилизация и нанковые панталоны ничего не решают? Впрочем, не исключено, что я приписываю ему собственные мысли.

Так или иначе, Ростбиф с Кроликом, разочарованные слишком мирным течением обеда, также уходят, не отведав крови никого из собеседников; Шарлотта убирает со стола; в столовой остаемся только мы с матерью. Не то чтобы ее это как-то взволновало. Сегодня пятница, по пятницам она чистит столовое серебро.

Это серебро из ее приданого и, сколько я помню, оно ни разу не использовалось по назначению (жильцы пансиона Карпантье обходятся оловянной посудой). Пятничный пыл моей матери этим фактом не умеряется. Облаченная поверх черного тюлевого платья в фартук Шарлотты, она дополнительно надевает муслиновые нарукавники и принимается за дело с сосредоточенностью хирурга. Не проходит и пяти минут, как ее руки окутываются вязкой жемчужной пеной, словно она погрузила их во внутренности кита.

– Мама.

Она не отрывается от серебра и вообще не предпринимает ничего, что может отвлечь ее от этого занятия.

– Балясину ты так и не починил.

– Знаю.

– Ты уже сто раз говорил, что займешься ею.

– Я займусь.

– Ты и вчера это говорил. И позавчера тоже, и…

– Мама, прошу тебя. Мне надо кое о чем тебя спросить.

В висках у меня стучит, и когда я провожу ладонью по лбу, то смахиваю каплю пота.

– Не о чем, – поправляюсь я. – О ком.

– О ком же?

– Об отце.

Тут она – неужели? – делает паузу. Секундную.

– Что я такого могу тебе рассказать, чего ты не знаешь? – Она вновь берется за замшевую тряпку. – Ты вырос в этом доме, видел отца ежедневно. Это ведь ты жил здесь все эти годы?

– Я.

– Приятно слышать. Мне иногда казалось, что ты… подкидыш, которого эльфы оставили вместо настоящего тебя… Так иной раз думалось…

В следующие полминуты тишина нарушается лишь звуком трения замши о серебряную ложку.

– Мне кажется, – замечаю я, – из одного того, что ты с кем-то живешь, еще не следует, что у тебя не может возникнуть о нем вопросов.

Замша замирает на долю секунды, затем трение возобновляется с новой силой.

– Люди таковы, каковы они есть, Эктор. Нет смысла… такова жизнь.

– Он ведь был когда-то доктором?

– Кто?

– Отец.

Глаза у нее становятся тусклыми и бессмысленными и к тому же вращаются в глазницах, будто она что-то потеряла и теперь разыскивает.

– Это было много лет назад, Эктор.

– Почему он отказался он врачебной практики?

– Ох!

Она рукавом вытирает лоб. Над глазами у нее, подобно вторым бровям, появляется серая полоса пены.

– У него были свои причины, – говорит она. – Я в этом уверена.

– Какие причины?

– Это нелепо, Эктор! «Какие причины?» Как будто я могу… когда это было столько лет назад… – Она выжимает тряпку. – И довольно об этом. Не стоит ворошить старое.

Взгляните: перед вами идеальный образчик мышления времен Реставрации. Моя мамаша делает в точности то, что требует от нее нация. Было время, в ее окне годами полоскался триколор; теперь его сменило белое полотнище с тремя вышитыми золотом лилиями. Орлы и пчелы, некогда украшавшие ее фарфор, в наши дни уступили место королевским гербам. Единственный оставшийся у нее предмет, который хранит память о прошлом, – ваза в форме бутона с позолоченным «N» на боку. Вазу держат в секретной нише в кладовке и никогда не ставят в нее цветы.

– Когда отец был врачом, – произношу я как можно более равнодушным тоном, – каких людей он лечил?

– Да всяких.

– А не могло случиться так – мне просто интересно, не было ли такого случая, – что он лечил, скажем, аристократа?

Молчание нависает, как грозовая туча.

– Может, даже члена королевской семьи, – подсказываю я.

Она хватает со стола нож для масла.

– Эктор, – заявляет она, – не скажу, что мне нравятся твои вопросы. Кого там твой отец знал или не знал – да к тому же четверть века назад, – тебя не касается и касаться не может.

– Нет, касается.

Это всего лишь констатация факта, не более, но что-то заставляет ее приглядеться ко мне. Она перестает полировать серебро и мрачным глухим голосом произносит:

– Это дело рук того уголовника.

– Нет.

– Это он тебя надоумил.

– Мама, прошу тебя.

– Это он старается вытянуть что-то про твоего бедного отца.

– Мама, это я интересуюсь. Больше никто.

Она старается отвернуться от меня, отодвинуться подальше, настолько далеко, насколько это возможно, не выходя из комнаты.

– Стыдись, Эктор.

– «Стыдись», – тихо повторяю я. – А чего стыдиться? Если отец прожил такую тихую, такую безупречную жизнь, то что постыдного может быть в том, чтобы побольше узнать о нем?

Долгое молчание, в течение которого она собирается с силами.

Теперь она смотрит мне в глаза – чтобы точнее направить снаряд. Вот он летит, неотразимый и смертельный в своем полете.

– Чего он точно никогда не делал, так это не разбазаривал семейный капитал на шлюху.

Знаете, что самое странное? Эта фраза меня не пугает, а освобождает. У меня в голове словно загорается свет, и я выдвигаю стул, и усаживаюсь на него, и смотрю ей в глаза, и потому, что все расшаркивания отброшены, я чувствую, что могу глядеть так на нее хоть сто лет, могу взглядом вывести ее из равновесия.

А когда я, наконец, нарушаю молчание, какими мягкими волнами расходится звук моего голоса!

– То, что ты сказала раньше, мама, правда. Я действительно прожил здесь всю свою жизнь. И при этом не знал ничего об отце. И о тебе. Конечно, я еще потому не слишком хорошо его знал, что и все остальные плохо его знали. Ты не исключение. Думаю, я принял как должное, что он не хочет, чтобы его знали.

Аккуратными движениями она снимает муслиновые нарукавники.

– А теперь? Теперь я думаю, мама, что ошибался. Не он сам, а что-то внутри его не хотело, чтобы про это «что-то» узнали. С отцом что-то произошло. Очень давно. Оно его беспокоило, он не мог избавиться от воспоминаний. Конечно, у меня нет доказательств. Но у тебя, мама, они есть. Думаю, тебе прекрасно известно, что случилось.

Есть женщины, которые, когда вы слишком близко подходите, защищаются слезами. Такова была Евлалия; мать, к ее чести, вела себя по-другому. Непрошеному гостю у нее всегда один ответ: ярость.

И вот она, в ее чистейшем выражении. Хриплый вопль, подобно слетевшей с дерева вороне, пикирует прямо на меня.

– На эту тему мне больше нечего сказать!

И когда я выхожу, вдогонку мне несется еще один – в нем, как мне кажется, звучит какая-то странная надежда, надежда одной фразой стереть весь разговор:

– Твой отец был хорошим человеком!

Десять минут спустя я уже в прихожей. В сюртуке и шляпе, рука лежит на ручке двери. Как видите, готов к вечерней прогулке – и в то же время не готов. Сотрясаемая исходящими от меня противоречивыми импульсами, ручка буквально дрожит.

И в этот момент я слышу кашель. Впрочем, «кашель» – не совсем верное слово. Скорее это лай, издаваемый тяжко вздымающейся, раскалывающейся грудью.

Папаша Время. Стоит, прислонившись к старинным часам.

Благодаря этому приступу я имею возможность изучить его внимательнее, чем когда-либо прежде. Борода патриарха – это ведь с такой бородой Моисей спустился с горы? Высокая, неустойчивая фигура: дорическая колонна на грани обрушения. Все, что когда-то в нем было прямым, теперь погнулось. Под разнообразными углами, как предметы, сваленные на чердаке.

– Как вы, месье?

Он протягивает руку, показывая жестом, что беспокоиться не стоит. Другой рукой он стучит себя по груди, пока в нее опять не начинает поступать воздух.

– Ничего… – Кашель. – Ничего особенного, просто… жидкость попала, кажется… не в тот акведук.

– Вам помочь?

– Мне? О, что вы, нет. Видите ли, я случайно… услышал ваш разговор. Между вами и вашей матерью…

В этот момент он делает нечто поразительное. Прикасается ко мне. Старческой морщинистой рукой он легонько сдавливает мне плечо.

– Послушайте, дорогой мальчик, вам нужно добрее к ней относиться. Ей ведь несладко пришлось. Если вы желаете разузнать о своем отце, существует масса других людей, к которым можно обратиться.

Этот его взгляд… точно так же он посмотрел на меня тогда, во время знаменательного обеда. Этот взгляд соучастника, с простодушной готовностью признающего свое соучастие. В тот, первый, раз он подействовал на меня странно успокаивающе. В конце концов, это ведь Папаша Время. Старый друг отца.

Который присутствовал на его похоронах.

– Ну конечно, – слышу я собственный голос. – Разумеется. – Я вглядываюсь в старинную рукопись его лица, вот-вот – и разберу таинственные строки. – Вы хотите сказать, что я… могу задать вам несколько вопросов об отце? О его прошлом?

– О да, это я и хочу сказать, – улыбается он. – Только для этого мы и годимся, старые развалины. С нами всегда можно вернуться в прошлое. Чем в более далекое, тем лучше. Только не в близкое, вроде сегодняшнего обеда: если вы меня спросите, что мы сегодня ели, вряд ли я вспомню. Кажется, рыбу.

– Курицу.

– Вот-вот, а я о чем? Забыл. Начисто. А теперь спросите меня, что я ел на обед в тот день, когда умер Мирабо, – отвечу как нельзя подробнее. Распишу все, до последней капли ликера.

От воспоминаний глаза у него начинают слезиться. Он сжимает и разжимает кулак.

– Я знаю, уже поздно, – произношу я, – но вы были бы сильно против, если бы мы…

– Против? – На его лице отражается непонимание. – Ах, вы хотите прямо сейчас? Что ж, пожалуй, можно и сейчас. Можно даже подняться наверх, в мою комнату, если вы не… Видите ли, я хотел бы вначале выпить какао. Под шоколад разговор льется легче, не правда ли?

– Месье, – я всплескиваю руками, – прежде чем мы продолжим, прошу вас, ответьте на один вопрос. У отца была возможность встретиться с принцем?

– Почему бы и нет, – отвечает он. – В те времена принцы были повсюду.

Глава 14
СОКРОВИЩА КОВЧЕГА

– Прошу меня извинить… нечасто приходится принимать гостей… так что стульев не очень много…

Мой новый друг, Папаша Время, бормоча бессвязные извинения, открывает тяжелую дверь.

Вот уж точно, когда человек перестает платить за квартиру, перестают и вытирать пыль. Пыль, обитающая на вещах Папаши, как на родине, за последние несколько месяцев превратилась в коричневатый маслянистый налет, от которого на половицах и кусках штукатурки, открывающихся в тех местах, где обои в цветочек отстали от стен, появились скользкие глянцевитые следы.

Занавески исчезли. Из мебели – старинный комод розового дерева с витыми медными ручками. Компанию ему составляет старый умывальник с деревянным верхом. Никаких следов дров в камине – как, должно быть, дрожит он по вечерам – и едва ощутимый аромат того, чем это помещение было раньше. А раньше, в моем детстве, здесь располагалась мастерская отца, столь же недоступная, как и он сам.

Сейчас, в этой пыльной комнате, меня пронзает воспоминание: сгорбившись над станком, отец шлифует линзы для очков, телескопов, микроскопов. В нос ударяет запах скипидара, расплавленной смолы и нитрата меди. Я вспоминаю, как наступал на использованные резцы для стекла – они валялись на полу, будто капканы.

Мать имела привычку ругать отца за беспорядок – за разбросанные по всей комнате штативы и держатели, медные трубки и шпиндели. За упреками отчетливо сквозила мысль, что бывший врач мог подыскать себе занятие и получше. Но он отвечал всегда одинаково: «Спинозу это вполне устраивало».

Все исчезло, даже запах. Остался лишь отцовский письменный стол, все так же зажатый в самом темном углу. Ножки недостает, и нынешний жилец решил проблему нетривиально, подставив вместо нее бочонок из-под патоки, снабженный искусно вырезанной вдоль волокон древесины дверцей, которая открывается одним нажатием.

– Вот мы и пришли, – бормочет Папаша Время.

Не останавливаясь даже, чтобы зажечь свечу, он погружает руки в темные недра бочонка. И извлекает…

Назовем это сухожилиями памяти.

Китайский веер – первый предмет в списке. Когда он раскрывается, обнаруживается нарумяненное лицо Свободы. Далее следует украшенная триколором табакерка. Чернильницы из осколков баррикадных кирпичей. Билеты (неиспользованные) на фарс Бомарше. Оловянная кружка с изображением Бастилии и гигантским петухом на самом верху.

Как выяснилось, закрома Папаши богаты именно такими артефактами, непопулярными в наши дни во Франции. Керамические изображения Клятвы теннисного корта. Блюдца с фигурами патриотически настроенных детей, провозглашающих свою верность Конвенту. Песенники с…

– «Caira!» – восклицает Папаша Время. – С такой песней в огонь и в воду! Всех аристократов мы повесим, ла-ла…

Даже оберточная бумага антикварная: старые выпуски «Патриотических анналов», «Сельской газеты», «Голоса народа»…

– «Всемирный курьер»! Знаете, я ведь для них писал! Очень, представьте себе, пылкие эссе под псевдонимом Юниус. А вот она, о боже, «Патриотическая молитва» Леквинио, была у всех на устах целых… целых… и вот еще что… – Он извлекает из бочонка продолговатый предмет из синей шерсти. – Рад сообщить: старая рукавица Руссо. Он ее потерял во время прогулки. Великие люди, они всегда гуляют и думают. К концу дня руки у него, должно быть, здорово потрескались.

– Месье, прошу вас. – Я заискивающе улыбаюсь. – Вы ведь собирались рассказать о моем отце.

– Ах да… – Он вглядывается в глубины бочонка, словно ожидая, что во мраке просияет лицо старого друга. – Верно, собирался…

– Может быть, вы расскажете, как встретились с ним?

– Ах! – Его лицо мгновенно озаряется. – В коллеже д'Аркур, вот где мы познакомились; я, разумеется, был профессором; он студентом. Нет, не одним из моих студентов. Я в те времена жил ради ботаники. С головой ушел в опровержение данных Ренье на тему… ампутации сексуальных органов у алтея розового. Не спорю, его работа получила весьма благоприятные отзывы в… в «Биологическом вестнике»…

– Каким он был? – спрашиваю я, стараясь говорить громче. – Мой отец?

– Ваш отец, он был… довольно молчаливым человеком, да. Не таким молчаливым, каким стал позже, но все же… в нем наблюдалась какая-то внутренняя серьезность. Своеобразная внушительность. Он отличался безупречной вежливостью и чрезвычайным усердием в занятиях – словно не отдавал себе отчета в собственной одаренности. Я, случалось, советовал ему – какой курс пройти, от каких профессоров держаться подальше, и прочее в том же духе. Если советы непрошеные, то им не следуют – так и он, редко им следовал, и все же я думаю, ему было приятно, что кто-то дает ему советы. Нечасто, должно быть, с ним это случалось. И так, слово за слово, мы стали встречаться за чашечкой кофе. По четвергам, утром, в «Афинском мудреце». Вначале, разумеется, платил я, он не располагал средствами. И знаете, что интересно? За много лет мы не пропустили ни одного четверга. Даже в самые напряженные периоды его учебы в Медицинской школе. Мы часто… часто шутили на эту тему. Что мы гораздо серьезнее относимся к этим четвергам, чем к посещению воскресной мессы.

– О чем вы беседовали?

– О девушках, разумеется. – Папаша Время пальцами, как граблями, проводит по бороде. – Ваш отец всегда был – ха! – гораздо больше, чем я, настроен на женитьбу. Я помню тот день, когда он рассказал мне о вашей матери. Да-да – он краснел почти так же, как вы сейчас.

Его взгляд делается неожиданно лукавым. Если до этого я не краснел, то теперь уже точно краснею.

– И конечно, мы рассуждали о политике. В те времена люди часто этим занимались.

– Отец был истинным республиканцем? Убежденным?

– Как сказать… смотря, что считать убежденностью. Он не рядился в санкюлота. Не расхаживал в деревянных башмаках и с вилами, пудрил волосы, и все же он верил, по-своему. Когда я говорю «по-своему», то имею в виду, что в любом его утверждении присутствовала доля скептицизма. Если я принадлежал к типу Руссо, то он был насквозь Вольтер. И само собой, он не причислял себя к жирондистам или монтаньярам. Никогда. Он занимался – ха! – залатыванием их ран. В те времена у докторов работы было столько, что они не справлялись.

Я сжимаю в карманах кулаки. Сгибаю палец на ноге.

– Так значит… у моего отца была практика?

– Он, дитя мое, работал хирургом. В Госпиталь де Гуманите. Но благодаря своему мастерству стал весьма востребованным в… в определенных кругах. О да, ходили слухи, что даже Марат, сам врач, так вот даже он обращался к вашему отцу. Ха! Может, он смог бы спасти жизнь старому мерзавцу – кто знает? «Прочь из моей грязной воды, тряпка!»

– Он когда-нибудь…

Я осекаюсь, потому что меня останавливает… сам отец.

Точнее, воспоминание о нем.

Как обычно, он один. Никем не востребованный. Пьет вечерний чай. (Английский обычай, и когда он к нему пристрастился?) Сначала он всегда быстро выпивает чай, так что открывается дно с чаинками, после чего приступает к намазыванию маслом тоста, делая это с таким же усердием, с каким полирует линзы. Обычно на это уходит добрая часть минуты – покрыть маслом всю, до последнего сантиметра, поверхность поджаренного хлеба, распределить весь, без остатка, тающий кусок. Дотошный и одновременно скрытный, похожий на отшельника, выковыривающего из расщелины затвердевшую плитку припрятанного шоколада.

Мысль, что этот человек может быть востребованным доктором Карпантье…

– Не стоит об этом, – произношу я.

– Но вы ведь хотели о чем-то спросить?

– Так, ничего важного. Просто… я хотел узнать, не доводилось ли моему отцу встречаться с Людовиком Семнадцатым?

Я сожалею о сказанном почти в тот же момент, как вопрос слетает с моих уст.

– Само собой, у меня нет никаких оснований полагать, что…

– Ну, конечно же, он встречался с Людовиком Семнадцатым. Он лечил мальчика.

Глава 15
ЧЕРНАЯ БАШНЯ

Лишь позже, наведя некоторый порядок в мыслях, я вспоминаю взгляд, который в ответ бросил на меня Папаша. Вспоминаю дремлющий в этом взгляде холодок, ясный и сухой – в нем не было ни доброты, ни жестокости.

– Так он вам ничего не рассказывал? Ну не забавно ли!

Впрочем, его лицо не выражает особой веселости.

Не замечая, что делаю, я шлепаюсь на его кровать. Разглаживаю тряпку, которая у него сходит за покрывало. Вздымается облако пыли.

– Когда? – выдыхаю я. – Когда он встречался с мальчиком?

– Дайте подумать, ах да, летом девяносто четвертого. Террор только-только пошел на спад. Знаете, я видел, как вели на казнь Робеспьера. Ужасное зрелище. Он всю дорогу выл. Впрочем, на его месте любой бы возмутился, еще бы, когда недостает половины лица…

– Прошу вас, месье, я ведь спрашивал не о…

– Да, но суть в том, что со смертью Робеспьера люди смогли себе позволить несколько отрешиться от отвлеченных понятий, понимаете, о чем я? Жар спал – жар Абстрактной Теории, я хочу сказать, – и больной сел на постели и огляделся. Все стали интересоваться судьбами друзей и близких. Поэтому вполне естественно, что кто-то вспомнил и о мальчике. О том, что его уже давно не видно – очень, очень давно…

Если точнее, два года.

Позже я стану сверять даты и обнаружу, что дофина Луи Шарля последний раз видели при большом скоплении народа тринадцатого августа 1792 года. Когда королевскую семью перевозили из Тюильри в их новую темницу в Тампле. Процессию сопровождало, казалось, все население парижских предместий. Потрясали кулаками, махали вилами, изрыгали проклятия. Показывали пальцами на опрокинутые статуи монархов.

«Смотри! Это же будет и с тобой!»

На преодоление сравнительно короткой дистанции ушло добрых два часа. Наконец, когда berline [10]10
  Дорожная карета (фр.).


[Закрыть]
въехала во внутренний двор Тампля и толстые железные ворота затворились за ней, толпа испустила возглас подавленной ярости.

Для королевской семьи передышка оказалась краткой. Пять месяцев спустя отца мальчика поволокут на площадь Революции. (Шея у него оказалась толстоватой: лезвие не сразу разрубило ее.) Через четырнадцать месяцев наступила очередь матери. А еще через семь месяцев на эшафот взошла любимая тетушка мальчика, принцесса Элизабет.

Но он оставался все там же, мальчик с прозрачными голубыми глазами и золотистыми, спадающими на плечи локонами. Замурованный в великой башне. За каменной стеной почти в три метра толщиной.

Я сам впервые увидел эту башню еще ребенком. Как-то на исходе лета мы с матерью, как это часто бывало в хорошую погоду, гуляли, уже несколько часов, и как раз направлялись в лавку на улице Месли (купить нитрат меди отцу), когда, повинуясь внезапному импульсу, я свернул на бульвар Тампль.

Вспоминая это сейчас, я вижу, что мать словно бы сомневалась, идти или не идти. Но день выдался чудесный, необходимости спешно возвращаться домой не было, так что в итоге она пошла за мной. По-прежнему с некоторым нежеланием, так что на всем протяжении пути она на пару шагов отставала от меня.

Мы говорим о зданиях, что они «открываются нашему взору», словно о каменных цветах, распускающихся, кирпичик за кирпичиком. Башня, на которую я смотрел в тот момент, расцвела много веков назад. Тем самым она принадлежала далекому прошлому – и в то же время настойчиво являла свое присутствие в настоящем. Только безумец мог бы сказать, что «открыл для себя» эту башню. Скорее, это она обнаруживала вас.

Над средневековым замком, называемым Тампль (какое обманчиво религиозное название!), возвышались другие башни и башенки, но эта отличалась от прочих. Во-первых, величиной – не меньше двадцати метров в высоту, во-вторых, черным цветом, таким черным, каким бывает каминная сажа, и, в-третьих, тем, что именно в ней скрывались все тайны. Только после продолжительного рассматривания заметил я прорехи в каменной кладке: крошечные издалека – с булавочную головку – окошки, рассеянные там и сям. Такое окно не много пропустит света. И воздуха. Для того, кто находится внутри.

В те времена я еще ничего не знал об истории башни, но отчетливо помню, как вообразил себе кого-то, без определенных черт, запертого там, за этими стенами. Как этот кто-то смотрит на меня. Даже, может быть, зовет, но это ничего не меняет, поскольку – это неприятно взволновало меня – я не увижу и не услышу его. Тот, кто находится за этой стеной, все равно, что стерт с лица земли.

И мысль, что человеческое существо может быть вот так стерто, легко и полностью, угнетала сильнее, чем вид самой башни. Или, скорее, обе эти вещи одинаково наводили тоску.

Меня пробрал озноб, и в тот же момент мать поежилась.

– Пошли, Эктор.

Она потащила меня по улице, мы завернули за угол. Ни она, ни я ни разу не оглянулись.

Но ведь к тому времени башня уже никак не использовалась, а несколько позже, но еще до моего совершеннолетия, ее, по приказу Наполеона, разрушили. Однако стоит только произнести ее название, как она словно восстает, нерушимая, из развалин.

Тампль.

– Он отправлялся туда каждое утро, – рассказывает Папаша Время. – Нанимал экипаж, хотя терпеть не мог швыряться деньгами. Причем каждый день экипаж был новый – и маршрутом ехали другим, никогда ведь не знаешь, следят за тобой или нет. Тюремные комиссары выдали ему специальный пропуск – он однажды мне показал, – вдобавок, чтобы встретиться с узником, требовалась отдельная виза. Там было написано что-то вроде: «В Башню». И оставаться ему там разрешалось на час, не больше. В одно и то же время каждый день. А если вдруг понадобилось бы пробыть дольше – что тогда? – обращайся с петицией к комиссарам или – хрен редьки не слаще! – в Комитет общественной безопасности. При этом все было «совершенно секретно». Он не имел права обмолвиться об этом ни единым словом.

– Почему выбрали отца? – спрашиваю я.

– Гм. – Он проводит ладонью по бороде, словно приглаживая шерсть. – Повезло, можно сказать. Ваш отец однажды лечил сестру генерала Барраса. От зоба. Произвел на нее незабываемое впечатление. Не следует сбрасывать со счетов тот факт, что в молодости он был очень красив. Баррас уж точно замечал такие вещи – понимаете, о чем я? И когда его назначили ответственным за то, что осталось от королевской семьи, он понял, что мальчику нужен доктор. Незамедлительно!

Теперь Папаша Время пожимает плечами, то есть поднимает их и быстро опускает. Казалось бы, есть ли жест короче, и все же после первой его фазы заскорузлый кафтан Папаши сохраняет приподнятое положение даже после того, как сами плечи уже опустились.

– Само собой, – продолжает он, – все обставлялось так, будто это не просто работа, а высокий долг. Для исполнения которого требуется доктор, доказавший преданность Республике. Это они умели. Сомневаюсь, чтобы вашего отца когда-нибудь прежде так обхаживали.

Я прикрываю глаза. Пытаюсь представить себя самого в окружении добрых граждан, сыплющих такими словами, как «честь» и «зов долга». «Patrie». [11]11
  Отечество, родина (фр.).


[Закрыть]

– Как долго он посещал дофина?

– До самого конца, то есть почти.

– Но почему же… почему он никогда не рассказывал мне об этом?

– О, в то время вы были совсем еще малышом. Года три, не больше? Вы бы не смогли отличить дофина от… от дельфина!

– А мать?

– Она тоже не знала. Он просто каждое утро выходил из дома на час раньше, вот и все. Ей говорил, что ему нужно в больницу. А обедать всегда возвращался домой. Очень был пунктуальный, ваш папа. Никому… – внезапно он замолкает и, протянув руку, стряхивает с моей жилетки соринку, – никому бы и в голову не пришло, будто что-то не так.

– Даже своей жене он не мог сказать?

– Не решался. Если бы он сказал, то рисковал бы подписать ей смертный приговор. Не забывайте, он сам подвергался огромному риску. В те времена за то, что помогаешь королевской семье – оказываешь какую-либо помощь детям Людовика Шестнадцатого, – можно было поплатиться жизнью. Сотни до него поплатились. Тысячи.

– Но Баррас сам обратился к нему. К нему обратился Комитет.

– И что? Сегодня Комитету надо одно. Завтра другое. А послезавтра этого Комитета уже вообще нет, его место занял новый. И если кто-то делал ставку на предыдущий… не сносить ему головы.

Он непроизвольно проводит воображаемую линию поперек шеи. Ровную линию, рука у него нисколько не дрожит. С такими руками он сам мог бы стать хирургом.

– Месье, – произношу я, – прошу меня извинить, я все еще не до конца понимаю. Разве можно обвинять кого-то в том, что он пытался спасти жизнь ребенка?

– Ах, вы об этом… – Его взгляд внезапно устремляется в никуда. – Видите ли… они ведь… они не этого от него хотели…

– А чего они хотели?

Прищурившись, он пригибается и осматривает комнату, словно даже сейчас поезд его мысли несется по рельсам прошлого.

– Да. – Он поджимает губы. – Однажды я сам задал ему тот же вопрос. Мы, как всегда, сидели за нашим столиком в «Афинском мудреце» – я рассказывал вам об «Афинском мудре…» – ах, рассказывал? – ну так вот, пили, как у нас водилось, кофе, и платить была очередь вашего отца – он всегда настаивал, говорил, мол… о чем бишь я? Ах да, он говорил об этих жутких комиссарах и комитетах. Ага! Называл это «смертью от бюрократии». Здорово сказано, правда? Помнится, меня несколько задело то, что показалось несоответствием, и я спросил: «Если они такие низменные бюрократы, то зачем нанимают такого возвышенного врача, как вы? Зачем, если не для того, чтобы следовать его советам?»

– И что он ответил?

– Сначала ничего. Конечно, таков был его стиль – десять частей мысли на одну часть слова. Пока, наконец – мы уже вставали из-за стола, уже – ха! – стряхивали с рукавов крошки миндального пирога, – так вот, пока, наконец, он не произнес – никогда не забуду, как он это сказал! – он сказал: «Они не хотят, чтобы я вылечил этого ребенка. Им надо, чтобы я гарантировал, что он умрет».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю