Текст книги "Утоли моя печали"
Автор книги: Лев Копелев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)
Но и звуковиды с тех записей допросов, в которых звучали такие же слова, как и в перехваченном разговоре, не позволили утверждать тождество этого голоса с голосом неизвестного парня, набивавшегося в шпионы.
Допрашиваемый говорил уныло, без сколько-нибудь повышенных эмоциональных интонаций. И на слух голос был непохож.
– Так я же ж только звонив раз... ну да, ну да, два разы... То я уж и забыв... Так я же только звонив... Я ничего им не докладывав. То я так, для смеху звонив... Ну, как говорится, дурочку с них строить хотив. Ну, чтоб посмеяться с них, с тех американцев... А что в тетрадочках, так то ж я себе на память... Ну да, ну да, там аэродромы и наши части, соткуда нам машины пригоняют для ремонту... Да нет, за радио я ничего не знаю. Какое еще радио? Не-е, фотоаппаратов не просил... Ну, я же вам сразу признався, что виноватый... Да нет, я не собирався до них идти... Я же не дурной... И тех тетрадочек никому не показував. Да нет, и не собирался, я думал, скажу в крайности, но только не то, что в тетрадочках, а вроде. Ну так, чтоб оно похоже и совсем не то... Ну, дурацкая шутка... ну да, ну да, вся придумка дурацкая... Но только же я ничего не сделав, так только, потрепался для смеху...
Нет, это был голос другого человека, не того, который уговаривал равнодушного американца. Но звуковиды, снятые с записи допроса, обнаруживали существенные различия и с теми, которые мы сняли с записи того же голоса, звучавшего в мастерской.
В лабораторию №1 пришел еще один зек – Василий Иванович Г. До этого он был переводчиком технической документации и литературы, числился при библиотеке. В начале войны он, молодой инженер-экономист, работал пом. начальника геологической или топографической изыскательской группы. Его призвали в армию. Дошел слух, что он погиб, – он был тяжело ранен, потерял ногу, – и некоторые сослуживцы списали на "погибшего героя" довольно крупные суммы, неведомо как и кем израсходованные. После излечения он демобилизовался, работал в Москве на хозяйственной должности. Но в 1945 году его разыскали и осудили "за хищения" на 10 лет по указу от 7 августа 1932 г., который не подлежал амнистии.
Еще до войны он заочно учился в институте иностранных языков, хорошо переводил с немецкого, английского, французского, знал тюркские языки, увлекался эсперанто. Интеллигент в первом поколении, упрямый самоучка, он настороженно и недоверчиво относился к столичным грамотеям, "слишком о себе понимающим".
Абрам Менделевич сказал, что он будет моим помощником и я должен обучить его чтению звуковидов, включить в работу с артикулянтами, а также посвятить в фоноскопические и криптографические дела. Поначалу я решил, что он подсажен.
Но Василий избегал разговоров на политические темы :
– Тут у стен уши, а мне моего указного срока хватит. Не хочу, чтоб еще 58-ю довешивали.
Работал он толково, быстро, хотя и спешил подытоживать и обобщать :
– Ну, чего ты резину тянешь?.. Ведь и так уже ясно. По десяти таблицам достаточно виден процент разборчивости... Вот не проходят взрывные звуки... Ну, пускай половина... И на высоких частотах путают. Так чего еще повторять? Давай пиши заключение.
Общие вопросы языковедения его не занимали– "это я проработал еще на втором курсе". К моим "ручным" изысканиям и догадкам он относился сочувственно, но без особого интереса – "уж очень ты узкую тему взял". Но увлеченно, подолгу рассуждал о происхождении отдельных слов, о родственных связях между языками. Кто у кого заимствовал, как видоизменялся один и тот же корень в разных языках.
Литературой, поэзией, историей, музыкой он интересовался и меньше, чем мои друзья, и совсем по-иному. Вкусы у нас часто не совпадали. Он просто не верил, что кому-то могут нравиться "заумные вирши", которые и поймешь только после долгих объяснений, где уж там что-нибудь чувствовать.
– Хорошую оперу или оперетту послушать бывает приятно. Даже балет, хотя это больше для господ эстетов. Они там знают: если ногой влево махнула – значит, любит, если вправо – не любит, а завертелась волчком – ах, какие страсти! Но как можно часами сидеть на концерте, где только симфонии наяривают, не понимаю! Хорошие песни за душу берут. Народные танцы всех народов, хоть гопак, хоть лезгинка – смотреть приятно, у самого ноги задергаются. А все эти Шостаковичи – бренчание, пиликанье, гром и лязг... Нет, есть, конечно, понимающие, спецы, но большинство – это те, кто притворяются, пра-а-слово, темнят для интеллигентности. Сидит такой пижон, скучает, зевки проглатывает, но супится, щурится, губами шевелит, делает вид, что понимает, наслаждается...
Василий читал звуковиды без увлечения, не очень старался и принимал мои уроки не слишком серьезно :
– А на кой ляд еще и над этим голову ломать? Ведь если на спектрограмме видно, значит, слышно и так. Ну, я понимаю, использовать для дешифрации, когда мозаичный телефон. Но и тогда ведь не стоит читать по слогам, по словам еле-еле разбирать. А надо установить код, подобрать фильтры, а потом декодировать и слушать... Проще надо, рациональнее. Да что ты мне тычешь: "наука, наука..." Науки разные бывают. Помнишь, как Гулливер попал к ученым, как их там, лапутянцам? Так вот, я не уважаю лапутянскую науку для науки, искусство для искусства... Как определить границы? Ну это, конечно, бывает трудно. Я вот переводил американские, английские статьи по физике, по математике. Ну, чистейшие абстракции, игра ума. И вроде для практики – ноль целых и хрен десятых. Но Антон говорит, из этих ихних игр кибернетика получается. Тоже вроде абстракции и даже лженаука. Но они ее для зенитной артиллерии использовали и еще где-то там практически применяют... Так что не думай, я не против науки, но только хочу понимать каждый раз хочу, – для чего именно стараемся. Вот как Антон Михайлович, он все толкует – нужен профит, профит! И по-моему, правильно. А читать эти звуковиды – все одно и то же, как дьячку псалтырь.
* * *
...Принесли записи еще двух допросов – двух других солдат, приятелей первого.
Новая фоноскопическая экспертиза производилась уже при Васе. Он старался понять, как именно я сравниваю голоса, переспрашивал; я подробно объяснял. Иногда казалось, что он хочет проверять и перепроверять. Но вскоре я убедился, что он мне, во всяком случае, доверяет, и если не соглашается с моими выводами, то говорит, что еще не может судить. Я запретил себе подозревать его.
Вскоре и он обзавелся подружкой. Одна из двух технических сотрудниц, которые держались недотрогами, заболела. Ее заменила толстенькая, почти коническая Шура, которая и раньше, в библиотеке, работала с Васей, помогая в переводах; она знала английский. Ко мне она с первых же дней отнеслась подчеркнуто сурово – разок-другой даже попыталась цукать: "Попрошу без шуточек... вы объясняйте по-рабочему... Шуточки неуместны... Почему у вас такие грязные записи? Тут же никто ничего не поймет. Что значит "заметки для себя"? А если вас завтра отправят? Вся работа, значит, должна пропадать? Нужно записывать так, чтобы каждый мог прочесть".
Терпел я недолго: взорвался и сказал, что тюремным надзирателям вынужден подчиняться в тюрьме, но работать, вести научную работу под командой надзирательницы не могу, не буду. И если она не изменит тон и будет донимать меня придирками, то я официально попрошу, чтобы либо меня, либо ее перевели в другую лабораторию.
Сначала она сварливо огрызнулась :
– Еще чего захотели! Забываетесь... Есть порядок и дисциплина!
Но потом вдруг растерянно переглянулась с Василием, и я сообразил, что они больше, чем знакомые. И что ее откровенная неприязнь ко мне скорее всего прикрытие сокровенной приязни к нему.
Он стал меня успокаивать :
– Брось ты, чего ты в бутылку лезешь? Никто к тебе не придирается. При чем тут надзиратели? И если вдруг слово не так сказано, не таким тоном, ну, может, у человека настроение плохое. Надо ведь понимать. А ты сразу официально... Брось. И вы его не слушайте! Он ученый-ученый, но еще и нервный сильно.
Позднее, уже наедине, он продолжал меня уговаривать, стараясь ни единым словом не выдать своих отношений с нею:
– Знаешь, что им про нас говорят, особенно про 58-ю: "враги народа", "коварные методы", "даешь бдительность-перебдительность"! А тут она видит и тебя: лохматый громила с черной бородищей, чего-то колдует, говорит и пишет такое, чего и не понять. И еще зубы скалит... Другая бы еще хуже напугалась.
После этого установилось безмолвное соглашение. С Шурой я днем говорил только сухо официально, а в те вечера, когда она дежурила, уходил на все время в акустическую, благо и там было чего делать, оставлял ее вдвоем с Василием.
Он также исчезал в те вечерние часы, когда дежурила моя подружка. Мы ни о чем не договаривались, все происходило само собой. Но моя первое время тревожилась :
– Почему он опять ушел? Ты ему рассказал, да? Честное слово? А что у него с Шуркой? Не знаешь? И он тебе не говорит? Ни словечком, ни намеком?.. Это все вы, заключенные, такие заядлые и скрытные?.. Но он же догадывается, раз уходит. Ага, значит, и ты что-то знаешь, раз уходишь, когда она дежурит... Ну, догадываешься. Значит, и он догадывается... Что значит – из догадок штаны не сошьешь? Но дело пришить можно. А ты уверен, что он это тоже так понимает, что если он на нас капать будет, то и ему хуже?.. Ну хорошо, он понимает, а если она нет? Она вредная, важничает, интеллигентку строит, а у самой ногти обкусанные и потом воняет – моется редко... Нет, нет, конечно, она не дурочка, она себе вреда не захочет. А они с Василием, конечно, тоже здесь делают. Другой кто на нее и не польстился бы. Только такой, кто долго без женщины... Вот и ты бы к ней тоже полез...
В записях допросов двух солдат-ремонтников один голос показался мне похожим на голос того бойкого собеседника американцев. Только на допросе он звучал глуше, монотоннее.
Следователь – развязный, хамоватый – играл рубаху-парня, расспрашивал о девках, о танцульках. А в промежутках нарочито небрежным тоном, внезапно :
– Так чего же это вы, дружки веселые, не удержали Петьку, когда он американцам звонил?.. Ну, а матерьяльчик про аэродромы ведь ты Петьке давал?.. Он так и признался, что это ты и Жорка его научили звонить в посольство... Да брось темнить, Петька уж раскололся до жопы, сам написал, что ты главный заводила. Жорка и он только шестерили на подхвате... А ты учил их на шпионов...
Из записей допросов я понял, что Петя, Жора и Сеня – приятели, солдаты одной части, работавшие вместе в мастерской, – видимо, втроем либо только двое из них затеяли игру в шпионы. Позвонил один, а признался другой, тот, у кого нашли "тетрадочки". Возможно, были и какие-то другие соображения или предварительные условия, побудившие его взять на себя всю вину. На допросе он не сразу "вспомнил", что было два разговора с посольством, говорил об одном и не твердо помнил, о чем именно шла речь. Но упрямо стоял на том, что все делал он один и никто больше ничего не знал, никто ему не помогал, а Сенька и Жорка просто так, корешки, ну, погулять, выпить, козла забить...
Настырный следователь снова и снова повторял:
– А они оба уже раскололись... Признались, что ты их вовлек, давал команды, посылал шпионить.
Но он каждый раз отвечал :
– Не-е, эта не может быть такого. Они и не знали и не чуяли. Не, не, Жорка и Сенька тут ни к чему... Все только я один.
Записи допросов были технически недоброкачественны. В эти разы ходил с магнитофоном кто-то из менее опытных техников, и шпаргалок для следователей у нас не просили. Сравнивая звуковиды нескольких более или менее созвучных слов, я заподозрил, что звонил Сенька. Судя по голосу и речи, он был старше и грамотнее двух других. То же предположение высказали Вася и Абрам Менделевич, хотя не очень уверенно.
Эти трое оболтусов не вызывали у меня такого отвращения, как тот дипломат, они были неизмеримо менее опасны и уж конечно менее виновны. Можно было настаивать на подробном исследовании голоса Сени и попытаться изобличить настоящего собеседника американцев. Тем самым, вероятно, подтвердилась бы эффективность наших фоноскопических методов. Но злополучный Петя уже взял всю вину на себя, хотя оба его приятеля тоже были арестованы. Возможно, они и впрямь только играли в дурацкую игру недоумков-переростков. Возможно, это была и серьезная затея, но глупая, беспомощная попытка стать шпионами...
Так или иначе, но Петя вел себя мужественно и самоотверженно. К чему привела бы экспертиза, которая, опровергнув его самообвинение, разоблачила бы его приятеля? Это могло только ухудшить их общую судьбу. "Тетрадочек" и признаний было уже достаточно для того, чтобы трибунал осудил и Петю, и его друзей. Дополнительное "научное" изобличение только усилило бы обвинительный материал, доказывая сговор – заговор. Ведь любая "коллективка", да еще в армии, у нас всегда считалась опасным преступлением.
И я вновь написал, что "наличные звукозаписи не позволяют отождествить ни один из "контрольных" голосов с тем, который..." и т.п.
Антон Михайлович приказал включить дополнительный пункт, что, мол, не позволяет утверждать и обратное, т.к. не установлены пределы возможных различий слышимых и видимых проявлений одного и того же голоса.
Он пасмурно выслушал мой доклад.
– Так-с, так-с... Значит, ваш метод явно несостоятелен. Ведь вот это и это бесспорно один голос: допрашивали именно этого болвана. А налицо очевидные различия... Понимаю, понимаю, тут шумы, насморк, другие интонации, другой телефон... Все так. Но так же всегда будет. Всегда придется сравнивать разговоры, происходившие в разных условиях... Значит, напрасно мы с Абрамом Менделевичем так рекламировали ваши эпохальные открытия... Осрамились мы с вашей фоноскопией!
– Она еще не существует, Антон Михайлович, эта наша фоноскопия. Она еще не родилась, а только зарождается. Именно так я вам все время и докладываю. Фоноскопия – еще не действительность, а возможность. Но возможность реальная, в этом я твердо убежден. Уже сегодня я могу с достаточной уверенностью обнаружить тождество голоса в разных записях. Могу сказать: вот эти и эти детали на звуковиде, вот такие и такие статистические данные свидетельствуют, что в этих разных случаях говорил один и тот же человек... И могу объяснить, почему я в этом уверен. Однако мне почти вовсе неизвестны возможности видоизменения одного и того же голоса, неизвестны пределы, в которых может варьироваться, искажаться, и нарочно и ненарочно, один и тот же голос...
– Иными словами, вы можете пользоваться всей нашей акустической техникой так же, как цыганка колодой карт или кофейной гущей?
– Отнюдь нет! Совсем напротив: я стремлюсь к точному, объективному исследованию, а не к гаданию. Положительный ответ я при известных условиях могу уже сейчас находить. Но отрицательный, как видите, сомнителен... И я не могу быть уверенным в отрицательных ответах до тех пор, пока мы не установим пределов отклонений... Для этого необходимо провести тысячи опытов.
– А где вы возьмете время и средства на тысячи опытов? Вы, батенька мой, фантаст, прожектер... Но я не Жюль Верн, не Уэллс, и нам ни к чему фантастические прожекты... Извольте заниматься не зародышами небывалых наук, а реальными делами... С тех пор как отправили этого... Солженицына, артикуляционные испытания совершенно захирели. Вот и семерка и еще две схемы уже две недели как не проартикулированы... Казалось бы, чего тут хитрого, еще при царе Горохе телефоны умели проверять на слух, но ваши работники, Абрам Менделевич, оказывается, не умеют... Вы будете опять говорить о незаменимости Солженицына?! А я этого не принимаю и не понимаю. У нас нет и не может быть незаменимых. И нас с вами заменят, если потребуется... Так вот, почтеннейший Лев Зиновьевич, извольте сегодня же приступить к налаживанию артикуляционных испытаний. Разумеется, без отрыва от вашей основной работы. Изучайте физические параметры разборчивости речи и узнаваемости голосов... Вряд ли нам придется производить новые криминалистические опыты. Оперативники нашей экспертизой весьма недовольны. Хуже того – смеются. Вы научно доказали, что и голос не тот, и подозреваемый невинен, аки агнец. Но он сам признался: "Я шпионил, я звонил".
– У него нашли какие-то тетрадочки, вот он и признается. А ведь звонить мог и кто-то другой?
– Возможно, все возможно. Да только эти шерлок-холмсовские задачи не для нас. Поиграли, и хватит. Вернемся к основным делам. Займитесь артикуляцией.
Глава восьмая
"БЕГУМА" И ДРУГИЕ КАПИТАЛИСТЫ
Николай Б. долго перебирал дюжины три потрепанных книг – наш первый библиотечный фонд. И, наконец, взял небольшую книжку в красной обложке с потускневшим золоченым тиснением: Жюль Верн, "Пятьсот миллионов Бегумы". Читал он ее долго, едва ли не месяц.
Он работал мастером в механической мастерской (называл себя главным механиком). Приходя вечером в камеру, он сразу же доставал из тумбочки книгу. Его кровать – одна из немногих одинарных среди наших вагонок – была с железной сеткой. Другие лежали на досках. Вместо казенной подушки, набитой комками жесткой ваты, на ней возвышались несколько собственных пуховых. Лежа на роскошной постели, он жевал печенье или курил и, насупившись, читал "Пятьсот миллионов Бегумы".
– Почему ты никак не кончишь? Книжка тонкая, а ты мусолишь скоро второй месяц.
– А тебе что – приспичило? Что значит "тонкая"? Это очень глубокая книжка. Ты думаешь, раз она с картинками, значит, для пацанов. А я тебе скажу, что это глубокая книжка, со значением для жизни. Я никогда еще такой не читал. Очень поучительная книжка.
– Да что ж в ней такого особенного, в твоей Бегуме?
– От пойдем на прогулку, я тебе объясню. Это надо серьезно говорить, не с кондачка. И не так, чтоб слушал кто схочет.
Николаю было немногим больше сорока лет. Невысокий, ладно скроенный, светлое лицо горожанина, высокий лоб с залысинами. Держался он со всеми вежливо, ровно, без арестантских фамильярностей. Разговаривал и с начальниками и с товарищами приветливо, негромко и словно бы доверительно. Даже о погоде или о том, что сегодня на завтрак, спрашивал тихо и так многозначительно склоняя голову к плечу, будто речь шла об интимных тайнах. Беседу о "миллионах Бегумы" он несколько раз откладывал: то слишком много людей топталось рядом на прогулке, то времени недостаточно. Все же, наконец, разговорился:
– Ну как же ты не понимаешь, а ведь образованный, доцент или как там у вас называется. Видно, одной образованности тут не хватает. (Он произносил "фатает".) Эта книжка вроде байка, ну, значит, сказка, придумка. Но только вроде. А на самделе она показывает, что есть главное в жизни... Не соображаешь что? Главное – это богатство. Вот ты, грамотней от меня, и научные книги читал, и разные языки знаешь, но я лучше тебя понимаю, что есть главное в жизни. Понимаю, бо сам пережил. А ты ведь даже не знаешь, что там понимать можно. Ты ведь как думаешь? Так, как тебя в пионерах, в комсомолах научили. Я ж это знаю, нас всех так учили: кто богатство имеет, тот работать не хочет, только в карман сует, тот куркуль, буржуй, гад ползучий, от жадности в зобу дыханье сперло... И я раньше тоже так думал. Я в техникуме политграмоту проходил, в комсомоле состоял. И два дяди у меня партийные. Отец, правда, без. Он мастер был на механическом заводе. Он научил меня и слесарить и столярить. Я на всех станках могу, хоть за токаря высшего разряда, хоть за фрезеровщика, хоть за строгальщика. Я всякую работу уважаю. Еще пацаном, как в первый раз в цех попал, так сразу схотел, чтоб все уметь. Учился, старался, – от жадности в зобу дыханье сперло.
Эту искаженную Крылове кую строчку Коля повторял кстати и некстати. Видно, когда-то ему нелегко давалась басня и в памяти застряла приметой образованности.
– Так вот, я кто? Рабочий класс ! Пролетарий от самого корня, от деда, прадеда. Понимаешь это? Ну, так я тебе признаюсь: но только чтоб ты уже не говорил никому, самым своим корешам-раскорешам не говорил, – я сам был как эта Бегума... Не понимаешь? Я был миллионер, аж два раза... Ты всмехайся не всмехайся, а послухай, как дело было.
И Коля стал рассказывать вполголоса, неторопливо, с долгими отступлениями... То грустя, то досадуя, то наслаждаясь воспоминаниями. Он рассказывал на прогулках три или четыре вечера. Когда кто-нибудь подходил, Коля, не умолкая, продолжал говорить так же вполголоса, с теми же интонациями, но совсем о другом – пересказывая длинный анекдот или ''случай из жизни".
...Перед войной он работал в Славянске старшим механиком на небольшом механическом заводе, который изготовлял простейшие инструменты, строительное оборудование. Когда началась война, на заводе получили приказ составить план эвакуации, но совершенно секретно, говорить об этом нельзя было. Немецкие войска вошли в Славянск неожиданно, боев даже поблизости не было.
– Начальники из райкома, райисполкома успели поутикать. Но многие жители пооставались. Мой директор тоже удрал. Завод стал, рабочие по домам поховались, не знают, что делать. И у них семьи голодные. А я все думал: как же так – и добру пропадать, и людям. И тут меня как молотком в лоб стукнуло. Пошел я до немецкого коменданта. Обер-лейтенант был уже в годах, солидный, интеллигентный, в очках. Переводчик при нем немчик молодой, беленький, тоже вежливый. Я им и говорю: дайте мне тот завод, ну, хоть в аренду, хоть продайте. Я вам заплачу аванс, сколько соберу, а потом буду платить, как скажете, калым или там налог... Что делать стану? Я так думаю – сначала ходы, ну, значит, телеги, а там и брички. Я ж понимаю, что это нужно. Ведь машины и тракторы по селам стоят, горючего нет, а ездить надо, возить надо. В ходы можно и коня запрячь и, в крайности, даже корову... Комендант сразу все понял, спросил еще то и другое и говорит: "Зер гут". Аванс брать не стал: вы, говорит, должны рабочим платить. А мы вам, наоборот, ссуду дадим, пособие на обзаведение. Ну, так я тебе скажу чистую правду – вот забожусь, чтоб мне век на свободе не бывать, чтоб я детей своих не дождался увидеть, если хоть слово сбрешу, – но только через два месяца, к Рождеству, у меня уже было больше миллиона своих чистых денег... И никакой эксплуатации я не делал. Зарплату я платил больше, чем при Советах, кому на пятьдесят процентов, а хорошим мастерам и на все сто и полтораста процентов. И не по газетному процент считал, когда на бумаге полное перевыполнение, да здравствует, ура! а в кармане дуля и в печке одна макуха. Не-е, я считал, что можно купить на ту зарплату. У меня работали 150-160 человек, и все в цехах, при деле. А в конторе только двое, я и бухгалтер; старичок такой честный и такой аккуратный, каждую копейку, каждую бумажку и кнопочку бережет. Потом я еще компаньона заимел. Миша звали; техник-механик, но умел больше головой, чем руками. Коммерческий человек. Деловой и такой ушлый, что он десять евреев, или армян, или цыган обкрутит вокруг пальца, и продаст, и купит, и они еще магарыч ему поставят. Так мы с ним вдвоем были и снаб, и сбыт. А на другой год я еще в Лисичанске содовый заводик заарендовал. Лисичанский комендант, капитан, с нашим были вроде как земляки и хорошие знакомые. Тот капитан очень уважал украинские вышивки: "прима", "кунст" – искусство, значит. Так мы с Мишей ему тех сорочек, и рушников, и скатертей не меньше вагона перевозили. Он и дал нам заводик в аренду. Там соды неразобранной на складах много тонн лежало. И мы сразу девчат на расфасовку наняли, производство пакетиков, чтоб на 10 грамм и на 50, мы надомникам давали. Платили и деньгами и продуктами... Как продадим в деревню ходы, или бричку, или столько-то мешков соды, продавали и немцам, которые на хозяйстве были, – берем не только гроши, а еще муку или картошку, а то и свинку. На весну у меня лично три миллиона было и у Миши миллион с гаком. Тогда завели мы в Славянске и Лисичанске подсобные хозяйства, вроде совхозы, – огороды всякие, коровы там, куры, утки. И себе же на харчи, и работягам продавали по хорошей цене. Они такие благодарные были: у нас цены куда меньше, чем на базаре. А нам, обратно, калым. От жадности в зобу дыханье сперло. Завел я себе грузовик-полуторку ЗИСовскую, потом купил автобус у румын. Если б схотел, мог и легковую достать. Но только я понимал, что с легковой могу нарваться: бензин у немцев был на очень строгом счету. Конечно, и у них леваки были, а у румын, итальянцев, венгров – еще больше. У тех каждый, кто мог, работал налево: даю-беру. Но я не хотел риску. А полуторки и автобус на газу ходили, на чурках или на брикетах. Зато я пропуска имел куда хочу. С комендантом у нас полная дружба. На Рождество, на Новый год, Пасху я ему подарки дарил, не как-нибудь так на лапу, а культурно – золотой портсигар, самовар чистого серебра. Миша достал ему шикарную лампу: бронза с серебром и с такими статуйками – голые девочки, красоточки, ну как живые, за цицьки потрогать хочется...
Были у нас, конечно, потери на производстве. Через бракованный материал бывало и так, что возьмет кто-то товар, а потом не заплатит. Но на круг доход имели дай Боже!.. Больше года мы жировали. А тут как раз Сталинград. И уже советские самолеты летают. Комендант говорит: "Надоцурюк". Я успел еще кое-что загнать. Весь завод чохом продал двум барыгам. Они станки, и весь инструмент, и все, что осталось, позабирали. Дешево отдал – сорок тысяч марок. Спешил. Погрузили мы с Мишей семьи в автобусы – у него тоже автобус был. На полуторку навалили чурок, брикетов, ну и кое-что с барахла – поехали. Я мечтал ехать или до жениной родни в Запорожье, или к Мишиной родне где-то около Киева. Но только отступление пошло такое, что кто куда. Чистая паника! Мы еще до Днепра не доехали, как нас повыкидывали с автобусов. Немцы все же таки фашисты. Кричат "Раус!" и автоматом крутят. Мишу я потерял на переправе. И только сберег свою семью и полуторку, сберег через свое счастье, и через хитрость, и потому, что ничего не жалел. Марки, какие были, и золотые браслетки, и колечки, и серебряные ложки я тем фашистам давал. Сам за баранку сел. И спасибо, один дядька научил – когда задерживали, стал я кричать: "Полицай, СС зондеркоманда". Ну, СС они все боялись – пропускали. Так и пустили через Прут и, значит, уже за границу... Там я аж заплакал от радости. Вот верь не верь, но я всегда был патриот Родины, прямо даже патриций... Ты что, не знаешь: патриций значит сильный патриот. Это почему же неправильно?.. Ну, может, я с румынским языком спутался. Ладно, нехай по-твоему, но только я Родину всегда любил и уважал. А вот как приехали в Румынию, тут я вдруг почувствовал, что это такое – свободно дыхать. Раньше я что знал? Трудовая дисциплина! Соцсоревнование! Вредительство! Ударничество! Даешь план! Даешь встречный! Даешь процент! А потом – война. И немцы. Ну, один комендант, другой по-людски относились. Но все другие – фашисты, блядская солдатня, автомат в пуп наставят: рус, швайн! Ограбили дочиста, хорошо еще живы остались...
А тут все вольно. И люди живут кто как хочет. И природа – чистый рай. Сады, виноградники – богатство такое, только руки приложить. Приехали в Букурешту. Город красивый, дома шикарные, магазины богатейшие. На базарах всего навалом, особенно фрукты всякие, виноград. Но цены приличные. А когда мы ехали, так по селам почти даром давали. У меня сразу в голове мечта, ну вот как с той Бегумой, это ж какое дело верное!.. Договорился я с одним румыном, – он лавку держал бакалейную, – чтоб он от полиции пропуск взял. Оставил ему в залог жену, тещу, детей – он мне кредит дал, и я на все марки и рубли, какие оставались, наменял ихних лей. Сел я сам за баранку и давай с ним вдвоем по селам – накупил винограду, яблок, груш, слив... Привез, и с тем бакалейщиком за день продали. Ну и что говорить: через месяц у меня было уже пять грузовиков. Заарендовал я гараж и нашел компаньона-бояра. Настоящий интеллигент – адвокат, высший шик. У нас таких уже не бывает. Видный мужчина, волосы напомажены, духами за сто шагов пахнет, золотая зубочистка. Он, значит, адвокат, а его брат в министерстве служил в больших чинах. Им самим торговать неудобно. Адвокат на всех языках говорил, по-немецки, и по-французски, и по-русски тоже. Не так чисто, но понятно. Мы и договорились. Они вошли в долю, но вроде под секретом. Моих было пять грузовиков, а от братьев-бояр – еще шесть. Гараж устроили в ихнем доме. На все дела с полицией, с начальством, с клиентами у них был прокурист – это вроде секретарь – Митрю: молодой парень, но такой жох. Он и с них имел, и с меня. У него была и жена, и любовница, свой дом и дачка – вилла называется – на Черном море. И сам он завсегда веселый и все делал вроде шутейно, со смехом, с песнями... Через дружбу с ним я на весну заимел уже двенадцать своих грузовиков и домик себе купил небольшой, но приличный, с обстановкой. И боярам, конечно, тоже отломилось. Они через меня и через Митрю имели куда больше, чем от своего адвокатства и министерства. У них в городе два больших собственных дома. Так раньше с них больше расходов, чем доходов. А я в одном доме устроил ресторанчик, доставал вино дешевое, крестьянское, харчи простые, но свежие. Нанял цыган -со скрипками, бубнами, песнями, плясками. Каждый вечер – прибыли полный мешок лей. Всем хватало. А в другом доме, где гараж был, я в подвале ремонтную мастерскую пристроил. И наши машины чинил, и чужие. Обратно доход. А в первом этаже магазин – дешевые сельские фрукты, овощи, виноград. Главным арендатором числился тот бакалейщик, какой мне первым помог. На вывеске – его фамилие. Он чуть не плакал, говорил: я ему лучше брата. Он уже десять лет торговал: туда, сюда -только на мамалыгу хватало и на вино. А в нашей компании он за один год свой домик завел и уже не лавку, а магазин. И какой – три витрины зеркальных, одна с проточной водой, сверху текет, чтоб фруктам свежесть была. Стал я брать заказы на перевозку уже не только фруктов. Возил разные товары и от фирм, и от людей, и от государства. Шофера у меня работали, и механики, и слесаря – кадры душ больше двадцати, и румыны, и русские, и молдаване, и даже два еврея. Там, в Румынии, их не так сничтожали; они откупались, румыны добрая нация, берегли их от немцев. А контора обратно маленькая: со мной вместе трое – один бухгалтер, местный русский, пожилой такой, честняга, хоть все ключи оставляй, – божественный, церковный староста. И секретарша-румыночка, чернявая, красивенькая, на машинке строчила, стенографию знала, по телефону звонила. Она по-русски понимала, была мне за переводчицу. Вот и все мои штаты. Работали мы, прямо сказать, крепко, но вольно – никто в шею не гнал. Там, в Румынии, люди большие дела делают и тут же в конторе, как в ресторане, кофей пьют, или вино, или коньячок. И бумажек почти никаких. Сказал – сделай, давай гроши; можно и без расписки, если человека уважаешь... Года не прошло, а я уже в банке имел два миллиона. Понимаешь, приехал без ничего, а за десять месяцев сделал два миллиона. Вот тебе и Бегума!..