355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Копелев » Утоли моя печали » Текст книги (страница 5)
Утоли моя печали
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 23:32

Текст книги "Утоли моя печали"


Автор книги: Лев Копелев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)

Нелегко, а то и вовсе невозможно было прочесть слова, раздробленные "мозаичным" шифратором, однако, привыкнув читать звуковиды обычной речи, я по изображениям необычной мог в конце концов установить характер, метод, а приблизительно и код шифра, т.к. явственно выделялись полосы применяемых фильтров – три или четыре – и временные доли по 100-120 миллисекунд, на которые разделялись зашифрованные сигналы.

Антон Михайлович и Абрам Менделевич были довольны. Они хвастались моим умением перед начальниками из МГБ, правительственными комиссиями, которые время от времени посещали шарашку, – им тоже показывали достопримечательность:

– А вот единственный человек в Союзе и Европе, который читает видимую речь. Только в Америке есть еще такие чтецы – один-два... Но те, разумеется, только по-английски. А русской видимой речью овладел пока он один *.

* В те дни, когда я держал корректуру этих страниц, наша юная приятельница – студентка первого курса – сдавала зачет по "формантам" речи и легко прочитала звуковид, который назвала спектрограммой.

Фома Фомич Ж., зайдя в лабораторию, снисходительно протягивал некоторым из зеков руку, показывая, насколько он высокопоставлен – может себе позволить и такое.

Однажды нас посетил замминистра, рослый, холеный красавец, в костюме, подобные которому я видел только в иностранных фильмах. Его сопровождал Антон Михайлович, более, чем всегда, любезный и говорливый. За ними шла свита, мундирные и штатские, среди которых я только минут через десять узнал Фому Фомича – он словно бы ссутулился, стал меньше ростом, худее, затерялся в кучке безмолвных или тихо перешептывающихся свитских.

В тот вечер и потом еще несколько раз меня показывали как "ученого медведя". Я просил, чтобы диктором был Солженицын, – у него хороший голос, внятное произношение. Для показательных чтений использовался только старый анализатор. На нем звуковиды получались быстрее и могли быть любой продолжительности. Новые приборы анализировали тоньше, подробнее, но в один прием только короткие отрезки по 2-3 слова.

Начальник, для которого устраивалось представление, писал на бумажке несколько слов. Текст относили диктору в акустическую будку, построенную в углу нашей лаборатории. Лента с записанным спектром раскладывалась на столе, – я выжидал несколько мгновений, пока четче проявится "рисунок" и пока диктор, выйдя из будки, займет удобное место так, чтобы я мог видеть его руку. У нас, как у карточных шулеров, был отработан свой нехитрый жестовой шифр. Я вслух называл предполагаемый звук, нанося его карандашом на рулон, не поднимая глаз, погруженный в "созерцание". Он стоял напротив. Если я угадывал точно, рука была неподвижна, если совсем не угадывал поднимались все пальцы, если предполагал не тот звук, но близкий подгибались несколько пальцев. Однако задача и впрямь была не слишком трудной в тех случаях, когда текст внятно произнесен знакомым сильным голосом.

На звуковидах были отчетливо прорисованы темными, волнистыми полосами более сильные участки спектра – форманты звуков речи. Я их назвал образующими частотами. Главная образующая (форманта) – в звонких звуках, как правило, вторая снизу, а в глухих чаще всего первая или даже единственная – непрерывно менялась, перемещалась, извиваясь и переламываясь, в звукосочетаниях, сливающихся в слоги и слова. Американцы называли ее "hub", а я пытался узаконить название "стрежень", "стрежневая образующая". (Однако даже многие из тех, кого мне удалось убедить, говорили и писали "стержень".)

В каждом звуковиде я мог наблюдать, как стрежни отдельных звуков смещаются под влиянием предшествующих и последующих. Так, например, в слове БАС стрежень А двигался круто снизу вверх, от более низкого Б к более высокому С; в слове ЧАЛ, наоборот, круто сверху вниз. В ШАШ стрежень выгибался полумесяцем "рогами" кверху, а в БАБ – рогами книзу и т.д.

Несколько раз мы проделывали такой эксперимент: записав на магнитофонную ленту внятно, медленно произнесенный слог или ряд слогов, возможно более бессмысленных (чтобы исключить обычные догадки), потом точнехонько, сопоставляя протяженность ленты со звуковидами и осциллограммами, "отрезали" последний звук. Эту ленту передавали по каналу обычного телефона. И большинство артикулянтов, как правило, слышали отрезанные звуки либо другие, но фонетически им близкие; например, вместо Ш слышали С или Ж.

* * *

Уже к осени 1949 года совместными усилиями нескольких лабораторий был разработан абсолютно секретный телефон. Звуки речи, поступая из микрофона в шифратор, уже не дробились по времени и частоте в мозаику, а, "располосованные" десятком фильтров, преобразовывались в простейшие сигналы. В каждой полосе совершенно одинаковые по амплитуде импульсы ("клиппированные", то есть остриженные, обрезанные) передавались пучками, различными по густоте. Они перемешивались в шифраторе по определенному коду. В линии можно было услышать только непрерывный, неравномерный писк, свист, шипение. Звуковиды не позволяли даже определить, какого рода эти звуки. Они и на вид почти не отличались от механических. А шифратор-дешифратор на приеме, настроенный по ключу, который мог изменяться со дня на день, направлял эти сигналы в соответствующие фильтры, и на выходе восстанавливалась связная речь.

Когда мне впервые объяснили этот принцип шифрации, я сказал, что в мозаичных системах речь подвергается механическому раздроблению, после чего неизменные частицы воссоединяются, а здесь производится уже некое "химическое разложение" речи на атомы, которые затем вновь синтезируются.

Антон Михайлович заметил:

– Не думаю, что это достаточно строгое научно-техническое определение. Скорее, метафора, образ... Но в известной мере отражает истину. Так вот, любезнейшие филологи, теперь от вас требуется: во-первых, точно установить все условия максимальной разборчивости при этом синтезе. Нам необходимо знать, какие параметры должны быть переданы sine qua non, a на чем можно сэкономить. Какие частотные полосы урезать? Какими различиями амплитуд пренебречь? Но главное – шифрация.

Вдвоем с заключенным-инженером Б. я перевел книгу Винера "Кибернетика". Он переводил те страницы, математический смысл которых я просто не мог уразуметь, и редактировал все переведенное мной.

В нашей печати кибернетику объявили реакционной лженаукой. Антона Михайловича это не смущало:

– Ну что же, это, видимо, правильно. Реакционная так реакционная. Но технически использовать необходимо. Мы же не сомневались в реакционности немецких фашистов, а тем не менее стреляли по ним из их же пушек... Как нужно произносить: сайбернетик или кибернетик? Толковая бестия этот американец. Впрочем, он, кажется, австрийский еврей? Янки присвоили его так же, как Эйнштейна и Бора. И получили немалый профит. Атомную бомбу-то создали главным образом ученые-иммигранты... Но мы с вами должны переплюнуть заморских мудрецов, переиграть их... Да-с, и не посредством родимой дубинки. Это в старину против англичанина-мудреца еще кое-как годилась дубина. Мой дед, помню, говаривал: "Все англичанка гадит..." Но с господами янки надо состязаться по-иному, по-новому. Итак, ваша первая задача – разборчивость, разборчивость и еще раз разборчивость. Вы, Александр Исаевич, должны выяснить не просто голые проценты, сколько слогов прошло через канал, а выяснить, какие именно буквы, ах да – звуки ! – лучше различимы, какие хуже. А вы, Лев Зиновьевич, извольте проанализировать физические причины этой непроходимости... Как вы намерены это делать?.. Так-так... Записывать на пленку диктора, читающего артикуляционной бригаде, и затем исследовать звукови-иды. По-моему, называли бы просто "спектрограммы". Ей-Богу, точнее, хоть и не так красиво. Впрочем, ладно, зовите хоть горшком, но дайте нам точные данные, где зарыта собака неразборчивости... Займитесь охотой на этого шелудивого пса!.. Но есть еще и вторая задача. Вы сами слушаете и знаете – и та, и другая, и третья – все наши модели на приеме весьма неблагозвучны. И что еще хуже, говорящие неузнаваемы. Разборчивость переменна, – то больше, то меньше, – но узнаваемость, вернее неузнаваемость, постоянна. Представьте себе: товарищ Сталин вызывает маршала Конева, или Вышинского, или... э-э... Ракоши и не узнает голоса... Вот тут уже дело за вами, дражайший чтец звуковидов. Отныне вы будете и чтец, и жнец, и в дуду игрец. Извольте выяснить, и возможно точнее, чем именно отличается один голос от другого. Я слышу в трубке кратчайшее "але" или "да-а" и узнаю, кто это – капитан Волошенко или майор Трахтман. Узнаю за долю секунды. А ведь в обычном телефоне мы слышим весьма ограниченную полосу. И притом с частотной характеристикой, весьма искажающей спектр... Я вот слушал ваши рассуждения о формантах, стрежнях et cetera... А потом поглядел на частотные характеристики телефонов. И оказывается, что все телефонисты, которые ни о какой видимой речи и слыхом не слыхали и варганили все на глаз и на слух, действовали, как будто изучали те же данные, что и вы. Вот, поглядите, – нижние и верхние частоты завалены, а средние усилены, этаким пузом выпячены, как раз те самые полосы, где, по вашим наблюдениям, и проходят главные форманты. Как вы их называете – стрежневые? Знаю, знаю, "из-за острова на стрежень". Мудрите все, "мокроступы" придумываете. Да уж ладно, чем бы дитя ни тешилось, лишь бы делу на пользу... Так вот, посудите сами. Телефонисты – скромные техники-эмпирики, не ведая никаких теорий, следуя лишь практическому опыту, добились весьма пристойной разборчивости в соответствии с теми же закономерностями, которые вы обнаружили теоретически, потея над новейшими техническими достижениями. С одной стороны получается, что телефонисты действовали подобно тому мольеровскому персонажу, который не знал, что всю жизнь говорил прозой... Вот-вот, именно, Журден... Однако, с другой стороны, это совпадение свидетельствует, что и ваши наблюдения и размышления заслуживают доверия... Ведь я мог лично убедиться, что вы до самых недавних дней даже не знали, что такое частотная характеристика телефона. Этот факт сам по себе интересен еще и тем, что подтверждает некую закономерность, многими пока отвергаемую. Я формулирую ее так: здоровое невежество – один из двигателей научно-технического прогресса. Здоровое, то есть сознающее себя как невежество, лишенное самодовольства и сопряженное с любознательностью. Генри Форд отлично понимал эту закономерность. Он вовсе не брал на работу дипломированных инженеров, даже опытных практиков-специалистов. Говорил: у них мозги уже застыли, все мысли движутся только в одном направлении, они привыкли к наезженной колее, не могут и не захотят свернуть. А мне нужны неискушенные, но любознательные парни, чтобы все узнавали заново. Такие – отважнее, находчивее, они способны открывать и вовсе новые дороги... Каков был хитрюга? Вот и я благословляю ваше здоровое невежество и направляю вас на поиски новых дорог...

* * *

Уговаривать меня не приходилось. Первые погружения в прикладное языковедение – статистические исследования русских слогов были завершены. Мы составили новые слоговые артикуляционные таблицы и начали составлять слововые и фразовые, формировали бригады из молодых – не старше тридцати вольнонаемных сотрудников и сотрудниц. При испытании каждой новой модели и каждого отдельного узла телефонной системы артикулянты записывали слоги, которые диктор произносил в акустической будке – чтоб никаких внешних помех. Процент правильно принятых слогов считался объективным показателем разборчивости в данном канале.

Дикторов мы подобрали из тех заключенных и вольняг, кто мог внятно, равномерно и в то же время естественно – не выкрикивая, не выделяя отдельных звуков – подолгу читать таблицы, т.е. сотни и тысячи бессмысленных слогов.

Инженер Сергей появился у нас во вторую зиму.

– Я – чистых питерских кровей. Вырос на Неве, на Васильевском острове. Потомственный инженер. Электромеханик. Но и любая другая механика из рук не валится.

Он работал в блокадном Ленинграде, опухший от голода, едва живой, неделями не выходил из цеха; его вывезли совершенно истощенным. Позднее, весной, он сочинил об этой поездке стихи:

Дала кривая перегиб,

И я случайно не погиб...

...Первая станция. Весь эшелон

Орлом садится под вагон.

Еще до конца войны он вернулся в Ленинград на свой завод... Его двоюродный брат, тоже заводской инженер – охотник до сладкой жизни – снимал с трофейных приборов платиновые детали и продавал их морякам торговых судов за деньги или за контрабандное барахло. Его захватили с поличным, передали в ГБ. И следователь объяснил, что ему обеспечена вышка без надежды на обжалование. Но предложил единственно возможный спасительный выход "помочь раскрыть серьезный контрреволюционный заговор". Злополучный ворюга, недолго раздумывая, "признался", что его родич и ближайший приятель Сергей собирается убить всех ленинградских руководителей (тех самых Кузнецова, Попкова и др., которых потом расстреляли в 1951 году по пресловутому "Ленинградскому делу"), а заодно и товарища Сталина, после чего намерен восстановить свободную торговлю, распустить колхозы и не слишком крупные предприятия отдать в частное владение.

Репутация у Сергея была неважная: в партию он не вступал и считался "нытиком и склочником", т.к. несколько раз устно и письменно обличал безобразия на заводе. В одном случае его вызывали даже в Москву в министерство Госконтроля.

После ареста он сначала отпирался. Его сажали в промерзший карцер, надевали браслеты, жестоко били. Он "признался", что рассказывал антисоветские анекдоты, что любит Ленина и Кирова больше, чем Сталина, что действительно говорил, будто в блокаде, в гибели всех пищевых запасов Ленинграда виновато в первую очередь правительство – Жданов, а возможно и Сталин.

Некоторым анекдотам следователь ухмылялся: "Придумывают же, суки!" но продолжал требовать признания в подготовке "терактов" и в создании подпольной организации.

Двоюродный брат на очных ставках выглядел сытым, лишь несколько печальным, курил папиросы "Казбек" и просил Сережу не губить себя, их семьи и чистосердечно раскаяться: "Родина нас простит".

Наконец, следователь показал оформленные по всем правилам ордера на арест жены и старшей дочери Сергея.

– Если признаешься, сию же минуту, при тебе порву. А будешь, гад, выгребываться, сегодня же ночью их приволокут. И потянут как твоих соучастниц. Вот когда они тебе спасибо скажут... твою мать! Когда мы с них стружку снимать начнем и докажем, что это ты их заложил!

Сергей согласился все подписать. Ордера были демонстративно порваны в клочки. Следователь дал ему папиросу и заговорил вполне добродушно:

– Вот так бы давно. А то и себя и нас мучаете. Доводишь. Вы думаете, мне нравится кулаки отбивать о ваши кости? А так и вам, и нам, и государству – польза. Враг обезврежен. Вы же оба с брательником вражины самые что ни есть. Это же факт. Но теперь за чистосердечное признание и вам будет легче... Органы учтут.

Сергея и его разоблачителя судило заочно ОСО, каждый получил по четвертной – 25 лет – по трем пунктам 58-й статьи: 8-я – террор, 10-я антисоветская пропаганда, 11-я – контрреволюционная организация.

– Тот болван потом узнал, что за платину ему больше десятки и не корячилось. И считался бы хозяйственником, указником, а не врагом народа. Он чуть умом не тронулся. Локти кусал. Его жена после свидания ходила к моей Лиде, говорила: он в отчаянии, умоляет простить, хочет писать Генеральному прокурору, Верховному суду, самому Сталину. И надеется, гнида, что я тоже писать буду. Маком! У меня с ними вроде как джентльменское соглашение. Я подписал, что им нужно, а они не тронули мою семью и меня отправили сюда, на шарашку, мозгами шевелить, руками помогать, а не на каторге доходить, не на Воркуту, не в Магадан. А что будет, если я начну писать жалобы? Да пиши хоть Сталину, хоть в горкомхоз, хоть в правление общества глухонемых...

Сергей понравился мне с первой встречи. Статный, осанистый, с открытым, смелым взглядом серых глаз из-под высокого лба. Говор образованного питерца, но бывалого, владеющего языками цеха и канцелярии, митинговой трибуны и окраинной пивнухи. Он судил обо всем решительно.

– ...Лучший русский художник – Маковский. Кто может в этом сомневаться? Невежда или сноб, который придуривается, что ему больше нравится какой-нибудь Врубель и абстрактная мазня...

– ...Сталин хотел отдать Ленинград немцам, и еще не ясно, кто поджег бадаевские склады, кто навел на них фрицевские бомбы. А Сталин питерских боится и ненавидит. Еще за Кирова.

– ...Вот кто был настоящий большевик – Мироныч! Тут ничего не скажешь. Русская душа. Весь нараспашку. И голова на месте. Он и в технике смыслил, и в градостроительстве. Не позволил разрушать Ленинград, уродовать, как Москву. Он и памятники снимать не давал. Александра Третьего – чугунное чучело – еще до него стащили на задворки. Но все другие он отстоял: и царицу Катю, и Николая Первого, который "дурак умного догоняет, да Исаакий не пускает", и Суворова... А ведь были, это я точно знаю, были охотники их всех, и даже Медного всадника в мартены пустить. Как же, как же, пятилетке нужны трактора, навались, инженера. Трудовой пролетариат красотой другой богат! Закрывай Эрмитажи, хрен буржуям покажи!..

Спорить он не любил. Высказавшись категорично, от любых возражений отмахивался, иногда матерно, иногда просто шуткой либо язвительно-смиренно:

– Ах, простите, виноват. Куда нам, технарям, невеждам посконным, с просвещенными светилами тягаться... Мы лаптем щи хлебаем, босой ногой сморкаемся... Вот именно, виноват, тысячекратно миль-пардон!.. Глубоко сожалею, что дерзнул посметь свое суждение иметь и в столь высоком присутствии высказать. Посему замолкаю. А кто сомневается, может поцеловать меня в...

Уже с первых дней мы стали приятелями. Иногда ругались много и с матюками, но быстро мирились. Его изобретательство меня и восхищало и стало необходимым для моих работ.

Панин в первые дни очень приветливо встретил Сергея:

– Истинный Василий Буслаев... Удалой добрый молодец...

Ему нравились вольные речи и вся повадка "питерского зиждителя". Но потом из-за его безбожных шуток и пренебрежительных отзывов о церкви они рассорились.

– Твой Митя просто блаженный, юродивый. Такие на Руси никогда не переводились. А рассказать иностранцам – усрутся, не поверят. Вчера я его встретил на прогулке: ходит по двору босиком, а земля мерзлая. Грудь голая до пупа. Ему бы еще вериги надеть пудовые и на паперти голосить о Страшном суде... Жалею таких, но уважать не могу. Сам человек простой, грустный-печальный, однако психически нормальный. И мою здоровую душу от всякой такой душевной патологии воротит, как муллу от ветчины.

С Паниным и я все чаще спорил. Он переживал трудный душевный кризис истекало его первое арестантское десятилетие. Но я тогда недостаточно понимал, даже не всегда замечал это, озабоченный, поглощенный своими чрезвычайными "открытиями". И меня только смешила или раздражала его аскеза. Он работал в конструкторском бюро, где было несколько женщин. Иные заигрывали с таинственным, сумрачным красавцем-арестантом. Но он запрещал себе даже глядеть на них. И если случайно взглядывал и не опускал, не отводил глаз, то сам же себя неумолимо осуждал. В такой день он отдавал кому-нибудь из нас обеденный компот или запеканку за ужином.

– Возьми! Я сегодня согрешил. Два – или даже три – мгновения смотрел на одну поблядушку. Вот и наложил на себя епитимью.

В конце концов мы поссорились по совершенно вздорному поводу. Он стал доказывать, что Дантес – благородный, хорошо воспитанный юноша, который вел себя в деле чести как порядочный дворянин: его вызвали, он должен был драться (Панин был сторонником возрождения рыцарства и, в частности, поединков). А Пушкин, конечно, гениальный поэт, но безбожник, а значит, и безнравственная личность...

Мы яростно разругались. Даже не простились, когда несколько месяцев спустя его увозили.

Но через пять лет, на воле в Москве, встретились опять друзьями.

* * *

Мой рабочий стол в акустической был в дальнем углу у окна. Солженицын и я сидели спина к спине. Наши столы были отгорожены от противоположных двухэтажными книжными полками и стойками, на которых пристраивались фильтры; через них мы иногда слушали артикуляционные испытания, выключая разные полосы частот. Обычно мы сидели в наушниках, объясняя это необходимостью отключаться от внешнего шума. Но, разглядывая звуковиды, читая или переводя, я мог одновременно слушать музыку, а в тихие вечера подключал те же наушники к особому контуру, который соорудили немецкие друзья-радисты из одной лампы, насаженной на коробочку немногим более спичечной, раз и навсегда настроив его на Би-Би-Си. У Сергея был целый рабочий отсек прямо напротив нас с другой стороны комнаты. Но он был еще и диктором. Всем нравился его великолепный баритональный бас и очень четкое, едва ли не артистичное произношение. Поэтому ему приходилось часами торчать в акустической будке, диктуя артикулянтам слоги, слова или фразы. А когда новый канал прослушивали местные эксперты или приезжие комиссии, он там же читал вслух газетные статьи. Диктуя артикулянтам, он должен был подчиняться Солженицыну и невзлюбил его.

– Мальчишка, сопляк, а строит из себя генерал-аншефа. "Вот так и так! А разговорчики излишни!" Ты погляди на него, он же никогда не улыбнется. Все время, как мышь на крупу, дуется. Он на всем белом свете только одного себя любит и себе же отвечает взаимностью. Даже в носу ковыряет с величайшим самоуважением.

"Фонетическим бригадиром" числился я, но, когда Солженицын увлеченно муштровал молодых вольняг-артикулянтов, среди которых были и миловидные девицы, я, любуясь его напористой сноровкой, отстранялся. Видел, что ему охота покрасоваться перед ними, щегольнуть эрудицией и командирской повадкой. Он же ушел на фронт совсем юнцом. И в нем еще бродил, клокотал мальчишеский задор, юношеское честолюбие. А я казался себе многоопытным, зрелым мужем и, внутренне посмеиваясь, старался не мешать.

Но Сергей то и дело замечал :

– Не понимаю: кто из вас бригадир? Кто руководит, а кто исполняет? Я, например, вообще, не терплю, когда со мной разговаривают приказным тоном. А если задирает хвост какой-нибудь резвый молокосос, то мой первый рефлекс послать на легком катере.

Однажды он услышал, как Солженицын завел разговор с Абрамом Менделевичем, что, мол, артикуляционные бригады необходимо выделить в самостоятельную оргединицу, что он, конечно, будет прибегать к советам и консультациям по мере необходимости, однако подчиняться хочет непосредственно Абраму Менделевичу.

Сергей рассказывал сердито, язвительно:

– И как он ловко льстил-улещивал, вроде вовсе нечаянно: "Вы, Абрам Менделевич, как офицер, сами, конечно, прекрасно понимаете преимущество прямой субординации". А этот Менделевич – кабинетный хмырь, очкарик в погонах, тонкие ножки в хромовых сапожках – уши развесил, только что не мурчит, как кот, когда ему за ухом чешут...

Это меня поразило, огорчило, обидело... Стремление к самостоятельности, конечно же, неотделимо от юношеского честолюбия, которое я давно приметил. Но почему он не говорил в открытую со мной, а вопреки неписаным законам дружбы – тем более арестантского братства – пошел по начальству?

Объясняться я не хотел; не сознавал за собой права руководить. Напротив, был убежден, что он и сам отлично справляется.

Но трудно было скрывать внезапно возникшее чувство недоверия, даже неприязни. Да и как скроешь, когда все время, сутки напролет рядом? В лаборатории сидим вплотную, в столовой за одним столом, в камере на одной вагонке...

Он вскоре заметил, спросил раз, другой:

– Ты что, на меня дуешься?

Отвечал я невразумительно и неласково:

– Что значит "дуешься"? Ты не девка, не баба, чтоб я за тобой ухаживал... Знаешь, почему лошади не кончают самоубийством? Потому что никогда не выясняют отношений...

Я перестал спрашивать его о работе. А когда он внезапно – и, мне казалось, нарочито озабоченно – задавал деловые вопросы по ходу испытаний или заговаривал на темы политики, литературы, я старался отвечать коротко, сухо, от любых споров отклонялся: "Ну что же, останемся каждый при своем мнении".

Услышав такое в первый раз, он насторожился и заметил, что "в работе приходится иногда наступать товарищу на пятки". Я не удержался, возразил, что в совместной работе арестантов следует все же ступать осторожнее, блюсти известные ограничения. У нас более тесные нравственные пределы, чем на воле. Его глаза потемнели.

– На сей счет у нас не может быть разногласий. И никто не посмеет утверждать, будто я нарушаю такие пределы...

Что было делать? Отстаивать необоснованные претензии на руководство? Перебирать мелкие претензии: кто, что, кому сказал, почему он докладывал начальству, вовсе ничего не говоря мне? Ссылаться на рассказ Сергея я не мог. Тот просил не упоминать о нем. Разговор Солженицына с Абрамом Менделевичем он подслушал из акустической будки с помощью нехитрого приспособления, которое устроил, чтобы незаметно слушать разговоры начальства. Так мы несколько раз узнавали, кому предстоит этапирование и кем особенно интересуется кум...

* * *

Некоторое время между нами сквозила прохлада. Но постепенно дружба восстановилась как ни в чем не бывало, и я никогда не напоминал об этой размолвке.

Мою привязанность к нему она не могла ослабить.

Слишком близок он стал мне. Он лучше всех вокруг понимал меня, серьезно и доброжелательно относился к моим занятиям, помогал работать и думать, дельно использовал мои "открытия" в ходе артикуляционных испытаний и толково их обобщал. Он убедительнее всех подтверждал смысл моего существования.

И очень по душе мне пришелся. Сильный, пытливый разум, проницательный и всегда предельно целеустремленный. Именно предельно. Иногда я сердился на то, что он не хочет отвлечься, прочитать "незапланированную" книгу или поговорить не на ту тему, которую заранее наметил. Но меня и восхищала неколебимая сосредоточенность воли, напряженной струнно туго. А расслабляясь, он бывал так неподдельно сердечен, обаятелен...

Моего единственного брата – младшего – тоже звали Саней. Он погиб в бою в сентябре 1941 года. Всегда я мечтал о сыне, с которым делил бы все, что знаю, умею, заветные мысли и трудные заботы...

В Сане Солженицыне ощущалась явственная боль безотцовства. И в его стихах, и когда он рассказывал о детстве и юности.

Тогда я себе казался значительно старше, умудреннее; хотел понимать его по-братски, по-отцовски. И даже самые жестокие, наши споры истолковывал как естественные противоречия поколений.

В те годы и еще долго потом я верил ему безоговорочно. Верил вопреки мимолетным сомнениям, вопреки сердитым перебранкам, вопреки предостережениям злоязычных приятелей. Без этой веры мне было бы труднее жить.

(Весной 1955 года мы с Дмитрием Паниным узнали адрес Солженицына, который третий год жил в ссылке "навечно" в степном поселке Кок-Терек в Казахстане.

Мы стали переписываться. Он тогда был под наблюдением онкологов – еще не оправился после операции семеномы. Наталья Решетовская, которая развелась с ним как с заключенным без особых формальностей, – он долго и не знал, что уже неженат, – вышла замуж, не писала ему, не ответила даже на просьбу о березовом грибе, чаге, который помогает иногда исцелять или хотя бы подлечивать рак. После его реабилитации в 1957 году их брак был восстановлен.

Он писал нам с Митей часто, в некоторых письмах прорывалась едва скрываемая тоска одиночества, ожидание скорой смерти, отчаяние... Мы как могли старались утешать, ободрять, искали ему невесту...

Летом 1956 года мы с Митей встретили его на Казанском вокзале.

Казалось, он почти не изменился – только чуть усох и загорел бледным, желтоватым, "незаконным" загаром – ему ведь нужно было избегать солнца. Выпить для встречи не пришлось – он соблюдал диету. Но говорили много – и тогда и при новых свиданиях в последовавшие полтора десятилетия; уже меньше спорили.

Надежды и суждения о стране и о мире у нас троих часто не совпадали, я полагал себя марксистом (хотя уже не ленинцем) еще и до 1968 года, а Митя из истового православного стал еще более истовым католиком. Но все же общего, объединяющего нас, казалось, было больше, чем разногласий. И старая арестантская дружба словно бы стала еще крепче.

А в семидесятых годах пути разошлись. Но это уже другая тема. И время для нее еще не приспело.)

* * *

Солженицын разрабатывал теорию и методику артикуляционных испытаний телефонных каналов в разных режимах. А я читал и конспектировал книги и статьи по языкознанию, по фонетике, по акустике и электроакустике, по теории связи, по психологии речи, книги Сосюра, Щербы, Бодуэна, Марра, издания Пражского лингвистического кружка, статьи Габора, Эшби, Ликлайдера, Бекеши, американские, английские, французские, немецкие журналы.

Но читал я главным образом вечерами. А днем больше возился со звуковидами, торчал у АС, наговаривал тексты на магнитофонную ленту, потом натягивал ее на диск анализатора, получал звуковиды и рассматривал их, измерял, сравнивал...

Мне были поставлены отчетливые задачи: исследовать, в какой степени разборчивость речи и узнаваемость голоса в телефонах различного типа зависят от точности воспроизведения определенных параметров звуковых колебаний (частоты, энергии, соотношения частоты и энергии в разных – и каких именно – диапазонах частоты).

Во всех рассуждениях и спорах, которые возникали вокруг наших фонетико-акустических работ и захватывали почти всех, кто разрабатывал новые телефонные системы и отдельные узлы, были примерно такие главные темы:

– Сколько можно "сэкономить" (сократить) в диапазоне частоты? (При обычном разговоре "от рта к уху" на расстоянии одного-двух метров мы воспринимаем звуковые колебания с частотой от 60 до 15 тысяч герц. Обычный телефон передает ограниченную полосу от 100 до двух с половиной тысяч герц. Но и при передаче по более "узким" каналам речь все еще сохраняет некоторую разборчивость.) До каких пределов можно сократить канал? Что лучше срезать – верхние или нижние частоты?

– Если необходимо (в целях шифрации) передавать речь, разделяя ее фильтрами на отдельные частотные полосы, то какое именно деление наиболее благоприятно для разборчивости и узнаваемости?

– Как влияют на разборчивость речи, на узнавание говорящего различия в энергии, то есть амплитуды звуковых колебаний? До каких пределов можно их сокращать? До какой степени точно нужно воспроизводить различия между амплитудами в отдельных диапазонах частоты?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю