355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Копелев » Утоли моя печали » Текст книги (страница 18)
Утоли моя печали
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 23:32

Текст книги "Утоли моя печали"


Автор книги: Лев Копелев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)

Евгений С., несмотря на молодость, был опытным радиотехником и старым зеком. "Чалился" еще до войны; в лагере получил новый срок. Лучший монтажник в акустической, виртуозный ругатель, матерившийся и "ботавший по фене" в изысканном, светском тоне, гроссмейстер "козла", он много запойно читал. Мы с ним подружились сперва как соседи по лаборатории, – его стол был ближайшим к моему. Потом я стал давать ему уроки немецкого. Его срок истекал летом 53-го года. Он был или старался быть отъявленным пессимистом:

– Только фреи рогатые могут еще на волю надеяться... Хрен нам в морду сунут, а не волю. Нам даже бесконвойными уже не бывать. Выйдем за зону только в деревянном бушлате с биркой на ноге. И после того, как на вахте брюхо шилом проткнут.

По ночам он страшно кричал, иногда – яростно материл то каких-то блатных, то сук или гадов-придурков. А днем работал самозабвенно, до исступления. Рационализировал чужие модели, придумывал свои.

Взыскательный Сергей говорил о нем, что за такого битого техника отдаст полдесятка небитых инженеров. К его дню рождения я сочинил длинные куплеты.

Шарашка, где темнил Евгений,

Была прелестный уголок...

Когда рассерженный начальник

Шипит, как брошенный паяльник,

И ошалелые вольняги

На цирлах мечутся, бедняги...

Евгений наш не унывает,

Соплей развесив пестроту,

Он осциллограф запускает

На сверхнайвысшую туфту:

"Что ж, посижу да погляжу

Я на фигуры Лисажу"...

Посреди рабочего дня он внезапно появился в моем углу, веселый и таинственный; нетерпеливо, кивками подозвал Сергея:

– Ну, граждане-товарищи, мужики, фраера и ученые инженера, теперь я, кажется, начну верить самым утешным парашам. Только что в уборной услышал такое... В рот меня долбать, не думал, что доживу... Я там в кабинке засиделся, задумался. Это же единственное место, где можно по-настоящему чувствовать себя в уединении. Слышу, входят двое. Разговаривают. Один голос знакомый, похоже, майор из канцелярии, такой мордатый, он там вроде кадровик-хреновик. Другого не узнаю. Они стали отливать и продолжают разговор: у кого-то из ихних погоны сдрючили, кого-то вовсе на хрен отчислили. И слышу, майор говорит, да с такой злостью: "Они думают, что без нас обойтись могут. Поразгоняют всех, потом плакать будут..." Понимаете, ОНИ?! Это значит, вожди, правительство для наших граждан начальничков уже ОНИ. Дожили, братцы!

Евгения Васильевна опять стала чаще приглашать меня в свой кабинет. Опыты с проволокой кончились, но мы с ней продолжали заниматься английским языком, и я помогал ей переводить статьи из английских и американских журналов.

– Рюмина расстреляли! Вот уж на кого никогда не подумала бы! Он у нас когда-то руководил партпросом. Сам читал лекции. Такой образованный, культурный, выдержанный. И все знали, что Лаврентий Павлович его очень ценит... Когда Абакумова посадили, то говорили, что это Рюмин его разоблачил. И вдруг такое! Даже странно... А может быть, знаете, как бывает: если кампания, один отвечает за многих. Конечно, в органах бывали перегибы. При Ежове такое творилось. И вот теперь с врачами. Я в эти дни вспоминала, что вы тогда сказали, – может быть, все дело устроили те, кто хотел смерти товарища Сталина. Даже страшно подумать. Сейчас в органах началась чистка – всех перебирают по одному... Похоже, еще что-нибудь вскроется.

Сменилась тюремная администрация. Начальником стал опять подполковник Григорьев – тот "справедливый фронтовик", который был в самом начале шарашки, и Солженицын еще наставлял меня, как следует к нему подходить. Он обошел юрты, сухо, но приветливо здороваясь, узнавая старых знакомых... И сразу же после его вступления в должность разительно изменилось наше питание. Все прежние годы нас просто обкрадывали. Иностранцы, которых дольше всех держали на третьей категории, были потрясены новшествами. Молодой инженер, австриец, сказал мне вполне серьезно, что, когда вернется домой, пожалуй, вступит в компартию.

– Раньше я сочувствовал социалистам. Но потом убедился, что они слабы, неудачники. У нас в Австрии их осилил "Черный фронт", а в Германии их коллег еще раньше раздавил Гитлер... Про коммунистов я думал, что они безрассудные мечтатели и, если попытаются на практике осуществить свои утопии, это может привести лишь к голоду и террору. И я был уверен, что коммунисты способны увлечь за собой только примитивные, азиатские народы тех, кто привык к лишениям, к покорности, к массовому, стадному существованию. Но сегодня могу сказать, что мое мировоззрение изменяется. Пять лет в советской тюрьме, в нашей "зо генанте шарашка", и эти замечательные реформы, – такой быстрый прогресс, – меня переубедили. И не только меня. Большинство наших австрийцев и немцев еще недавно были абсолютные пессимисты, ни на что уже не надеялись. Но теперь уже даже старый наци и капиталист Байер говорит, что надеется на улучшение судьбы. А кое-кто уже готов кричать "Хайль геноссе Маленков !" или "Хайль геноссе Берия!".

Валентин Сергеевич, – всегда неунывающий Валентуля, – примчался утром с зарядки вприпрыжку, позвал Сергея и меня:

– Слушайте, слушайте, слушайте!.. Я только что встретил начальника. Он сам заговорил: "Хорошо, что делаете зарядку... Мы достанем волейбольную сетку... Установим снаряды..." Тут я ему сразу же про телевизоры. Как их отняли в прошлом году. Он и не задумался: "Ну что ж, если можете опять что-нибудь сконструировать, предоставлю вам одну юрту – будет клубное помещение для культурного отдыха". И спросил: "Кто может этим заниматься?" Я сразу вспомнил, что это вы оба ходили к Наумову. Насчет вакуумщиков на всякий случай умолчал. Назвал только вас. Он сказал, пусть приходят хоть сейчас, если успеют до работы.

Предварительное совещание с главными мастерами длилось несколько минут. Мы знали, что какие-то части демонтированных телевизоров запрятаны в зоне.

Начальнику я отрапортовал так же, как и в первый раз, "по-воински", что все может быть сделано за сутки, если он только разрешит. Он разговаривал с нами вежливо, этакий подтянутый деловитый службист, не ведающий страстей и пристрастий. Сергей стал доверительно объяснять, что детали разобранных телевизоров, хоть и отбросы и огрызки, валяются где попало, но могут быть быстро превращены в примитивный, самодельный и все же пригодный аппарат.

В юрте, которую нам отвели для клуба, дворники начали работать уже с утра. В обеденный перерыв авральная бригада соорудила дощатую трибуну, сколачивала из табуреток и струганых досок скамейки для публики, а из старых тумбочек пьедестал для телевизора. Через час после конца рабочего дня он уже был установлен.

Начальник вошел, когда мы любовались пейзажными кадрами какого-то фильма. Все вскочили. Он махнул рукой – сидите!

– Досрочно, значит? Перевыполнили! Вижу, и вправду мастера-специалисты.

* * *

Всех иностранцев увезли.

Весенний указ об амнистии относился только к малосрочным уголовникам и бытовикам. Был явно не про нас. Лишь один из дворников "подпадал".

Однако в те же дни появились сначала в передовой "Правды", а потом зарябили в пространных подвальных статьях словосочетания "культ личности, чуждый марксизму-ленинизму", "восстановление ленинских принципов и ленинского стиля внутрипартийной демократии"...

Газетные статьи, радио– и телевизионные передачи подогревали надежды. Спектакли "Кандидат партии" Крона и "Камни в печени" Макаёнка уже не только мне, но и Сергею, и Семену, и многим другим скептикам показались небывало смелыми. Так же воспринимали мы утесовские хохмы – "Саксофону приходилось трудно, поскольку у него есть родственники за границей"... Райкин изображал наглого бюрократа – ,,Нет, с неответственной должностью я не справлюсь"... Явные приметы новой эпохи!

Мы повторяли как пароль, как заклинание слова Остапа Бендера: "Лед тронулся, господа присяжные заседатели".

Гумер, Иван Емельянович и некоторые вольняги ободряли нас слухами о секретных указах, по которым будут "без особого шума" выпускать политических заключенных, и кое-кто говорил, что уже начали "освобождать пятьдесят восьмую".

Но вскоре после амнистии стали набегать другие, недобрые слухи об участившихся наглых кражах, о грабежах, изнасилованиях, убийствах и в Москве, и во всех городах. Понятие "амнистированный" становилось бранным, пугающим, равнозначным "бандиту". Гумер рассказывал, что в Казани, где жили его родные, рабочие в некоторых районах создавали отряды самообороны, так как милиция оказалась бессильной. Эти отряды, вооруженные стальными палками, кастетами, ножами, устраивали засады; поймав грабителей или воров, тут же их убивали. В нескольких случаях заставили сперва показать "малину" и там убивали всех, кто попадался... Таким образом они за неделю навели полный порядок, и никого из пролетарских линчевателей даже не вызывали в милицию.

Пессимисты уже говорили, что амнистия и была придумана ради этого чтоб напугать народ, возбудить недоверие к зекам и вообще укрепить сознание, что ради безопасности всех граждан необходимы твердая власть органов и массовые лагеря. После первого бурного прилива радостных надежд снова наплывали темные, злые сомнения.

В газетах официальные сообщения о премьере оперы "Декабристы", на которой присутствовали члены Президиума ЦК и министры. Такое читаю впервые. Все названы строго в алфавитном порядке. В сталинские времена порядок перечисления членов Политбюро был не менее значим, чем Некогда местничество у бояр: Сталин, Молотов, Ворошилов, Каганович, Жданов. Потом Ворошилов отступал на пятое, а Жданов выдвигался на третье и даже на второе место, но перед смертью откатился назад.

Я спросил у Ивана и Валентины:

– А почему нет в списке Берии? Неужели он сейчас пошел в отпуск? Не случилось ли чего-нибудь?

Иван рассердился:

– Вот этим вы только показываете свою идеологию. Все время чего-то подозреваете.

После официального сообщения об аресте Берии, о его связях с английской разведкой Иван уже окончательно проникся ко мне чрезвычайным, уважительным доверием. Летом 1957 года он приходил ко мне домой, рассказывал, что ему достоверно известно: "Вячеслав Михайлович недоволен Хрущевым. Тот перегибает палку, все валит на Сталина, а сам держит курс на новый культ, на свой". Он узнал это от каких-то родственников, работавших в МИДе. Но, видимо, его смутило, что мое недоверие и неприязнь к Молотову были сильнее всех сомнений, которые тогда, после вторжения в Венгрию, вызывал Хрущев, и что о Сталине я думал уже по-иному, чем весной и летом 1953 года, когда мне казалось несправедливым нарочитое, демонстративное забвение, подчеркнутое туманными намеками на вредный культ личности.

Сперва от Валентины, потом от Вани и Евгении Васильевны мы услышали чрезвычайно важные новости: Маленков, оказывается, племянник Ленина... Сын сестры... Нет, двоюродного брата... Кажется, не кровный родственник, но с детства его воспитывали лично Ленин и Крупская. Раньше это скрывали, чтобы его не убили. Он ведь больше всех ездил, бывал на заводах и в колхозах.

Указ о понижении цен. Всего значительнее снижены цены на хлеб, картошку, на продукты питания.

Колхозникам простили всю задолженность по налогам.

Семнадцатого июня в Берлине и некоторых городах ГДР бастовали рабочие. На улицах были драки с народной полицией. Но все обошлось. В газетах статьи о "фактах справедливого недовольства" трудящихся, сообщения о "новом стиле руководства в ГДР".

Всюду сокращали штаты, и везде запретили сверхурочные работы. У нас тоже.

Из-за этого – непривычно долгие досуги. Уже после пяти я мог выбирать или чередовать: прогулки с приятелями, обсуждающими политические или шарашечные новости, занятия китайским, телевизионные передачи, работу на цветниках...

В клубной юрте возник струнный оркестр; начальник достал мандолины, балалайки и домры. Образовался хор, и я числился среди басов. Мы пели "Скажи-ка, дядя, ведь недаром...", "Шумел, гремел пожар московский...", "Вечерний звон...".

Тем более напряженно приходилось работать днем. Нужно было ускорить изготовление диссертации. Я не хотел ничего сокращать. Тогда я уже не мог, – если бы даже захотел, – халтурить: слишком увлекла, слишком затянула работа, которая представлялась нужной, важной. Валентина временами принималась ревностно учить, конспектировать, зубрить, но потом уныло остывала и раздраженно или тоскливо повторяла, что все равно ничего не выйдет, все напрасно и лучше бы она защищала что-нибудь по технике.

– Вот вы говорили про анализатор спектра, который сконструировал Сергей Григорьевич и еще кто-то, кого уже увезли, что это очень замечательная работа, куда лучше, чем у американцев... Почему бы это не сделать темой диссертации? Иван все равно не собирается защищать, даже не думает, а я могла бы это усвоить куда лучше, чем всю вашу философию.

Сдерживая раздражение, я уговаривал, убеждал, бесстыдно лицемерно льстил. Несомненно было, что времени остается все меньше.

А вдруг освободят уже летом или осенью? Но скорее всего нельзя будет оставаться в Москве...

Пытаясь вообразить себя на месте Маленкова или Хрущева, я думал, что после жестокого опыта первой амнистии новых освобожденных будут расселять в дальних областях, устанавливать надзор и не сразу, а лишь постепенно пересматривать отдельные дела и пускать в столицы... А кто будет пересматривать? Ведь аппарат-то прежний. Расстреляли Рюмина, Берию, кого-то вычистили, выгнали, посадили. Но Руденко остался Генеральным прокурором. И большинство прокуроров, судей – те же, кто раньше обвинял, приговаривал, отклонял жалобы.

Надо было спешить, чтоб Валентина не успела отпихнуться от диссертации. Другого "автора" так скоро не найти. А без этого анонимная работа останется в архивах, бесплодной. На шарашке мы по-прежнему были безымянными "подпоручиками Киже". По-прежнему не могли даже подходить к сейфам, ничего не подписывали своими именами, нигде не числились как авторы, изобретатели. Наумов не изменялся ни в чем.

В мае я подал заявление на очередное свидание. В июне кто-то слышал, что начальник тюрьмы разрешает приглашать всех близких родственников, не ограничивая числа. И что свидания будут проходить не в тюрьме, как раньше, а в неких "более благоприятных условиях".

Я попросил Гумера передать моим, чтобы привели дочерей. Утром в воскресенье, когда предстояло свидание, я оступился, подвернул ступню. Дикая боль. Щиколотка посинела, распухла. Но хуже боли страх, что не пустят. И там Надя, мама, приехавшие напрасно, будут испуганы...

Медсестра – одна из немногих, кто остался от прежних тюремных штатов, – и раньше бывала к нам скорее добра, покладиста, хотя и напускала строгость. Она прибежала в юрту, благо жила неподалеку, ощупала ногу, крепко помяла и туго-туго перебинтовала, прокладывая прогипсованные пластинки.

– Терпите, терпите, если хочется поехать. Переломов нет. Сильное растяжение, небольшой разрыв связок. Терпите.

Мы ей верили, знали, что была на фронте. Она дала мне несколько таблеток: "Глотайте по одной, разжевав, если будет очень болеть". Принесла два костыля.

Товарищи трогательно заботились обо мне: поддерживали, подсаживали.

Радостная неожиданность – повезли нас не в воронке, как во все прошлые разы, а в обыкновенном автобусе.

...Солнечный день. На улицах очень людно. Радость узнавания – площадь перед Сельхозвыставкой. Везде несметное множество вольных людей, по-воскресному, по-летнему пестро-нарядных. Казалось, все веселые. И самое главное – дети! Давным-давно не виданные дети, совсем крохотные – в колясках, на руках. Уморительные малыши с игрушками, с мороженым... Школьники – мальчики и девочки – поодиночке, со взрослыми, шумными стайками. Вот они у самого автобуса, совсем близко, можно рукой достать... Не слышу, что говорят рядом. Но чувствую: все, почти все тоже потрясены. Кто-то о чем-то спрашивает. Не слышу. Не могу, не хочу отвечать. Боюсь обернуться: под веками горячо. Как бы не всхлипнуть...

Выехали за город. Поля. Лес. В поселках опять веселые люди, опять дети. Въезжаем. Высокий дощатый забор. Виден большой сад. Несколько зданий. Дежурный офицер объясняет:

– Это Болшево. Раньше тоже был спецобъект, сейчас демонтируется. Входите направо.

Поодаль, слева, видны кучки вольных. Наши родственники.

– А вы (это ко мне) малость погодите. И кто тут вам будет помогать, пусть задержится. Пойдете, когда уже всех родственников проведем. А то ваши увидят, что на костылях, нервничать будут.

Иду, ковыляю и уже, кажется, не чувствую боли, только тяжесть. И умиление от необычайной чуткости вертухая. В саду большая беседка, вернее, навес, застекленный, затянутый плющом, вьюнками. Внутри несколько столов, длинные и квадратные. Меня сажают за отдельный, маленький, в углу. Дежурный заботится, чтобы вошедшие не сразу заметили костыли.

И вот уже мама, Надя, отец. И смуглая, черноглазая девушка. Словно бы знакомая, похожая на те снимки, что у меня. Маленькая, верней, коренастая, но именно девушка – не девочка. Это Майка. А Лену не привели. Надя и мама объясняют: кто-то позвонил – незнакомый женский голос – "приводите дочерей". Они не могли поверить, ведь в извещении были названы только родители и жена. Потом звонила Инна Михайловна, – ее тоже по телефону просили передать, чтоб привели дочерей. (Умница Гумер – догадался, что будут сомневаться...) И все же они решились взять только Майку, она старше.

Надзиратели где-то в стороне. Никто не стоял над нами. Мы сидели за отдельным столом совсем по-семейному. Майка слева от меня, вплотную, ласковая, быстроглазая говорунья. У нее перевязан палец. Вывихнула, играя в волейбол. Рассказывала о школе. Кончает в будущем году; будет поступать обязательно в Бауманский. Раньше мечтала о географии, но это детство. А инженер-механик – это настоящее. Говорила о книгах, о стихах, о подругах, об учителях. Я слушал и едва слышал. Как она похожа на Роню – сестру моего отца. Та была такая же черноглазая, чернокудрявая, чуть скуластая. И так же горячилась, рассказывая, доказывая...

В 1919 году ее – гимназистку, связную киевского подпольного ревкома арестовали и в контрразведке жестоко избили. Много лет спустя мама шепотом рассказывала подругам: "Изнасиловали, заразили". Бесчувственную оставили в кабинете следователя. Она пришла в себя уже ночью. Шатаясь, выбралась. В других комнатах офицеры кутили с проститутками. Когда она выходила из здания, часовые смеялись: "Напилась, шлюха". Она добралась до товарищей. Ее переправили через фронт. Потом она долго болела и почти год была в психиатрической лечебнице,

Это в семье тоже считалось страшной тайной. Сыпной тиф избавил ее от душевной болезни. У нее было сильное, мягкое контральто. С детства я любил слушать, как она пела украинские песни, цыганские романсы. В начале двадцатых она вышла замуж за Марка Клубмана, который тоже тогда был в ревкоме. Он ждал, пока она не вылечилась, и женился, зная, что у них не может быть детей. Оба стали учиться. Он закончил юридический, некоторое время работал прокурором, судьей где-то на Волге, к концу двадцатых стал деканом, а потом и проректором Саратовского юридического института. Роня хотела стать биологом, но из-за болезни, кажется, так и не закончила института. Работала в библиотеках, потом лаборанткой в агролабораториях. Каждое лето они приезжали в Киев и в Харьков к нам, к бабушке и дедушке. В 33-м году Марка назначили начальником политотдела МТС в Харьковской области, через два года он стал инструктором ЦК КПБУ, а в 37-м его арестовали и осудили на 10 лет. Роня писала жалобы, протесты, посылала письма и телеграммы Ежову, Вышинскому, Сталину, добиваясь приемов. Она приезжала из Киева в Москву, жила у нас. В конце 37-го мы с ней вдвоем ходили в Консерваторию. Слушали Шестую симфонию Чайковского. Она тихо плакала.

Тогда я видел ее в последний раз. Вскоре ее арестовали. Но через год с лишним, еще подследственной, она попала в "разбериевание", в 1940 году ее отпустили. И она опять писала, телеграфировала, добивалась освобождения Марка. Жила она в Киеве с родителями. Когда немецкие войска подходили к Киеву, ее младший брат Миша уже лежал в госпитале с тяжелым ранением позвоночника. Он и мой брат Саня, сержант артиллерии, чья батарея стояла в Пуще-Водице, верили, что вот-вот начнется наше великое контрнаступление. И Роня верила в это, и дедушка, и бабушка, и они не могли оставить Мишу. Госпиталь эвакуировали; Миша умер где-то в пути. Они уже не успели...

В апреле 1944 года я был в Киеве проездом с одного фронта на другой. Дворничиха рассказала:

– Их уводили туда – в Бабий Яр – на второй день. Такая была очередь. Тогда уже многие знали, что там убивают. Дедушка очень больные были, обезножели. Бабушка и Роня их на колясочке везли. А бабушка еще сильные были. Восемьдесят годов с гаком и похудела очень, ссохлась вся, но ходила прямая, как палка. А Роня поседела и тоже похудела очень, и зубов уже не было. Но глаза такие же, как уголья. Она мне в тот день сказала: "Я знаю, нас убивать будут, но все равно победа настанет. И когда наши вернутся, скажите, чтоб помстились..."

Марк дожил до освобождения и до реабилитации. Умер в Саратове в 1957 году пенсионером.

Майку я увидел впервые после того мартовского вечера 47-го года, когда меня арестовали вторично. Уводили из дома, а она, больная – воспаление уха, жар до сорока градусов, – обняла меня горячими ручонками: "Ты скоро вернешься?"

В новой встрече шесть лет спустя были и радость и горечь неизбывных воспоминаний. (Киевская бабушка варила редьку в меду – ни с чем не сравнимый вкус горькой сладости.)

И я все смотрел и смотрел на взрослую дочку, взрослую, веселую. И, не понимая почему, чувствовал острую, тревожную жалость. Потом думал, что это из-за воспоминаний о Роне, из-за мыслей, как Майке жить после школы, ведь придется в анкетах писать обо мне.

...Мать и отец, перебивая друг друга, уверяли, что адвокаты и какие-то весьма осведомленные знакомые уже точно знают, что очень скоро будут пересматриваться все дела по 58-й и меня, конечно, оправдают.

Надя выглядела спокойнее, здоровее, чем на предыдущем свидании, улыбалась непринужденнее, шутила, рассказывала о веселых проделках дочек. Но тогда же я узнал о расправах с друзьями. С теми, кто писал Сталину обо мне.

Как-то в 1950-м Абрам Менделевич заговорил о мытищинских лабораториях. Оказалось, что он знает подполковников Левина и Аршанского и слышал, что они уже там не работают, потому что защищали какого-то троцкиста. На очередном свидании я спросил Надю, что произошло с Валей и Мишей, почему они больше не работают в Мытищах. Она переглянулась с мамой:

– Мы не хотели тебе говорить, расстраивать: у них были неприятности по партийной линии. Миша теперь живет в Ленинграде, женился, очень счастлив. Муся и Валя уехали в Новосибирск; у них все благополучно; Иван Рожанский в Академии Наук, Юра Маслов демобилизовался, сейчас в Ленинграде, преподает в университете. Галя Хромушина по-прежнему в ТАССе, Боба Белкин в Москве в университете. Мы ни с кем не встречаемся, не переписываемся, все-таки у них были неприятности из-за тебя, мы не хотим их больше подводить...

А в тот светлый день пятьдесят третьего года, вслед за обнадеживающими, ободряющими новостями, я услышал, что Муся, Валя, Миша, Галина и Михаил Александрович Кручинский были еще в 1948 году исключены из партии. Валю и Мишу вскоре демобилизовали. Ивана перевели в кандидаты партии. Юра Маслов, Борис Изаков, мой адвокат и даже судьи – подполковник, который оправдал в 46-м, полковник, который осудил только на три года в 47-м, и сам председатель Военной коллегии Ульрих и его заместители Орлов и Каравайков, которые в ноябре 47-го года сокращали мне десятилетний срок до шести, – получили строгие выговора... Адвокат говорил: все это потому, что некий сановник из Главного политуправления донес лично Сталину и тот сказал: "Надо наказать" *. Но теперь восстанавливается полная законность, и тот же адвокат уверен, что ему скоро снимут выговор, и хотя Ульрих с тех пор в отставке, но еще бодр, – и он и все другие наказанные судьи также заинтересованы в пересмотре моего дела, будут его добиваться.

* Тогда я этому не верил, но, прочитав книгу Джиласа "Разговоры со Сталиным", допускаю, что это было так.

На обратном пути я уже едва замечал поля и леса и воскресное многолюдье... Мысли теснило непролазное месиво старых болей, сомнений, надежд и новое мучительное сознание: из-за меня было столько горя, куда больше, чем я представлял. Мама совсем одряхлела. Надя скрывала несчастье друзей, что же она скрыла о своих бедах?.. А я в это время искал "ручные корни", придумывал фоноскопию, учил иероглифы.

Но теперь, теперь-то уж все изменится... А что может измениться? Никакими переменами не вернуть утраченные годы ни маме, ни Наде, ни друзьям, ни мне... И ничем не утолить, не исцелить горе – все горести, которые из-за меня, – и ничем их не искупить.

Валентина уезжала в отпуск в Сочи. Вернулась загорелая, похорошевшая. Жаловалась на легкомыслие курортных кавалеров и что в санаториях полно евреев. Она забыла многое из того, что раньше знала. Но отшучивалась: ,,...мы с вами этого еще не проходили". И тогда нужно было, дописывая заключительные разделы диссертации, заново растолковывать "автору" обоснование темы, смысл введения и первых разделов.

Она слушала рассеянно, отвлекалась.

– Мы скоро расстанемся, и "быть может, навсегда". Вы думаете, что вас освободят? Я вам этого желаю всей душой. Теперь уже все говорят, что в будущем году никакого спецконтингента не останется. Я слыхала, что вас отправят на другой объект. А вы успеете все написать? Кончить... Это хорошо. Не знаю только, успею ли я усвоить...

Защита не состоялась: она не сдала кандидатского минимума.

Гумер, Иван Емельянович, все вольные приятели говорили, что нас отправят до конца года, но утешали – не в лагеря, а в Кучино. Там сохраняется большая шарашка.

Евгения С. увезли еще в мае. Гумер получил от него веселую открытку из Ухты; там его освободили и выдали паспорт; работает в радиомастерской; живет пока в общежитии.

* * *

Осенью снова было свидание. У вахты опять стоял автобус, но с кремовыми занавесками на окнах. А внутри оказался железный ящик с одиночными сидячими ячейками.

Привезли в Тушино, в фабричное здание бывшей оружейной шарашки. В коридоре стояли и валялись разнокалиберные, разноцветные мишени – силуэты и размалеванные фигуры в шлемах, во весь рост, скрюченные, бегущие, одиночные головы над брустверами...

Родственники размещались по ту сторону узкого стола. Надя и мама привезли обеих дочерей. Лена оказалась крупнее, выше старшей сестры. Матово-смуглая, чуть монголистая, иссиня-черные волосы, темные глаза. Очень красивая. Она застенчиво улыбалась, отвечала односложно. Глядя на дочерей, я и радовался и ощущал необъяснимый страх – какие они? Будем ли мы понимать друг друга?

Надя сказала, что в Новосибирске умерла Муся. Муся!..

В Харькове в 1929 году она была нашей наперсницей и "свахой". Они с Валюшей расписались в ЗАГСе на несколько месяцев раньше нас. А их Иришка ровесница нашей Майки.

Летом 1929 года Надя уехала с родителями к Азовскому морю. Муся еще некоторое время оставалась в городе, и я приходил к ней ежедневно рассказывать, как тоскую, как считаю дни... Она читала мне отрывки из писем Вали. Он был старше нас, семнадцатилетних, почти на три года. Тогда это еще очень ощущалось. В его письмах, частых и длинных, перемежались рассказы о веселых происшествиях, о занятных людях, поэтичные описания природы, цитаты в стихах и прозе, размышления о любви, о литературе, о театре. Они казались мне по-взрослому значительными, и я стал невольно подражать ему. И тоже ежедневно писал Наде если не письмо, то открытку. И тоже складывал конверты пополам – такие узкие пакетики Муся и Валя сделали нашим масонским знаком.

Обо всем этом, о своей любви – впервые большой, настоящей – я рассказывал Мусе, она говорила:

– Давай помечтаем!.. Вы с Надюшкой и Лидочка с мужем, – у нее обязательно будет очень хороший муж, – и мы с Валюшкой будем жить в одном городе – в Харькове или в Одессе, а может быть, в Москве или в Ленинграде но обязательно все в одном городе. И чтоб, как сейчас, – недалеко друг от друга (мы учились в одной школе, жили в одном районе. Муся, Лида и Надя дружили с первого класса: в школе эту троицу прозвали "Ли-Му-Над"), Надюшка будет инженером-химиком, будет заведовать лабораторией на крупном заводе. А Лидочка тоже химиком, но ученой или преподавательницей. Муж у нее будет профессор по каким-нибудь точным наукам. Валюшка станет, конечно, главным режиссером нового театра – замечательного, не хуже мейерхольдовского... А ты будешь редактором газеты, журнала или тоже профессором, но по истории. А может быть, ты хочешь на партийную работу? Но, конечно, по линии культуры?.. Я еще не знаю, кем буду работать. В лаборатории или в научной библиотеке. Но главное – у меня будет салон... Да ты не смейся, не будь дураком. Ты не понимаешь, а я совершенно серьезно. У нас будет большая квартира, обставленная просто, но со вкусом – рояль, хорошие картины, очень много книг. И по вечерам у нас будут собираться друзья и знакомые. Будут приходить интересные люди – артисты, поэты, художники, музыканты. Будем устраивать домашние концерты, читать стихи, разговаривать, спорить... И я буду в черном закрытом платье и в лакированных лодочках. Ну, может быть, еще нитка жемчуга, ничего больше. Я буду вас всех очень вкусно кормить, буду знакомить хороших людей друг с другом, и все будут хотеть к нам приходить... Конечно, у нас будут дети. Ты хочешь сына? А я хочу дочку. И может быть, ваш сын женится на нашей дочке. И у Лидочки будут дети. Я думаю, нам всем нужно иметь по два ребенка. Может быть, мы все еще породнимся...

Она глядела исподлобья, выпуклыми светло-серыми глазами. Маленький убегающий подбородок почти упирался в ямку между тонкими ключицами. Темно-русые кудрявые волосы нависали на лоб... Искорки смеха в зрачках мгновенно сменялись влажным поблескиванием, еще улыбаясь, она уже утирала слезы: – Если только я доживу... У меня ведь сердце никудышное... Но медицина теперь шагает вперед. Может быть, меня и вылечат...

Осенью 1932 года, когда мы с Надей жили в доме отдыха в Ялте, она писала нам, огорченная тем, что Валя не получил отпуск, – он в то время был уже в армии кадровым командиром :

"...Очень хочется найти какой-нибудь тесный уголок и заткнуть себя. Этим уголком может быть все, что угодно, – работа, в которой захлебываются (говорят, бывает такая), книги, ребенок, муж. И нет под рукой ничего необходимого. Состояние ужасное. Не могу заниматься, не могу работать. Никого не вижу. И слишком пусто, слишком просторно вокруг... Я не знаю, похоже ли то, что я пишу, на то, что испытывается. Но мне чересчур явственно скверно. Понимаете, такая пропасть ощущений, мыслей, надежд и... не могу я без людей!"


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю