Текст книги "Утоли моя печали"
Автор книги: Лев Копелев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)
* КИК – аббревиатура титула "Кайзер унд Кениг".
* * *
Был на шарашке еще один настоящий капиталист, Густав X., берлинец, владелец небольшого завода трансформаторов. Сын рабочего, он и сам больше 20 лет работал у Симменса; до 1930 года голосовал за коммунистов; став безработным, решил завести собственное дело – помогли родственники, и он из маленькой мастерской по намотке и ремонту трансформаторов за несколько лет создал небольшой, но крепкий заводик. Экспортировал трансформаторы и в Советский Союз и в Америку, поставлял их вермахту и авиации. За это он был осужден на 10 лет как военный преступник.
Краснолицый, коренастый крепыш, он был общителен, жовиален, помнил множество похабных стишков из цикла "Фрау хозяйка" и похабных вицев. Другими видами литературы не интересовался. О политике разговаривать не хотел.
– Это все равно, что пустую солому молотить. Но из такой соломы могут иногда сплести крепкую веревку для виселицы.
Работал он так же истово, как и другие наши капиталисты. Однажды он пришел ко мне сердито возбужденный:
– Пожалуйста, очень прошу, помогите мне. Вот, переведите. Тут я написал жалобу, протест. Беспримерное свинство! Я разработал совершенно оригинальную систему намотки малогабаритных трансформаторов. На моей фабрике такой еще не было. А тут я сделал все с начала до конца. И меня обокрали, авторами объявили двух других. Сначала я, дурак, согласился, чтобы приписали соавторов. Первым записали начальника, капитана. Тут я не мог возражать. Он – шеф, он офицер. Но вторым записали тоже заключенного, инженера Сергея Т., только он не политический заключенный, он воровал государственные деньги. Другие русские коллеги говорили мне, что он доносчик, айн штукач... Мне объяснили, что я практик, а он теоретик, что я только на глаз, по интуиции все делаю, а он рассчитывал. Сказали, что и патент должен быть на трех. Но сегодня я узнал, что капитана наградили и Сергей получил премию триста рублей и первую категорию питания, а я только сто рублей и вторую. Мне сказали, что в отчете о работе нашей мастерской обо мне вообще не упоминается. Это чудовищная несправедливость, это – подлое свинство! Я думал, работал все ночи напролет. Я сам все придумал и сам рассчитывал. Они говорят – у меня нет диплома. Да их дипломами я подтираться бы не стал. Таких инженеров, как этот в погонах и как Сергей, я не взял бы и в подмастерья: лентяи, болтуны, пачкуны безрукие... Вот я написал протест. Пусть меня отправят в лагерь, в шахту, в Сибирь! Я здесь работаю на совесть. Все исполняю, послушен, как солдат. Ни одного замечания не имел, только похвалы. Но у меня есть самолюбие, моя рабочая честь. Такой несправедливости, таких унижений терпеть не хочу. Жалобу я перевел, уговорив его смягчить слишком резкие выражения. Ему повысили категорию, и начальник в присутствии всей мастерской подтвердил его авторство. Дальше такого устного признания дело не пошло. Густав продолжал работать так же прилежно, однако стал молчаливее, пасмурнее.
Глава девятая
ШКУРА ЗЕБРЫ
У души тоже должен быть свой скелет, не дающий ей гнуться при всяком давлении, придающий ей устойчивость и силу в действии и противодействии. Этим скелетом души должна быть вера (...религиозная в прямом смысле или "убеждения"), но такая, за которую стоят "даже до смерти", которая не поддается софизмам ближайших практических соображений, которая говорит человеку свое "не могу". И не потому не могу, что то или другое полезно или вредно практически, с точки зрения ближайшей пользы, а потому, что есть во мне нечто, не гнущееся в эту сторону...
В. Короленко. Дневник. 5 дек. 1917 года
Старые арестанты говорили: "Наша житуха как шкура зебры – черные полосы чередуются со светлыми; когда черно – терпи, не кисни, а когда посветлеет – не расслабляйся!"
Летом 1950 года черные полосы густели. Увезли Панина и Солженицына. Не ладились мои фоноскопические работы, поблекли связанные с ними надежды. Подружка захворала, но успела еще сказать, что муж приезжает из долгой командировки и ей "так страшно, так страшно..."
Техник С., тот самый, из-за которого меня вызвал Шикин, с тех пор назойливо лип ко мне. То рассказывал похабные анекдоты, то лез бороться, размахивая вихлястыми, угловатыми руками... Утром в камере, когда мы убирали постели, С., "резвясь", подкрался сзади ко мне, нагнувшемуся над койкой, и толкнул так, что я стукнулся лбом в стенку над калорифером. Боль, неожиданность нападения обозлили. Обернувшись, я сунул кулаком в ухмыляющуюся физиономию. Он упал на соседнюю койку.
– Ты чего? Ты чего?.. Я ж пошутил, а ты, гад, драться. У-у, жидовская морда!..
Он схватил бутылку из-под ситро, стоявшую на тумбочке, но я поднял сапог и, пока нас не растащили, успел разок-другой стукнуть по руке с бутылкой.
Виткевич, который первым бросился между нами, говорил, что я орал всякое, чего потом сам не помнил, – обзывал С. фашистом, стукачом.
На следующий день мы перебирались в лагерь, откуда увезли последних военнопленных.
В небольшой прямоугольной зоне, примыкавшей вплотную к усадьбе шарашки, были два-три небольших дома – столовая, баня, кладовые, контора, вахта и двумя рядами круглые фанерные юрты, сцепленные попарно короткими тамбурами.
Начальник тюрьмы, флегматичный подполковник, наблюдавший, как мы перетаскивали свое барахло, отозвал меня:
– Вы там давеча с кем-то подрались в камере... Я вас не спрашиваю, кто начинал, кто кончал... Стыдно... Серьезные вроде люди. Не мальчишки, не ворье какое, а деретесь, сапогами бьете... За это полагается строгое наказание. Карцер. Но у вас на объекте срочная работа. А у меня здесь нет карцерного помещения, чтоб содержать с выводом на работу. Объявляю наказание: переводитесь обратно на вторую категорию. Лишаетесь очередного свидания. А также объявляю строгое предупреждение... В повторном случае будете наказаны сильнее.
В двух юртах первой категории стояли обычные койки. Там поселились все мои друзья. А нас с Виткевичем, который был еще новичком, направили в одну из дальних юрт, заставленных деревянными четверными вагонками. Уже больше полугода я числился первокатегорником, курил "Казбек", получал к завтраку яйца и в обед вместо одной свиной отбивной – две. Но как штрафник должен был вернуться к "Беломору" и к пшенной каше – "блондинке".
Абрам Менделевич был недоволен.
– Какой вы несдержанный... Вдруг – драка! Да, я вам верю, верю. Этот С. крайне антипатичный субъект. Но его очень ценят. Таких, как он, мастеров у нас – раз-два и обчелся. А он еще и умеет показать себя, вовремя поддакнуть начальству. Сравните, например, Сергей Григорьевич, Валентин Сергеевич или Евгений Аркадьевич Соломин – какие специалисты! Много опытнее его и куда интеллигентнее. И руки у них тоже золотые. Но к ним отношение значительно хуже. Потому что спорят и все время дают понять, что видят недостатки начальства. А С., когда что-нибудь придумает, докладывает: "Кажется, я понял вашу мысль, продумал все, что вы мне говорили, убедился, что очень здорово задумано, и вот, как будто хорошо получается..." Куприянов, Соломин и Мартынов лезут напролом: "Вот вы говорите одно, а я придумал по-другому, и смотрите, что лучше..." Мартынов еще и болтает, как попугай. В технике он, можно сказать, зрелый талант, а в жизни – просто мальчишка. За это и в карцер попал. Хорошо еще мы тут с товарищами упросили, чтобы его совсем не отправлять. И Солженицына ведь за это же убрали – все хотел настаивать на своем. Антон Михайлович ценит-ценит, но пока не почувствует себя лично задетым. Ваше счастье, что вы считаетесь незаменимым. Как же – "единственный в Союзе чтец видимой речи". Но главное – он к вам хорошо относится, говорит: "Чудак, вроде юродивого, а для объекта полезен". И с фоноскопией, я надеюсь, пока еще не все потеряно. Хотя Фома Фомич очень сердится. Ему в министерстве еще тот нагоняй был. Наверно, он и вас будет отчитывать. Имейте в виду, он очень груб, советую, даже прошу, держите себя в руках, не позволяйте никаких неосторожных слов. А то может очень печально кончиться...
* * *
Голос Антона Михайловича в телефонной трубке холодный, отчужденный:
– Зайдите. Немедленно.
Он сидел за своим письменным столом, перебирая бумаги. А у длинного стола стоял Железов; едва кивнул мне.
– Садитесь.
А сам продолжал стоять и смотреть сверху вниз тусклыми, казалось, вовсе ничего не выражавшими глазами.
– Что это вы вздумали драки устраивать!.. Вы что, забыли, где находитесь? Вы, может, думаете, здесь дом отдыха для хулиганов? Не желаю слушать объяснений. И работаете вы хреново. Напридумывали всякое фоновидение, звукочитание. Наполовину очковтирательство нахальное. Одно оперативное задание кое-как обляпали... А со вторым уже обосрались... Так что весь институт в говне... Оперативники с нас смеются, как с дураков. Хорошо, не посчитали за саботаж... А то вы не могли бы доказать, что врали несознательно, что не хотели покрыть шпионов, врагов народа. Не могли бы доказать! Работаете говенно, с оперативниками позволяете себе нахальные разговорчики. Врете бесстыдно. И еще хулиганство... Молчать! Я вас не спрашиваю, я сам знаю.
Страшнее всего было, что он не кричал. А говорил почти что бесстрастно, монотонно. Лишь изредка голос повышался визгливо, но ни разу не крикнул, не рявкнул...
Антон Михайлович пытался вставлять какие-то замечания, иногда "укоризненные", обращенные к ко мне: "И как только вы могли... Я не поверил, когда узнал... Возмутительно..."; иногда уговаривал: "Фома Фомич, это был первый случай... Там у них, видимо, обстановка нездоровая... А научная работа может вызвать нервное переутомление..."
– Научная?.. Научился только строить из себя ученого, а хватает сапог, как босяк... Говно он, а не ученый. Хулиган и говно... Вы сами понимаете, что вы говно, или не понимаете?
Горло стиснуло тоскливой, бессильной ненавистью и страхом, подлым, сковывающим страхом:
– Чего молчите? Не понимаете, чего говорю?
– Не понимаю, как вы можете... оскорблять человека, который не может вам возразить...
Мгновение он смотрел все так же молча, все так же тускло. Мгновение ужаса.
– Человека? Он еще держит себя за человека?! Посмел бы возражать завтра же отправили бы, куда Макар телят не гонял. На урановые рудники. Там за полгода вся борода вылезет, волосы вылезут и зубы тоже... А потом подох бы, как крыса... Не цените условий, какие вам здесь создают, обнаглели. Ученого строит... Антон Михайлович, а кто это ему разрешил бороду носить? Он же один такой на весь объект. Это недопустимо. Мы же знаем, что у них значит борода, – зароки! Антисоветские зароки!.. Он обращался уже только к Антону Михайловичу:
– Вот и вы, и майор (т.е. Абрам Менделевич) за него заступались, даже в карцер не отпустили. Теперь обратно ссылаетесь на новую работу, что он вам нужен. Я делаю вам уступку в последний раз. Пусть он вам благодарный будет, и чтоб понимал, кому обязан и чему обязан... Пусть оправдывается работой. В другой раз не миновать урановых. А сейчас категорию снизить, пока не докажет, что достоин... И чтоб сбрил бороду сегодня же. Хватит, покрасовался. Вы мне доложите.
И мне через плечо :
– Можете идти.
Начался обеденный перерыв. Новая столовая была тоже в лагере. Поев, я пошел в юрту, взял у Джалиля ножницы и бритву и соскоблил бороду, тогда еще сплошь черную, с редкими сединами.
На удивленные вопросы и подначки отвечал коротко:
– Начальство приказало ! Надоела!! Умываться трудно... Так захотелось... Иди ты...
Моя подружка таращилась в безмолвном испуге. Когда вечером я рассказал ей, она поахала, спрашивала: а не будут ли теперь внимательнее следить за мной, – потом стала утешать:
– Ой, теперь у меня вроде другой роман... Как вас зовут, дяденька?.. Не приставайте, а то скажу бородатому, он вас сапогом отделает...
* * *
Новое задание, ссылаясь на которое Антон Михайлович уберег меня от более суровых кар, было акустическое исследование тончайшей проволоки, предназначенной для звукозаписи в приборах подслушивания. Эту проволоку изготовляли на другой шарашке, а наши химики покрывали особым составом.
Химической лабораторией заведовала капитан Евгения Васильевна К., дочь интеллигентных купцов и бывший следователь промышленного отдела НКВД.
Панин учился с ее старшей сестрой, "обе они были красавицы, а нравственности безукоризненной, строжайших правил. Непонятно, как из такой барышни получилась чекистка".
Она была еще пригожа. Пристальные серые глаза, русые волосы на прямой пробор, с круглым пучком сзади. И лицо хоть потускневшее, но миловидное. Только рот с неизменной папиросой стягивался жесткой складкой. Фигура несколько оплыла, отяжелела в бедрах. Ноги были чуть коротковаты, но ладно вылеплены, мускулисты и шагали твердо, гулко, по-мужски.
Она давно овдовела, растила двух детей, уже кончавших школу. С иными заключенными, работавшими в химической лаборатории, и с вольнонаемными девушками не стеснялась:
– Чего уставились? Я же вижу, куда пялитесь? Клара, одерните халат! А вы лучше утешайтесь онанизмом.
Ей приглянулся Сергей. Она уводила его в вечерние часы в свой кабинет, жаловалась, что изголодалась по ласке.
Он говорил:
– Такая, казалось бы, грубая, наглая вертухайка, баба-танк. А вот оказывается, несчастливая, влюбчивая... Только ненасытна уж очень.
При этом у нее была еще и потребность в обычной дружбе, в серьезных разговорах ,,по душам". Жень-Жень, работавший в химической, стал ее платоническим другом и партийным наставником. Готовясь к политзанятиям, она советовалась с ним как со "старым членом партии и образованным марксистом".
Но он был недоволен своей жизнью на шарашке. Его основная специальность – кораблестроитель. В годы войны он после Соловков попал на шарашку, где конструировались подводные лодки, сперва на Волге, потом в Баку. Освобожденный в 1947 году, он работал на верфи в Рыбинске, успел жениться. (Его первая жена была расстреляна в 1937 г.) Год спустя его снова арестовали. Следователь заполнил обычный протокол "установления личности". На вопрос подследственного о деле, об обвинении раздраженно пожал плечами:
– Вы же взрослый человек. Газеты читаете? Ну так что же вы спрашиваете? Сами должны понимать.
Больше допросов не было. ОСО приговорило его снова к 10 годам по той же статье, по тем же пунктам: 58-8, 10, 11 – обычный "ленинградский набор".
В химической лаборатории он наблюдал за всей электротехникой, вел документацию экспериментов, конструировал печи для обжига мелкой керамики.
Покрытие для звукозаписывающей проволоки изготовлял заключенный Ф., доктор физических наук, бывший сотрудник президента Академии наук С. И. Вавилова.
Он был осужден "за измену и шпионаж" на 25 лет, и на шарашку его доставили прямо с Лубянки. В первые дни он пугливо сторонился всех. Невысокий, сутулый, смуглый, подслеповатый – в очень сильных очках, толстогубый, говоривший с приметным еврейским акцентом, он затравленно глядел на каждого:
– Не надо. Пожалуйста, не надо. Не спрашивайте. Я ничего не знаю. Пожалуйста, не надо... Извините, я ничего не помню... Какая статья? Не помню... Да, да, двадцать пять лет... Извините, пожалуйста... Позвольте, я пройду... Нет, нет, я не могу. Не знаю, не надо... Очень прошу...
Его прозвали "Братец Кролик". Вскоре после его прибытия был банный день. В каменном сарае неподалеку от вахты три раза в месяц мы банились под горячими душами и тут же стирали свое белье.
Когда Братец Кролик просеменил под душ, на минуту стих обычный веселый галдеж. Его спина, плечи, ягодицы, худые икры были исполосованы, испятнаны темно-синими, почти черными и побледневшими красноватыми рубцами.
Кто-то пытался расспрашивать: "Где это тебя так?", "Что, долго не признавался?"
Он сжимался под струями душа и шептал, едва не плача:
– Пожалуйста, не надо... Это ничего... Пожалуйста...
Но другие прикрикнули:
– Отзыньте от человека, дуроломы! Что, сами не видите?
В последующие месяцы и годы Братец Кролик не стал общительнее. На прогулки выходил редко; из столовой спешил обратно в лабораторию, к своему столу. Жень-Жень и Джалиль, работавшие неподалеку от него, и начальница Евгения Васильевна говорили, что он очень знающий и талантливый физико-химик. Он занимался главным образом явлениями флюоресценции, разрабатывал светящиеся покрытия для измерительных приборов и телевизоров. Работал с исступленным прилежанием.
Когда были изготовлены первые варианты звукозаписывающей проволоки, я должен был проверять степень разборчивости и узнаваемости записываемых голосов. Сергей сделал новое приспособление для анализатора, позволявшее снимать звуковиды с проволоки.
Прибор, заряженный катушками для двух-трехчасовой записи, умещался в футляре объемом примерно с десять спичечных коробков. Труднее всего оказалось избавиться от наводки, от "взаимного перекрывания" записей. Чем больше было витков, то есть чем продолжительнее записанный разговор, тем назойливее перемешивались звуки. А через несколько дней становилось и вовсе трудно слушать. Одни слова звучали на фоне других, произнесенных позже. Больше года химики искали все новые и новые составы, чтобы проволока была достаточно чувствительна и вместе с тем достаточно изолирована от наводок.
Разрабатывались все новые режимы покрытия. И каждый раз мы должны были проводить акустические исследования ,,на слух" с артикулянтами и на глаз по звуковидам.
Братец Кролик нервничал, худел; отвечая на вопросы начальства, бормотал почти нечленораздельно:
– Надо еще пробовать. Да, да, пожалуйста. Я постараюсь. Конечно, надо. Это не от нас зависит. Нужна другая сердцевина.
Евгения Васильевна жалела его и зычно доказывала Антону Михайловичу и Абраму Менделевичу, что у нее химия и физика на полной высоте и надо подтянуть изготовителей проволоки.
А к нам приставали конструкторы. От них требовали разработать прибор настолько малого объема, чтобы его можно было незаметно пристроить в автомашине, в номере гостиницы. Акустики должны были обеспечить такую схему, чтобы запись включалась только при звуках речи, а не от стука шагов, шарканья полотера, уличного шума. Сергей начал было разрабатывать включатель, отзывавшийся только на звуки речи. Но главной помехой оказалось требование малого размера.
Антон Михайлович сперва настойчиво интересовался: "Что сегодня? Ну, как новое покрытие? Так и не убрали эхо? Ну, давайте, не тяните!" Но постепенно он остыл к неподатливой проволоке.
Окончательной судьбы этих разработок не знаю. Их передали на другую шарашку. Вместе со всеми нашими материалами.
* * *
– А мы все-таки не будем хоронить нашу фоноскопию. Даже наоборот... Но только строго между нами.
Абрам Менделевич пришел радостно возбужденный, говорил по-свойски доверительно:
– Создается новый институт. Я хотел было только нашу лабораторию развернуть в отдел. Но Антон Михайлович считает более целесообразным другое. Он сказал, – знаете, как он умеет с шуточками-прибауточками, – "Я хочу по старинке, по-крестьянски выделить старших сыновей. Пусть сами хозяйничают". Говорит – "по-крестьянски", а в действительности он – барин, буржуй. Не терпит ни конкуренции, ни товарищеского соревнования. Ну что ж, пускай! Так и нам лучше будет. В управлении уже подготовлен приказ. Меня назначают начальником нового института, заместителем – Василий Николаевич. Отсюда перейдут еще человек десять вольнонаемных инженеров и техников и, конечно, вы, Сергей Григорьевич, Валентин Сергеевич, Евгений Аркадьевич, Василий Иванович, еще два-три человека. Там создадим такие условия, как нигде. Будем заниматься и фоноскопией, и дешифрацией, и разработкой новых телефонов. С Валентином Сергеевичем я уже говорил. Его система выделения основного тона отлично задумана. Антон Михайлович тогда отправил его в карцер, а ведь то, что он предлагал, очень и очень многообещающая штука... Вот увидите, мы будем прекрасно работать. И у вас всех перспективы будут оптимальные...
Хотелось верить щедрым посулам. Но даже Валентин, самый молодой из нас, самый доверчивый и легко увлекавшийся, сомневался:
– Обещает-обещает сорок бочек арестантов. И еще маленькую тележку... Но что из этого получится? Несолидно как-то. Антон, может, и отдаст ему людей. Но где он возьмет оборудование, приборы, мастерские? Здесь всего навалом. А чтоб на пустом месте шарашку устраивать, нужны силы побольше, чем у него.
Абрам Менделевич предлагал думать о планах, проектах, деталях, составлять списки приборов, инструментов, приспособлений.
– Приказ управления точный : обеспечить нас полностью всем необходимым. Я уверен, Антон Михайлович не будет скупиться. Ведь он знает: мне подробно известно, что есть в институте, какие запасы еще даже не заприходованных трофейных приборов и материалов. Анализатор мы возьмем тот, что поновее. А там уж Сергей Григорьевич и Аркадий Николаевич разработают новый, еще получше. Книгами, журналами нас будет обслуживать здешняя библиотека. Это предусмотрено приказом, и есть договоренность. Так что переедем недели через две, максимум три.
Но прошло несколько дней, и он говорил уже невесело:
– Возникли неожиданные сложности. Только из-за тюремщиков. Они заявляют, что здание там не приспособлено. В центре города; вокруг жилые дома. Я просто не понимаю, ведь на Бронной работает такой же небольшой институт со спецконтингентом. Теперь вопрос будет решаться на самом верху. В крайнем случае некоторое время вам придется жить здесь. Вас будут отсюда возить туда. Завтрак и ужин здесь, а обед мы устроим там. Это же все-таки менее сложно, чем наши разработки... Да, да, понимаю, с прогулками будет похуже, меньше на воздухе. Но мы и это со временем наладим. Зато условия работы куда лучше. Неограниченные возможности творческой инициативы... Вот переберемся, начнем работать – увидите...
С каждым днем он тускнел. Говорил все менее уверенно, скрывая раздражение.
– Тюремщики уперлись. У них там какие-то свои законы, правила. Нельзя, чтобы жить здесь, а работать там. Видимо, вам придется на некоторое время поселиться в Бутырках или в Лефортове... Но вы поймите: фактически только ночевать. И конечно, в особых условиях. И в смысле питания мы обеспечим по высшей категории. И свидания с родственниками будут чаще. Вы сейчас видитесь только раз в три-четыре месяца. А там мы уже договоримся ежемесячно или даже чаще... Да, конечно, прогулки, воздух... Но зато досрочное освобождение куда более реально. Я понимаю, вам не по душе опять в тюрьму. Это, конечно, очень тяжело. Но это ведь только вначале. Когда мы предъявим первые конкретные результаты работы, будем добиваться самых лучших бытовых условий...
Сергей на прогулке отвел меня в дальний угол двора.
– Ты понимаешь, чего он придумал? Обратно в камеру с парашей. Дверь на замке. Выходишь – руки назад и не вертухайся. Гулять – полчаса и давай, давай, не разговаривай. И гулять-то где – по асфальту, между тюремными стенами. Дыши глубже носом. Не нравится – можешь досрочно подохнуть... Что же, мы вот так и полезем в душегубку? Зарабатывать ему еще одну звездочку на погон? Еще одну Сталинскую премию?.. Неужели будем скотами бессловесными? Куда ни погонят, хоть в стойло, хоть на убой, даже не замычим?.. Что делать?.. Вот и давай мозговать, что делать!!! Я думаю, надо идти прямо к Антону: так, мол, и так, вы нас привезли сюда, мы и стараемся – вкалываем, изобретаем, исследуем, паяем, клепаем... И наперед готовы служить вашей милости не за страх, а за совесть. Какого же хрена вы нас, ваших верных холопов, с рук сбываете? Вам в убыток, нам на погибель. Помилосердствуйте, ваше степенство, ваше превосходительство, в рот вас долбать!.. Вы же такой мудрый, такой всезнающий, вы же должны понимать. У этого Менделевича наши мозги-смекалки только вполнакала работать могут. А у вас мы один за двоих выкладываемся... Нет, без дураков, надо же как-то сопротивляться. Ты ведь знаешь, что Антон с Менделевичем как собака с кошкой. И Антон ему уж конечно всячески гадить будет. Но его обгадят – он отряхнется, а нам в дерьме тонуть...
Шли тоскливо-тревожные дни. Антон Михайлович то ли заболел, то ли уехал в командировку. Ни с кем другим говорить мы не хотели. Абрам Менделевич редко заходил в лабораторию, здоровался приветливо-отрешенно и торопился уйти.
Капитан Василий Николаевич М., его заместитель по акустической, назначенный заместителем начальника нового института, был деловит, вежлив, почти застенчив, редко сердился; сердясь – не кричал, не ругался, а выговаривал нудным, скриповатым тенорком. Обычно он уклонялся от общения на "посторонние темы". Однако напористому Сергею удалось выведать у него, что тюремное управление МГБ полагает вообще невозможным использовать спецконтингент на новом объекте ввиду того, что там нет необходимых условий : двери и окна выходят на улицу, и все здание расположено так, что "по нормам" нужно было бы иметь столько охранников, что число их значительно превысило бы весь штат института. Им необходимо было бы особое караульное помещение. А на все это нет ни места, ни средств...
Когда Абраму Менделевичу объяснили, что ни одного заключенного ему не дадут, он то ли с отчаяния, то ли в надежде на уступку заявил, что вынужден отказаться от руководства новым институтом и вообще полагает его существование нецелесообразным без этих кадров.
Но приказ о создании института был уже подписан министром Абакумовым. В управлении кто-то сказал: "Вот он каков, значит, этот Абрам: корчил из себя великого спеца, пролез в лауреаты. А сам, оказывается, не может ни шагу сделать без заключенных..."
На всех шарашках арестанты зарабатывали научные степени, ордена и премии для чекистов, числившихся учеными. Но говорить об этом вслух было так же недопустимо, как и о том, кто был основной рабочей силой на "великих стройках коммунизма". Поэтому приказ отменили, а злополучного инженер-майора отчислили и демобилизовали.
В последний раз он пришел на шарашку уже в мешковатом штатском костюме. Беспомощно торчала тонкая шея. Печально поблескивали очки. Он простоял несколько минут у моего стола.
– Антон Михайлович оказался еще хитрее, еще коварнее, чем я предполагал. По работе он не мог меня съесть. Как инженер я не хуже, а может, и получше его. С техникой современной больше знаком. И соображаю быстрей. В управлении это знают. К тому же я коммунист, а он после своей Промпартии уже остался беспартийным. Так что в открытую он против меня никак не мог. Вот и придумал хитрое шунтирование. А я, дурак, обрадовался. Но теперь, – это строго между нами, – с такой фамилией, как моя, уже нельзя быть начальником института. Никакие заслуги, никакой партстаж не помогают. Есть кадровая политика! Так что возражения тюремщиков – формальный повод. Вернее, нам подобрали именно такое здание, чтобы вызвать возражения. Он все продумал заранее, рассчитал точно. Интриган он гениальный. Мне товарищи давно говорили. А я недопонимал. Ну что ж, поработаем на гражданке. А вам пусть будет еще один урок. Всего хорошего.
Он пожал мне руку у локтя и ушел с кривой улыбкой.
* * *
Сверхсекретную фоноскопическую лабораторию № 1 попросту ликвидировали, а нас с Василием передали в распоряжение математической группы, которая разрабатывала шифры и системы дешифраций. Мы оба должны были с помощью звуковидов определять сравнительную устойчивость секретных телефонов. Кроме того, Василий, по заданиям группы технической информации, переводил статьи из английских, американских и французских журналов. Я тоже оказался в двойном подчинении, так как продолжал руководить артикуляционными испытаниями, участвовал в некоторых исследованиях, которые вела акустическая лаборатория, и по вечерам преподавал английский и немецкий язык молодым офицерам, обучал их переводу технических текстов.
Оценки исследуемых систем секретных телефонов выражались в виде дроби. Постоянный числитель означал одну минуту зашифрованного разговора. А в знаменателе проставлялось двух– или трехзначное число минут, потраченных на дешифрацию или на установление схемы шифратора и кода. Чем больше знаменатель, тем устойчивее система и код. "Отметки" различных телефонов колебались от 1/120 до 1/600.
Но постепенно я убеждался, что скорость наших догадок, которая должна была определять объективные характеристики телефонов, заметно менялась в зависимости от разных причин. По утрам мы дешифровали быстрее, чем к концу дня. Угадывание замедлялось из-за любого недомогания – от зубной боли, сильного насморка, расстройства кишечника. И в те дни, когда меня одолевала хандра после невеселого письма из дому или неприятного разговора в камере, Василий легко обгонял меня и весело хвалился:
– Вот что значит иметь крепкие нервы. Недаром моя бабка говорила, что от печальных дум вши заводятся.
Начальник группы Константин Федорович К., сухощавый, подтянутый, узколицый, с умным и холодным взглядом, был неизменно вежлив, но соблюдал дистанцию. "Посторонние разговоры" отклонялись холодно и решительно: ,,Этот вопрос не имеет прямого отношения к нашей задаче..."
Но об очередной хитрой математической проблеме, возникшей у конструкторов шифратора, он подолгу увлеченно толковал и с главным математиком группы Александром Л., и с другими спецами. Они говорили: "Хоть в погонах, но серьезный математик и добросовестный инженер".
Александр Л. был осужден "за плен". На фронт он попал, кажется, с первого курса аспирантуры. Интеллигентный, столичный юноша, насмешливый скептик, немного сноб, был влюблен в математику – "науку наук" – и в музыку. Когда на шарашке появилось пианино в красном уголке вольнонаемных, он его настроил и за это получил разрешение играть в воскресные вечера. Другим зекам тюремные надзиратели запрещали присутствовать – "не положено, тут вам не концерт". Но когда дежурный вертухай бывал в хорошем настроении, иным из нас удавалось просочиться.
Александр играл наизусть сонаты Бетховена, прелюды и мазурки Шопена, "Времена года" Чайковского.
И тогда время шло то медленно, почти замирало, то стремительно ускорялось. Радость и печаль чередовались или сливались. Радостная печаль, когда вот-вот заплачешь и с трудом удерживаешься. Мгновение счастья, пронзительного до боли в сердце, когда весь мир прекрасен и все люди милы... И тут же удушье от сознания – где ты и что с тобой.
Александр, заключенный, "изменник Родины", с любым начальством держался корректно, даже несколько чопорно, в иных случаях почти высокомерно. Но когда он разговаривал с майором К., они оба словно оттаивали, непринужденно спорили, случалось и шутили, смеялись, радуясь каким-то удачным решениям.
В первые дни Александр едва замечал меня. Однажды, когда зашла речь о том, что я – убежденный марксист, он заметил, что это естественно, потому что я – не русский.