Текст книги "Утоли моя печали"
Автор книги: Лев Копелев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
Он говорил, кротко улыбаясь, не замечая насмешливых взглядов, не слыша злых голосов: "Что он – псих или сука?"... "Хлебнул на копейку, а выгребывается на рубль, пидер верноподданный!"... "Чего ты свистишь, фрей небитый! Если кто дунет, что ты здесь одеколон сосал, тебе и Сталин не поможет".
– Товарища Сталина я люблю с детства. Уже школьником, можно сказать, его боготворил. Читал, видел в кино, слушал по радио и лично видел три раза – на демонстрации. Он стоял на Мавзолее – улыбался, махал нам. В годы войны все его речи, все приказы читал-перечитывал от слова до слова. Я тогда студентом был. Просился на фронт – не пустили. И здоровье никудышное, и близорукость минус двенадцать. И радиоинженеры нужны. Я тогда полюбил его еще сильнее. Ведь это он спас Москву, спас Россию и весь мир. Люблю его, как родного отца. Нет, пожалуй, больше... С моим покойным батюшкой у нас были сложные отношения. Он в свое время крепко выпивал и, случалось, бил и меня, и даже маму. Хотя интеллигент был. Чистейшей души – бессребреник. А когда и я с водочкой познакомился, он меня больше всех корил, ругательски ругал. Любил я его, конечно, любил и уважал, но видел теневые стороны. А товарищ Сталин – свет без тени, чистый свет мудрости и добра! И так за него иногда тревожно – что не жалеет он себя, не бережет. Он-то ведь один, а врагов не счесть... Выпьешь, вот как сейчас, и вдруг страх возьмет, прямо за горло хватает: вот я тут жизни радуюсь, прохлаждаюсь, а он там в Кремле, неутомимый, неустанный, сил своих не щадит, за все, за всех душой болеет. И может быть, в этот миг враги к нему подбираются, и уж конечно где-то орудуют заговорщики, тайные злоумышленники... Года два назад, в компании друзей, вот так же разговорились, – выпили изрядно, и – верьте, не помню даже, как именно, – оказался я на Красной площади... Потом уже мне рассказывали, что стучал в Спасские ворота, плакал и просил пустить к товарищу Сталину, хочу сказать ему, как люблю, как тревожусь. И слезно упрашивал солдат, чтобы лучше его оберегали... Они забрали меня в свою караулку в башне. Наутро проснулся – ничего не помню и не пойму, где нахожусь... Они проверили документы, позвонили ко мне на работу. Потом пришел полковник – серьезный такой, корректный. Расспрашивал обстоятельно, кто, откуда. Никаких протоколов, только его адъютант что-то записывал. Под конец он пожурил меня строго – не годится и даже непристойно среди ночи пьяным пробиваться в Кремль... Да ведь я и сам понимал. Стыдно было так, что и слов не найти. Извинился. Обещал...
Но прошло несколько месяцев, и приключилось то же самое. И опять я себя не помнил... Проснулся в милиции – в районном отделении по месту жительства. Паспорт с собой был. Милицейские начальники разговаривали уже не слишком любезно. Грозили отдать под суд, лишить прописки, выселить из Москвы... И на работе были неприятности. Вызывали в спецчасть, в отдел кадров, на заседание месткома... Но что я мог им сказать, кроме того, что люблю товарища Сталина всей душой... А как известно, что у трезвого на уме, то пьяный и выбалтывает. Разумеется, я признавал недопустимость своего поведения, каялся – искренне каялся... Но прошло еще меньше времени... В октябрьские праздники продрог я на демонстрации. Охрип, – мы много пели, "ура" кричали. Весело было. Дружно. Зашел потом к приятелю погреться. Твердо решил, приказывал себе: две стопочки, не больше. И помню хорошо хотел сразу же домой ехать. Но в метро не пустили – заметили, что под хмельком... А что дальше было, не помню. И проснулся уже в боксе – на Малой Лубянке...
Все это я слышал от Ч. несколько раз. Стоило ему в тихий вечер или в праздники потешить себя глотком спиртного, и он начинал рассказывать все то же и едва ли не теми же словами и с теми же интонациями. И так же влажно поблескивали испуганно расширенные бледные зрачки. И каждый раз в этом месте все окружавшие его – и те, кто уже знал всю историю, и те, кто впервые слушал, – смеялись... Одни смеялись презрительно или злорадно, другие – жалостливо, сочувственно, однако все с известным облегчением наконец-то!.. И каждый раз он при этом запинался испуганно, недоуменно, а потом тоже посмеивался. И продолжал говорить о том же и так же:
– Да-да, на Лубянке. Там повели следствие. Сказали, что я опять пришел на Красную площадь, опять приставал к часовым... И предъявили обвинение... Вы никогда бы не догадались какое. В террористических намерениях. Представляете?!.. Ведь это даже подумать страшно и дико нелепо. Но следователь требовал, чтобы я назвал подстрекателей, соучастников... Сначала допрашивал старший лейтенант, молодой, совершенно невоспитанный, грубый... Ударил меня по лицу... Несколько раз... Ну, и в карцер сажал... Но не мог же я лгать!.. Не мог отречься от себя... Не мог оклеветать других людей... Другой следователь – капитан, постарше, более отесанный и с такими вкрадчивыми манерами. Но мучил едва ли не хуже... Достанет из сейфа бутылку водки или коньяка, нальет стакан и улыбается: "Подпиши – угощу..." У меня спазмы начинались в горле, в груди и вот здесь, в желудке... Один раз даже сознание потерял. Но все же не уступил этим домоганиям. В последний раз он объявил мне: "Следствие закончено, и хотя вы запирались, обвинение остается в силе. Решать будет суд". Я сказал: ваши страшные обвинения – самое большое горе всей моей жизни... А он с этакой мефистофельской улыбочкой: "Ну что ж, бывало горе от ума, а у вас получается горе от... любви"... Никакого суда не было; увезли меня в Бутырки, и через две недели вызвал офицер, – кажется, дежурный по тюрьме, – и показал бумажку – решение какого-то особого совещания: "Осужден на восемь лет по статье 58 пункт 8 через 17-й", это значит: за террор, но неосуществленный, за намерение... Вот какое безумие! Вы смеетесь, а мне больно. В иные минуты, кажется, нестерпимо больно. Легче бы умереть... Да-да, разумеется, жаловался. Писал и Генеральному прокурору, и на имя товарища Сталина... Ему, конечно, не доставляют. Получаю стандартные ответы: "Нет оснований для пересмотра".
Ах, если бы только он узнал правду! Если б узнал, какие у нас еще бывают несправедливости. Но от него скрывают... И я думаю, что это правильно, что скрывают. Его надо беречь. Свято беречь его время, его душевные силы. Нельзя его расстраивать, огорчать отдельными безобразиями. Ведь на нем вся держава, весь мир.
Ч. вызывал у меня жалость, сочувствие, но и досаду и раздражение. Нелепая история его "дела", его хмельная экзальтация пародировали мою судьбу и мою упрямую партийность.
Возбужденно придыхая, судорожно поглатывая, – вот-вот заплачет, говорил он о своей великой любви, о мудром вожде человечества, чуждом всякой скверны.
Мой друг Сергей брезгливо отстранялся от него.
– Дерьмо всмятку! Не мужчина, а слезливое, сопливое междометие. Да еще и дурак. Верит, будто Сталин ничего не знает. А ты не придуривайся. Ты что, не соображаешь: конечно же, Сталину докладывали об этом психе. И конечно, это он сам все решал... Откуда я знаю? А ты шевельни хоть одной мозговой извилиной, и сам поймешь: как его зовут? Чей он родственник?
Ч. был племянником, однофамильцем и тезкой известного деятеля искусств, которого тогда в очередной раз поносили за безыдейность и формализм.
– Дядюшку не посадили. О нем весь мир знает. Он – экспортный товар. Его в помоях искупали, высекли, в глаза наплевали, но этого мало. Надо еще и припугнуть, чтобы не вздумал трепыхнуться. Чего доброго, не забыл покаяться. Вот тут-то племянник в самый раз и подвернулся. Он мало сказать невинный, он же верноподданный, как юный пионер; он за любимого вождя и в пекло, и в жопу залезет. Но именно его-то и посадили и засудили. И это уж, конечно, с ведома главного хозяина. Скорее всего, именно по его приказу. Намек знаменитому дяде. Настоящая сталинская шуточка.
Глава одиннадцатая
КОНЕЦ ЭПОХИ
Когда погребают эпоху,
Надгробный псалом не звучит...
Анна Ахматова
Евгения Васильевна рассказывала:
– Наш новый министр Игнатьев раньше командовал личной охраной товарища Сталина. Часто обедал-ужинал за одним столом с товарищем Сталиным. Понимает его с полуслова... Сейчас главное звено – разведка-контрразведка. Югославы обнаглели; уже окончательно снюхались с американцами. Засылают свою агентуру и в Польшу, и в Венгрию, и в Румынию. Надо принимать решительные меры. Министерство берет новый боевой курс. А наш институт передают непосредственно ЦК. Там создано особое Управление секретной связи. Будем подчиняться лично товарищу Берия или товарищу Маленкову. Будет новый начальник. Антон Михайлович – очень ученый инженер, но все-таки беспартийный. А наш институт – главный объект нового управления; объект особой важности! Теперь всем придется подтянуться. Новая метла... А то ведь кое-кто порядком размагнитился. Все по-семейному, по-свойски. И офицеров, и спецконтингент будут подтягивать. Так что и вы держите ухо востро...
Начальником шарашки стал подполковник Наумов – не инженер и не научный работник, просто подполковник. Говорили, что он "выдвинулся на оперативной работе".
Антон Михайлович остался его помощником по научной части и начальником акустической лаборатории. Но его назначили еще и научным руководителем всего управления, и поэтому он бывал у нас не чаще, чем раньше. Акустической по-прежнему заправлял тишайший, вежливый капитан Василий Николаевич.
Наумов редко заходил в лаборатории и мастерские, а заходя, словно бы и не замечал арестантов. Коренастый, круглоголовый, короткошеий, с правильными чертами располневшего лица, с тусклым холодным взглядом из-под темно-русого, тщательно расчесанного "полубокса", он никогда не улыбался, разговаривал негромко, неторопливо, бесстрастно.
В первые же дни он издал несколько приказов "по укреплению дисциплины и наведению строгого порядка".
Василий Николаевич, не поднимая глаз от бумажки, сухо, коротко изложил новые правила работы. Впредь никто из спецконтингента не должен иметь доступа к шкафам с секретной документацией и приборам. Даже свои рабочие книги мы сами уже не могли туда класть. Только через офицеров. Каждый из нас прикреплялся к одному из вольнонаемных, и отныне тот считался ответственным за все, что делал "прикрепленный". Раньше все тексты научных консультаций, докладных записок, технических проектов и др., которые составлялись заключенными, подписывали авторы: инженер или кандидат наук такой-то, затем уже следовали подписи начальников рабочей группы, лаборатории, института. Так были подписаны наши отчеты об исследованиях слогового состава русской речи, доклады Солженицына об артикуляционных испытаниях, мои отчеты о фоноскопических экспериментах и т.п. Некоторые зеки получали изобретательские свидетельства из БРИЗа и могли рассчитывать на премии в будущем.
По приказу Наумова впредь заключенные не должны были ничего подписывать, не могли числиться ни авторами, ни соавторами. В документах института никакие упоминания о работе спецконтингента больше не допускались.
Мы перестали существовать.
Другой приказ предписывал немедленно убрать из всех лабораторий и жилых помещений самодельные телевизоры. Только в вакуумной лаборатории, где изготовлялись телевизионные трубки, оставлялись по необходимости два прибора для испытания и проверки трубок, но строжайше запрещалось "использовать их для иных целей, чем техническая проверка".
Приказы вызвали растерянность, страх, озлобление, отчаяние. Наши телевизоры были сработаны в неурочные часы из отходов или выбракованных деталей. Теперь их должны были забрать себе начальники... Кое-кто уже готовился покорно отдавать. Но у других гнев был сильнее страха.
– Хрена они, гады, попользуются нашим добром.
Приказ гласил "демонтировать". И телевизоры начали так стремительно разбирать, что в спешке многое ломалось и терялось.
Мы с Сергеем Куприяновым пытались отстоять право на "культурный отдых".
Антон Михайлович нетерпеливо слушал наши убедительные речи.
– Понимаю-понимаю... Но это не мое распоряжение, и я отменить его не могу. Так что уж не расходуйте понапрасну красноречие... И помочь вам ничем не могу... Не могу! И объяснять ничего не буду. Приказ подписан начальником института. Вы хотите обратиться к нему? Не советую. Зато настойчиво советую успокоиться. Да-с, успокоиться. Нервная энергия нужна и для работы и для жизни. Вчера вы работали в одних условиях, сегодня приходится в других. Завтра они опять могут измениться. В немалой степени это зависит от вас самих, будут ли изменения к лучшему или к худшему. Но работать необходимо при всех обстоятельствах. На этой бодрой ноте я кончаю бесплодную дискуссию.... Сергей Григорьевич, покажите, что вы там придумали для нового анализатора. А вы, Лев Зиновьевич, извольте проартикулировать сегодня в трех режимах то, что настряпали наши соседи. И потом исследуйте спектрограммы – в каких полосах наихудшие шумы...
Кто шепотом, кто вслух честил дурацкие приказы:
– От них же только вред. Хуже будет для работы. Охреновели гады, плюют нам в морды и хотят, чтобы мы после этого старались... Болван Наумов Недоумов...
Мы с Сергеем решили вдвоем пойти к новому начальнику.
Бывший кабинет Антона Михайловича словно бы потемнел, посерел и стал пустынно просторен: убрали книжный шкаф, сменили портьеры.
Подполковник едва приподнял голову над раскрытой папкой:
– В чем дело?
Вытянувшись по стойке "смирно" (ведь он все же офицер, должен оценить выправку и повадку), я стал рапортовать :
– Мы просим разрешения оставить хоть часть самодельных телевизоров в юртах. Поскольку они позволяют культурно заполнять часы отдыха. И это содействует повышению творческой энергии инженеров, научных работников.
– А кто разрешил устанавливать эти телевизоры?
– Не помню, кто персонально, однако это было известно руководству института и тюрьмы.
Сергей включился, дополняя мой ,,воинский" официальный рапорт доверительным рассказом простодушного работяги:
– Да ведь они все состряпали из отходов, из мусора, как говорится, на соплях. Но при этом люди тренировались, экспериментировали, проверяли и серьезные технические замыслы... Это, так сказать, черновики... Пристрелочные опыты...
– Это ценные приборы. Израсходованы материалы, принадлежащие государственному объекту. Это можно расценивать как хищение. И делали в рабочее время. Значит, грубо нарушали дисциплину. Я проявил снисходительность, не вел следствия, не привлекал виновных. Только приказал изъять незаконные, неположенные телевизоры. И приказ должен быть выполнен.
– Гражданин начальник, мы просим в виде исключения. Раньше у нас бывали киносеансы. А теперь это единственный вид отдыха и вместе с тем культурно-идеологического воспитания.
Сергей подхватил:
– Ведь вы же знаете, как мы тут работаем. По 14-16 часов, не за страх, за совесть, изобретаем, придумываем, есть крупные достижения. Большинство получили награды и премии.
– Кто вам разрешил ко мне обращаться? – Он спрашивал, не повышая голоса, глядя мимо нас.
– А мы всегда обращались прямо к начальнику.
– Потому что забыли, где находитесь, кем являетесь. Впредь этого не будет. Обращаться можете только к непосредственным начальникам. И только по работе. Вопросы быта, содержания решает администрация охраны. Сейчас допущено грубое нарушение. Для первого раза объявляю устный выговор. Впредь буду строго наказывать. Идите.
На лестнице мы закурили. У Сергея дрожали пальцы.
– Ну и гад, мать его в червивую душонку... Ты видел глаза? Не человечьи – жабьи. Такому бы в подвале с наганом расстреливать, а он руководит научной работой.
– Мешок холодного говна!
Оставалось только сочинять злые стишки и в них давать волю бессильному гневу.
Настала сокрушительная власть
Тупого и угрюмого
Подонка Недоумова.
Над нами покуражился он всласть.
* * *
Через несколько дней во всех лабораториях начали изымать "неинвентаризованные приборы и неправильно оформленные секретные документы". Предстояло обследование какой-то особо важной правительственной комиссией. Приборы и документы, ранее не включенные в ту инвентаризационную опись, которая была приложена к официальному акту передачи шарашки от МГБ управлению ЦК, подлежали уничтожению...
Всеволод Р., инженер-вакуумщик, иронический одессит, неутомимый рассказчик похабных анекдотов и почитатель румынской монархии (в годы оккупации он работал в Бухаресте), говорил растерянно, испуганно:
– Слушайте, они же ж с ума посходили! У нас был цейсовский микроскоп, двухокулярный. Уникальный экземпляр! Сделанный по особому заказу фирмы "Филипс". Перед войной стоил семьдесят тысяч марок – настоящих, золотых. Так его приказали уничтожить и в яму. Видели, там, за котельной, у свалки выкопали яму? Это для приборов, для деталей. А все документы, чертежи, схемы, патенты, подробные описания технологии, – сотни, тысячи папок, – все в топку! Американцы или англичане дали бы за них чистые миллионы. Мы думали хоть микроскоп на будущее сберечь; упаковали в вату, в ящик и понесли в яму... А там стоит майор Шикин и два жлоба – работяги из механического с ломами и кувалдами... Он увидел ящик: "Это еще что такое? Кто придумал? Саботаж приказа командования?" И велел кувалдами бить вдребезги! Я хотел объяснить, так он еще грозил посадить в карцер... Вы бы видели, что в те ямы накидали! Ценнейшую измерительную аппаратуру. Филипсовские приборы! А сколько наших незаконченных разработок – целые панели... И все сначала кувалдами, ломами. Чтобы никто не вздумал выкопать. Верите ли, я чуть не заплакал, как баба. Это ж какое-то буйное сумасшествие... Кто говорит вредительство? Ну нет, если бы вредители, так они бы с хитростью старались. А тут какой-то псих командует...
В те дни я узнал, что в топки брошены все материалы моих фоноскопических работ – тысячи звуковидов, сотни листов – описания, вычисления, схемы... Они были "неправильно засекречены" и подлежали замене актами об уничтожении.
Оставались только записи в рабочих книгах.
Жалким утешением было то, что мне самому не пришлось участвовать в разгроме. В моем рабочем архиве "наводила порядок" – то есть отбирала материал для уничтожения и подписывала акты – младший техник-лейтенант Валентина Ивановна П. Она стала числиться автором всего, что я раньше делал, и всех будущих моих работ.
Пригожая, темно-русая толстушка, сероглазая с мохнатыми ресницами, абрикосовым пушком на щеках, с родинкой у пухлой нижней губы, она глядела печально-сочувственно и, когда никого не было вблизи, шептала:
– Ах, как я вас понимаю. Так жаль, так жаль... Ведь это ваши работы! Вы, наверно, надеялись – они помогут вам досрочно выйти?.. Это так обидно... Но что поделаешь. Приказ. Подполковник Наумов очень строгий начальник. Он еженедельно докладывает лично Лаврентию Павловичу... Вы же знаете, ведь вы, кажется, были военным, – приказ!.. А сегодня вы позанимаетесь со мной английским? Через месяц я должна сдавать минимум по языку. Так трудно! И еще Василий Николаевич сказал, что вы мне поможете написать заявку насчет диссертации... А то я еще тему не выбрала...
Антон Михайлович в эти дни был хмур. Улучив минутку, я все же попытался заговорить с ним о материалах по фоноскопии. Используя старые рабочие книги, я мог бы попытаться повторить исследования, восстановить хотя бы часть сделанного, – ведь это же работы, необходимые для основной темы института; без них нельзя добиться воспроизведения индивидуальных особенностей голоса после сверхнадежной "импульсной" шифрации.
Он сердито морщился:
– Все это я уже слышал. Неоднократно. Больше слышать не хочу. Приказов я не обсуждаю. Понятно? У вас есть точно очерченный круг задач. Вы обязаны прежде всего исследовать разборчивость, а затем условия восстановления голоса в каждом конкретном случае... Вам, кажется, не нужно объяснять, что наш объект принадлежит не Академии наук. Условия работы сейчас изменились; это вы обязаны понимать. Поэтому я советую и приказываю, – заметьте, я мог бы приказать, но я сначала советую, – прекратить разговоры.. Они бесполезны. Подчеркиваю: все эти разговоры, ахи, охи, жалобы и стенания абсолютно бесполезны и даже вредны, прежде всего для вас. Работайте. До свиданья.
И все же мы с Сергеем написали в ЦК партии. Сергей – о варварском уничтожении приборов, а я – о нелепом и, в конечном счете, вредном обезличивании творческой роли заключенных, об истреблении материалов по фоноскопии.
Зная о традиционных противоречиях между начальством тюрьмы и шарашки, мы решили послать письма через тюрьму.
* * *
Оперуполномоченным тюрьмы после добряка Шевченко стал полковник Мишин – сытый, наглый франт. Он щеголял в ладно скроенных мундирах, наряжаясь то летчиком, то танкистом, то артиллеристом, – офицеры органов носили знаки самых разных родов оружия, то ли для пущей секретности, то ли чтобы не пугать жителей столицы нарастающим обилием чекистских кадров. Два-три раза в месяц он выдавал нам письма, переводы, бандероли. Списки вызываемых за почтой оглашались на поверке или вывешивались у юрты медпункта.
При этом он вербовал стукачей. В первый раз он уговаривал меня едва ли не ласково. Он знает, что я – советский патриот, а ему так нужна точная, добросовестная информация. Но и в этот и в следующий раз я говорил ему то же, что раньше Шикину и другим его коллегам в подобных случаях: если я узнаю о чем-либо опасном для объекта, для государства, то, разумеется, немедленно подам сигнал тревоги, но не хочу, не могу и не буду подслушивать, подглядывать, подделываться к тем, кто высказывает чуждые мне взгляды. А доносить о спорах, о разговорах я считаю и недостойным, и просто ненужным. Ведь какие бы слова ни говорились в тюрьме, от них не может быть опасности государству, любой говорун уже наказан, уже в заключении...
– Вот этот ваш разговор уже есть антисоветский... Можно расценить как агитацию против бдительности.
– Простите, гражданин подполковник, но кто может поверить, что заключенный вел антисоветскую агитацию наедине с офицером госбезопасности, оперативным работником такого ранга?
Он помолчал, ухмыляясь и таращась, – тренируя железный дзержинский взгляд. Но я знал противоядие – спокойно глядеть в переносицу, стараясь думать о чем-нибудь постороннем, далеком.
– Идите!..
На утренней поверке дежурный объявил, что впредь разрешается писать только ближайшим прямым родственникам – родителям, жене, детям или братьям, сестрам. И мы сегодня же должны были представить оперуполномоченному списки адресатов, точно указав возраст и место рождения.
Список я принес, но не помнил точно название того поселка в Донбассе, где родилась Надя, – Александров, Александровск, Александровка или Александрия – и не знал, как он называется теперь.
Мишин проглядел список и посмотрел на меня почти весело.
– Этого не приму, это филькина грамота. Как же это вы женились и не знали на ком, где родилась.
– Чтобы узнать человека, не нужно изучать его паспорт.
– Так что же, вы себе жену в бардаке нашли?
– Гражданин подполковник, вы не имеете права оскорблять моих близких. Я настаиваю, чтобы вы взяли свои слова обратно!
– Еще чего!
Он встал из-за стола и ухмылялся уже по-иному, злорадно: ага, поймал за живое!
– Вы что это себе позволяете? Я вас спрашиваю, и вы обязаны отвечать. Я спрашиваю, в каком бардаке вы женились, что не знаете происхождения...
– Видимо, это вы привыкли иметь дело с теми, кто женится в бардаках... Пока вы не извинитесь, я не приду к вам ни на какие вызовы, ни за письмами... Можете притащить силой... Но все равно – разговаривать не буду...
– Эт-та что значит?
Но я уже не видел его, не слышал. Ощущая, как деревенеет затылок от холодного бешенства, боясь взорваться, я круто повернулся и выбежал из кабинета.
В коридоре стояла обычная очередь получателей писем. Некоторые потом рассказывали то, чего я не помнил:
– ...проскочил бледный, глаза дикие, бормочет: "Не позволю... не позволю..." Мы уже думали – запсиховал, получил дурное известие и тронулся...
В тот же день я подал заявление начальнику тюрьмы. Тогда в этой должности был флегматичный подполковник, судя по ленточкам и нашивкам за ранения – фронтовик. У Мишина была одна куцая полоска из двух ленточек явно тыловые награды.
Начальник вызвал меня:
– Что вы там придумали? Что еще за обиды?
И, терпеливо выслушав мои объяснения, заговорил спокойно, мне показалось даже сочувственно:
– Ну, подполковник сказал, быть может, не так. Зачем же сразу на принцип давить, обижаться? Вы ж не одной компании... Это на дружков-приятелей обижаются. А вы пишете, чтоб подполковник извинился... Так не бывало. Не хотите разговаривать? Даже свои письма получать?.. Это ж как-то, знаете, несерьезно, по-детски... Может, вы теперь и на меня обидитесь?
– Советские законы и в уголовном кодексе и в уголовно-процессуальном точно предписывают – нельзя унижать человеческое достоинство. Даже злейших преступников нельзя мучить или оскорблять... Подполковник нарушил закон. Пока он передо мной не извинится, я не буду с ним разговаривать, ни сам к нему обращаться, ни отвечать на его вопросы.
– Это значит – вы хотите не исполнять, нарушать приказания, сопротивляться начальству. Вы что ж, не понимаете, что это значит?
– Понимаю, что ничего не нарушал и нарушать не собираюсь. Порядок я соблюдаю, работаю добросовестно. Но просто не буду разговаривать с тем начальником, который меня грубо оскорбил. Пока он не извинится.
– Значит, не пойдете за почтой, не будете посылать писем? Мы ж для вас исключение делать не будем. Ну что ж, значит, сами себя наказываете. И своих родственников. Они ж беспокоиться будут.
...Больше двух месяцев я не ходил за почтой и сам не писал. Гумер позвонил моим родным, сказал, что я здоров, благополучен, но пока не буду переписываться. Однако передачи носить можно. (Передачи нам привозил завхоз.)
Потом Мишин ушел в отпуск, и почту стал выдавать и принимать сам начальник. Я сразу получил большую пачку писем от Нади, от родителей, от Инны Левидовой и несколько пакетов книг. Среди них был учебник китайского языка, брошюры – речи Сталина, переведенные на китайский, и словари турецкий, монгольский и др.
Начальник спрашивал, сколько есть иероглифов, трудно ли их выучить, какие языки я знаю, спрашивал и поглядывал с любопытством, явно доброжелательным. В следующий раз он спросил, много ли еще иероглифов я выучил, и я нарисовал ему некоторые, наиболее легко толкуемые.
Он поглядывал едва ли не с уважением.
А на третий раз, войдя в его кабинет, я увидел рядом с ним Мишина, загорелого, в новеньком френче с погонами летчика.
– А, вот он, обидчивый. Чуть на дуэль меня на вызвал. Такой фон-барон... Ну что, все еще на меня дуетесь?
– Гражданин начальник, – я говорил, глядя между ними, – я не могу добавить ничего к тому, что уже сказал. Гражданин подполковник оскорбил моих близких, и пока он не извинится...
– Ну ладно, ладно... Ну я признаю, что не так выразился, что погорячился. Нервы ж у меня тоже не железные... Ну вот при начальнике признаю. Так что будем считать, что с этим вопросом покончено. Согласны?
– В таком случае – да.
С тех пор и уже до конца Мишин был со мной вежлив, даже приветлив. Больше не пытался вербовать, но, выдавая письмо, иногда заговаривал:
– Как там у вас теперь, дисциплину здорово подтягивают?.. Телевизоры, значит, накрылись... Ну мы постараемся, чтоб опять кино показывать раза два в месяц... Вот вы скажите, почему это евреи так против советской власти? А ведь кто им все права дал? Кто их на все посты поставил? И наоборот, говорят, вы с немцами дружите... А это они убивали евреев, они все ведь фашисты. Я имею данные, они и сейчас за Гитлера... А корейский язык вы знаете? Он похож на китайский? Интересно, как они там на фронтах договариваются, корейцы с китайцами? Переводчики у них, наверное, наши... Вы питанием довольны? А ларьком? Если есть какие замечания, не стесняйтесь. Наша задача – чтоб во всем был порядок.
Его нарочито простецким разговорам и широким улыбкам я противопоставлял все ту же стойку "смирно". А если он предлагал садиться, то и сидел, как некогда передо мной пленные немецкие солдаты: в положении "смирно" – колени вместе, спина прямая, обе руки на коленях. И отвечал вежливо, но коротко, четко и неопределенно: "Да, порядок...", "Так же, как раньше", "Не помню, не знаю...", "Ничего такого не замечал... В каждой нации есть разные люди, каких больше, каких меньше – не знаю и не слыхал, чтобы подсчитывали... Вполне доволен... Замечаний не имею... про других не знаю".
Он хмурился, гася улыбку, кивал: "Можете идти", но больше не хамил.
Сергей и я, перебелив письма, адресованные в ЦК, пошли к Мишину вдвоем. Разговаривать с ним наедине по поводу этих писем было опасно.
Он посмотрел настороженно:
– Почему вместе? Заходите по одному.
– Гражданин подполковник, у нас одно дело.
– Это что ж, коллективка? Не положено! Коллективка строго наказывается.
– Никак нет, гражданин подполковник. У каждого из нас отдельное письмо. Но адресат один и тот же – Центральный Комитет. И дело одно государственной важности. Просим отправить особо секретной почтой. Вот.
– Почему конверт заклеен? Не положено.
– В высшие правительственные и партийные органы можно посылать и заклеенные... Такой пункт имеется в правилах.
– А где копии?
– Никаких копий, ни черновиков не осталось. Письма совершенно секретные. Особой государственной важности.
– Жалуетесь на новое начальство?
– Личные жалобы мы никогда бы не стали объявлять секретными государственными делами. Вы же знаете нас не первый день.
– Да уж, знаю, знаю. А почему вы не передали через начальство объекта? Через майора Шикина, как положено по дистанции?
– По соображениям опять-таки государственным, а не личным. Проще сказать : больше доверяем вам. Но содержание данных писем не вправе излагать даже вам.
Он поглядел, насупившись, на конверты, повертел их.
– Ладно!
Не прошло и двух недель, как Сергея и меня по очереди вызвал майор Шикин.
В его кабинете сидел некто моложавый, в штатском, но с офицерской выправкой.
– Я инструктор Центрального Комитета. Вы писали это письмо?
Он расспрашивал деловито, заинтересованно, толково. Записывал все ответы. Когда речь зашла о фоноскопических экспертизах, я сказал, что не могу рассказывать о конкретных подробностях, так как дал крайне строгую подписку. Но в министерстве конечно же сохранились материалы двух фоноскопических экспертиз, из которых одна была безоговорочно успешной, а другая вызвала серьезные сомнения, но я сейчас убежден, что фоноскопия вполне реальное, государственно важное дело, а здесь уничтожены результаты многомесячных серьезных исследований. Это тяжелая потеря, и ее необходимо восстановить возможно скорее.