355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Копелев » Утоли моя печали » Текст книги (страница 10)
Утоли моя печали
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 23:32

Текст книги "Утоли моя печали"


Автор книги: Лев Копелев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)

А потом наступили Советы, ну, значит, наши пришли. Но я почти Год хозяйничал еще и после войны до самой осени. Назывался Никола Николеску. Правда, бояре советовали, чтоб я тикал, обещали пристроить у своих знакомых в Австрии или даже в Италии. Но я все не хотел уезжать от своих машин, от дома, от мастерской, от магазина – от жадности в зобу дыханье сперло. Дурной был фраер. В Румынии все осталось вроде по-своему – и король, и полиция, и частная торговля. И я понадеялся, что наши будут уважать, как обещали. Я и для них, советских, разные товары перевозил, машины им ремонтировал. Но только сам больше в стороне, так, чтобы только шофера и механики с ними дело имели. И все же нарвался. Один старший лейтенант привел ремонтировать трофейный "оппель". И такой показался простяга симпатичный. Поговорили, выпили. Я старался балакать вроде не по-русски, язык ломал. Он спрашивает: "Откуда вы сами?" Я говорю: молдаванин. Он был такой белявый, курносый, ну чистый, как у нас говорят, кацап. Я иначе и не думал. А он тут возьми и спроси что-то по-молдавански. Ну а я ни бе ни ме, "ну-шти" не понимаю. Он вроде посмеялся. А через два дня другой лейтенант привел ремонтировать, тоже "оппель-капитан". Принес водку, выпили, потом позвал меня показать грузовик-трехтонку. Говорит: капитальный ремонт нужен. Совсем не ходит. Встал недалеко в центре, на бульваре. Я сначала не хотел идти, но потом стал думать: чего бояться посреди Бухареста, кругом румыны, полиция румынская, обратно же бояры меня знают, я у них компаньон... Пошел, дурак. И уже не вернулся. Толкнули в подъезд. Стукнули раза так, что я и крикнуть не успел. И сунули в "студебеккер"... А там уже известно что десять лет и пять по рогам...

Три года прошло – не могу добиться, где жена, где дети. Чи осталось им хоть что-нибудь от моих миллионов.

* * *

Анатолий М. работал техником-монтажником. Работал добросовестно, толково, но "пупа не надрывал".

– Пусть упирается рогами, кто на досрочное надеется. Тот и жилы из себя тянет. А я уже битый фраер. Прошел университет в плену, а на Воркуте академию. Уже точно знаю: чем больше надеешься, тем больнее потом, опять носом в говно. Есть золотое правило: не лезь в первые, не оставайся последним. Потому что спереди бьют в лоб, а сзади пинают в крестец. Спокойнее всего посередине. Потому и называется – золотая середина.

Он и внешне был – старался быть – неприметным. Ни с кем первым не заговаривал, в камере держался особняком, не участвовал в обсуждении параш, а читал, штопал или дремал, натянув наушники...

Оживился он лишь весной, когда на прогулочном дворе устроили волейбольную площадку. Завхоз достал мяч, и начались игры. Анатолий стал капитаном команды "Железная воля". Играл он хорошо, но его команда всегда проигрывала бесспорному чемпиону – команде "Соколы", ее неистово азартным капитаном был инженер Александр К. – высокий круглолицый "красюк", атлет. Коренной москвич, сын, внук и даже, кажется, правнук инженера, он закончил институт весной 41-го года. В первый же день войны стал проситься на фронт, и дядя-генерал помог, чтобы его отправили без волокиты. В августе под Вязьмой он попал в окружение и в плен. Дважды бежал, едва не погиб от голода. И, наконец, стал власовцем. Был командиром взвода связи на берегу Ламанша. Летом 44-го года попал в плен к американцам. Негр-конвоир ударил его прикладом. Он обозлился, бежал, пристал к какой-то немецкой части и воевал еще несколько дней. Потом скрывался у французских крестьян как военнопленный, бежавший от немцев... Он уехал на Восток с первым эшелоном репатриантов. К тому времени он уже знал, что дядя достиг весьма высоких постов. В фильтрационном лагере пытался "качать права", требовал скорейшей отправки в Москву. Но отвезли его в тюрьму, а следователь вежливо объяснил, что он подлежит суду за измену Родине и должен стыдиться, так как опозорил славное имя своего древнего рода... Столбовое дворянство, которым гордилась бабушка, но не любили вспоминать родители, снова оказывалось достоинством. Мать на свидании сказала ему, что дядя очень сердит, кричал, что готов расстрелять изменника собственной рукой, но все же обещал содействовать, чтобы тот искупал позорную вину в возможно лучших условиях.

Александра осудили на десять лет и прямо из Бутырок привезли на шарашку. (Одаренный инженер-изобретатель, он был одним из досрочно освобожденных в 1951 году; в последующее время избегал встреч с бывшими товарищами по заключению. Жестоко пил. Рано умер.)

Он тщательно подобрал свою волейбольную команду и строго ее муштровал. Во время игры он распоряжался истово, сосредоточенно, как на поле боя. "Соколы" обычно побеждали, и тогда он снисходительно улыбался, – иначе быть не могло. Но любой проигрыш, даже упущенный мяч, мог вызвать у него приступ ярости: он бледнел, глаза стекленели, рот судорожно подергивался. Казалось, он готов смертельно возненавидеть незадачливого игрока, способен избить, убить. Если же он сам промахивался, то либо погружался в сумрачное отчаяние, либо еще злее цукал других.

Анатолий играл не менее увлеченно, но совсем в ином стиле. Название "Железная воля" придумали остряки, потому что его команда продолжала существовать, хотя чаще всего проигрывала и состав то и дело менялся. Анатолий принимал всех желающих. Несколько раз играли с ним и Панин, и Солженицын, и я. Наш капитан играл азартно, легко, весело, без злости. И так же тренировал нас. Панину он объяснял, что тот играет красиво, смело, но... слишком сильно бьет по мячу, не заботясь, куда тот полетит... Солженицына просил не суетиться на площадке, не командовать вместо капитана и не перехватывать мяч у партнера из опасения, что тот может зевнуть. А мне он говорил укоризненно: "Ты же прирожденный волейболист – рост, удар, прыжок... Но реакции у тебя очень замедленные. Ты все отстаешь на полфазы: машешь руками, когда мяч уже сзади..."

Из команды я выбыл бесславно. Но с капитаном мы остались добрыми приятелями.

Анатолий – москвич, сын рабочего, ставшего мастером, начальником пролета; кончил десятилетку в 1940 году, хотел стать радиоинженером; был активным комсомольцем, секретарем курсовой организации, физкультурничал бегал, прыгал, участвовал в городских спартакиадах. В июне 1941 года он поехал на каникулы к сестре в Гродно, там работал ее муж, строитель.

– На новой границе тогда только начали укрепления строить. Шурин инженер, все там пропадал. Я, как приехал, его и повидать не успел. На третью ночь проснулись от пальбы, грохота... Война! Сестра с детьми успела уехать. Семьи наших командиров сразу же увезли на грузовиках. А я побежал искать военкомат или горком комсомола. Хотел, конечно, добровольцем, сразу в бой... Но там уже везде паниковали, никто ничего не знал, не понимал. Собрали кучу таких, как я, послали копать противотанковые рвы, окопы. Мы еще шли, а немцы уже в город ворвались. Так что я и оружия никакого, кроме лопаты, не держал.

Анатолия увезли с военнопленными на Запад. Он попал в Бельгию; работал сперва в шахте, под землей, потом слесарем, электриком. Бельгийские рабочие сочувствовали пленным красноармейцам, приносили еду, сигареты.

Анатолий в институте учил английский, помнил кое-что из школьных уроков немецкого. Подружившись с бельгийцами, вскоре начал говорить и писать по-французски. Солдаты, охранявшие военнопленных, – немолодые запасники, – бывало, грубо покрикивали, могли пнуть прикладом, но почти не мешали им разговаривать и торговать с бельгийцами. Умельцы выделывали из проволоки, из кусочков угля, осколков стекла и щепок замысловатые безделки, елочные игрушки, настенные украшения. Даже иные конвоиры выменивали их на табак, на консервы. Анатолий рисовал "портреты" с натуры. Начальник конвоя, пожилой астматический обер-лейтенант, остался доволен своим изображением, заплатил за него несколькими пачками сигарет и бутылкой пива.

Бельгийские друзья помогли Анатолию бежать на грузовике, перевозившем товары местному лавочнику. Он уехал в Брюссель, где его уже ожидал брат одного из новых друзей – владелец небольшого магазина-мастерской, в которой чинились электрические чайники, утюги, плитки и радиоприемники.

Мастерская, магазин и квартира хозяина занимали небольшой дом на тихой улице. До войны работали еще два подмастерья. Но их призвали в армию и потом увезли в Германию военнопленными. Друзья хозяина достали Анатолию документы бельгийского юноши, умершего от язвы желудка. И он работал, не прячась, устроил нарядную витрину, сам нарисовал вывеску, придумывал замысловатые украшения для приборов; с помощью куска линолеума, валика и самодельных красок изготовлял смешные рекламные листовки, которые вывешивал на других улицах... Хозяин, его жена и две дочери – старшая кончала гимназию – полюбили толкового и веселого работника. Через два года он женился на Сесиль, и тесть торжественно объявил его своим компаньоном.

Подруги и одноклассники жены познакомили Анатолия с подпольщиками Сопротивления. Он сделал для них два радиопередатчика и шапирограф, чтобы печатать листовки. Когда началось отступление немцев, он вместе с новыми товарищами разоружал арьергардные команды поджигателей и подрывников саперов, минировавших некоторые здания, дороги и мосты. Отряд, в котором был Анатолий, захватил большой склад немецкого батальона связи. И он пригнал в подарок тестю грузовик, наполненный радиоаппаратурой, приборами, инструментом.

Незадолго до победы родился сын; назвали его, конечно, Виктор. Мастерская быстро росла. Пришлось арендовать еще один дом по соседству. Вернувшиеся из плена старые подмастерья были назначены мастерами, помогли найти десятка полтора хороших рабочих и работниц. Все они отлично ладили с молодым шефом.

– В общем, стал я бельгийцем. Часто уже и думал по-французски. Ну, когда думал о том, что рядом, что в данный момент. Но вспоминал, конечно, еще по-русски. Нет, домой не хотелось... Мама давно умерла. У отца еще перед войной была другая семья. А сестрам, шурьям, я понимал, могут быть только неприятности из-за такого родственника: был пленный, стал капиталист... Политикой я никогда не увлекался. Ну, учил, конечно, что надо и как надо. Пел "Широка страна моя родная...", уважал товарища Сталина. И в комсомол пошел сознательно. Правда, активничал больше по линии спорта. Но, конечно же, твердо верил, что социализм идет от победы к победе, что все наши временные трудности – это плюнуть и растереть. А капитализм, конечно, гниет и погибает, ну и так далее. Но вот плен, и вообще война, и вся жизнь в Брюсселе меня, как бы сказать, так сильно тряханули, что и мозги перетрясло. Стал я хочешь не хочешь, а вспоминать. Как мы в очередях торчали. Как с хлеба на квас перебивались. Как в коммуналках, в бараках по пять-шесть душ в комнате... Вспоминалось и другое. Про классовую борьбу, про бдительность. У нас был сосед, старый большевик. При царе его на каторгу ссылали, в гражданскую воевал; он ответственную должность занимал в горкоме или в райкоме, но дома у них лишней тарелки не было. Все богатство – книжки. Я с его сыном в одном классе учился, вместе мечтали удрать в Испанию, в интербригады. А тут как раз его отца забрали – "враг народа". А потом и мать – добрейшая тетка была. В библиотеке работала. И тоже большевичка насквозь. А потом и моего дружка увели, ему шестнадцати не было. И его сестренку, совсем малую. Я получил от него письмо из Казахстана, из колонии. Мама тогда еще жива была, болела. Она очень испугалась, плакала, просила, чтоб я не отвечал, а то и меня и всех нас арестуют за связи... Ну я и не ответил. Были и другие факты, похожие... Хотел я забыть, а все вспоминались. И в плену, и особенно потом. В Брюсселе вся жизнь оказалась совсем не такая, как мы учили и как читали, совсем не такая, как у нас... Ну, в общем, я решил оставаться бельгийцем. Думал потом, когда-нибудь поеду в Москву. Разузнаю, как там сестры, отец. И к маме на могилу схожу. Но только потом, потом... Жили мы хорошо, дружно. И с женой, и с ее родными. А осенью, уже в 46-м, шел я днем по улице и увидел русских офицеров. Один из них, старший лейтенант, – Мишка, мой сокурсник. Он, может, и не заметил бы, да я сам окликнул... Ну, то да се. Поговорили. Они были из какой-то миссии-комиссии по линии бывших военнопленных и вольных советских граждан. Помогали возвращаться.

Я рассказал коротенько про себя. И сразу сказал, что хочу остаться как есть – с женой и сыном. Они посмеялись: "Фабрикантом стал. Из комсомольцев – в капиталисты". Но без злости, даже вроде позавидовали. Спросили, не хочу ли своим в Москву весточку передать. У них есть возможность по оказии, без бюрократизма и так, что никто не узнает. Условились вечером встретиться в одном очень шикарном ресторане. Они объяснили, что им нельзя ходить куда попало, разрешается только в одно-два самых пристойных заведения... Пришел я, как условились. С ними был еще третий, капитан. Сказал, что сегодня в Москву уезжает, передаст, что попрошу. Ну, я тут же написал короткую записочку, дал адрес отца, младшей сестры, написал, что жив, здоров, но живу другой жизнью, прошу понять, простить. И очень прошу хоть один разок написать или устно передать через товарища – капитан говорил, что скоро должен вернуться, – как живут, как другие родственники.

Тот взял записку, отдельно в книжечке записал мой адрес и телефон. Мы тут же и выпивали и закусывали. Выпили за победу, за Родину, за наши семьи. Они смеялись, что впервые в жизни пьют с капиталистом, да еще комсомольцем. А я отвечал, что обязательно буду поддерживать бельгийский комсомол и компартию, а когда наживу миллион франков, тогда вернусь в Москву... Потом собрались уходить. Я чувствую – захмелел. Ноги заплетаются. А они говорят: пойдем боковым ходом, там у нас машина, отвезем. Вышли в переулок, и только помню: удар по затылку... Очнулся в машине. Едем. Башка трещит. Во рту пакостно. С двух боков – незнакомые офицеры. Впереди тот капитан. А на мне шинель с погонами, фуражка. Хотел спросить, а справа мне кулаком в живот: "Молчи, сука, твою мать! Пикнешь – удавим!"

Не помню, сколько ехали, где останавливались. Привезли уже к вечеру в какой-то немецкий город. Большой двор, ходят солдаты. Привели меня в подвал: "Раздевайся". Забрали все документы, деньги, часы, ручку. Даже карточку жены и сына. Сунули в камеру. Там и немцы и свои. Большинство пленники, и пара блатных. Надзиратель дал мне кусок черняшки – черствую, и даже пятна плесени. И консервную банку с пшенной баландой. Хлебнул я, чуть не стошнило. Но тут уже окончательно понял – "Здравствуй, Родина!".

* * *

Николай и Анатолий были первыми капиталистами, с которыми я познакомился.

...Доктор-инженер Вальтер Р. работал в, химической лаборатории: изготовлял радиокерамику. Начальница не могла им нахвалиться:

– Другого такого днем с фонарем не сыщешь.. Он, кажется, и живет только работой. Придумывает все новые составы; сам конструирует печи и сам же ходит в механическую их делать. И все новые режимы испытывает. Каждый день что-нибудь улучшает... Капиталист ведь, а работяга – нашим стахановцам у него поучиться можно. Поглядеть на него: тощий старичок, ветром сдуть может, в чем только душа держится... А в работе двужильный. С утра как засядет – спины не разгибает. В обед ему иногда по десять раз напомнить надо, чтобы шел поесть. Мой второй старик, Фриц, тоже старательный – и ведь тоже капиталист. Но он у Вальтера вторая скрипка – подсобник, на подхвате. И слушается его беспрекословно. Тот и придумывает, и распоряжается, а этот знай "яволькает" – "яволь, яволь, герр доктор... зер гут, герр доктор".

Евгения Васильевна не слишком доверяла своему знанию немецкого и несколько раз вызывала меня переводить новые предложения доктора Р., когда обсуждала их в лаборатории. Так я познакомился с ним.

Он был очень худощав, поэтому казался выше. Удлиненное, тонкое, стариковски розовое лицо, но почти без морщин, седой ежик, светло-голубые пристальные глаза, тонкий, крепкий рот. Улыбался он редко, скупо. Но не выглядел ни угрюмо-насупленным, ни печальным, а только сосредоточенно-серьезным. Говорил он с легким, но заметным австрийским акцентом.

С 1945 года он по контракту работал в большой химической лаборатории под Москвой. О тамошних своих коллегах и начальниках отзывался приязненно.

– Профессор Ки-тай-го-родский очень хороший химик. Его пенное стекло весьма интересное изобретение. Представляет множество возможностей. На Западе он стал бы, конечно, миллионером. Хороший химик и хороший человек.

В 1946 году доктору Р. удалось по почте разыскать своих родственников: дочь с мужем и младший сын оказались в Вене, старший сын – в Швейцарии; через них он просил австрийское правительство считать его гражданином Австрии, – с 1919 по 1939 год он был гражданином Чехословакии, – получил утвердительный ответ. Срок его контракта истекал в 1950 году.

– Профессор Ки-тай-го-родский предлагал мне еще один контракт, еще на пять лет. Приходил другой начальник и приглашал к еще более высокому начальнику. Они предлагали больше жалованья – пять тысяч вместо трех тысяч, обещали новую большую квартиру, обещали посылать на курорт, в Крым, на Кавказ: за пять лет я только два раза был в отпуске по две недели. Жил в лесу в хорошем домике, называется дача. Хорошее питание, рыбная ловля... Но я не видел сыновей почти десять лет и дочь и внуков больше пяти лет. Я не хотел заключать новый контракт. Я – гражданин австрийской республики, суверенного, нейтрального государства. И в Москве уже было посольство. Я хотел уехать к семье. Нужно было решать и некоторые имущественные и финансовые проблемы. Профессор Китайгородский меня понимал. Он сожалел – мы хорошо работали вместе, ему нравились мои методы, но он мне сочувствовал. Самый главный шеф разговаривал со мной вежливо, но раздраженно. И все убеждал: "Подумайте, подумайте; вам нужно оставаться здесь, вам будет хорошо, иначе вы можете сами себе причинить вред". Но этого я не понимал. Какой может быть вред от возвращения к своей семье! За месяц до истечения срока контракта я поехал в Москву в посольство. Там побеседовал с самим послом, заполнил какие-то анкеты, бумаги, договорился об отъезде...

Вернулся к себе, а на следующий день меня вызвали из лаборатории, и два офицера увезли в Москву, на Лубянку... Следствие было недолгим. Я рассказал, о чем говорил в посольстве, что написал в заявлении. А следователь сказал мне, что я не должен был сообщать, где именно работал эти пять лет, чем занимался. Я возражал: "Я работаю в гражданском научном учреждении, ни в каких секретных проектах не участвую и к тому же вообще никаких подробностей ни в анкетах, ни в разговорах с послом не сообщал". Во время следствия приходил еще какой-то офицер, видимо очень важный. Мой следователь, подполковник, разговаривал с ним, как подчиненный. Тот предлагал мне снова контракт и работу в той же лаборатории. Я решительно отказался. Он сердился. Грозил, что мне будет плохо. Потом следователь еще несколько раз предлагал мне то же самое. Но не мог же я согласиться – и не мог поверить угрозам. Ведь я ни в чем не был виноват. Я честно работал согласно контракту, не нарушал никаких законов. Я был уверен в своем праве. Но потом меня увезли в другую тюрьму. Там пришел дежурный офицер тюремной стражи с переводчиком и прочитал мне по листочку папиросной бумаги текст приговора. Так я узнал, что осужден на 25 лет за шпионаж...

Но ведь это же абсурд! Во-первых, я никогда никаким шпионажем не занимался. А во-вторых, мне скоро 60 лет. Как же можно меня осуждать на четверть столетия тюрьмы. Ведь я столько не могу прожить... Совершеннейший абсурд!

Несколько раз я помогал доктору Р. писать жалобы и прошения генеральному прокурору, в Президиум Верховного Совета и лично его превосходительству генералиссимусу Сталину. Так у нас возникли, можно сказать, приятельские отношения. Несколько раз мы гуляли вдвоем с ним или втроем с его коллегой и помощником, доктором Фрицем Б., остролицым, молочно-седым, сутулым стариком, чрезвычайно вежливым. О чем бы его ни спрашивали, он отвечал, любезно улыбаясь и даже прихихикивая. Владелец одной из крупнейших химико-фармацевтических фирм, он состоял в нацистской партии с 1930 года. За что и был осужден тоже на 25 лет.

– Да я ведь только взносы платил. А втянули меня зятья и младший сын. Они уверяли, что их фюрер спасет Германию от кризиса, от версальского диктата. Мой сын идеалист, романтик. А старший зять – деловой человек, и он доказывал, что их партия содействует успехам фирмы, а я никогда ничего не смыслил в политике. Я люблю химию, музыку и резьбу по дереву. По-моему, в мире нет ничего возвышеннее и прекраснее Баха... Ах, какая у меня была коллекция старинной резьбы! Почти все погибло. Прямое попадание тонной бомбы. Пожар, огонь проник в подвалы, где я все прятал. Там были статуи двенадцатого и тринадцатого века, резные шкафчики, сундуки, дивные шкатулки, утварь... Неоценимые сокровища. О них я больше жалею, чем о разрушенных и конфискованных фабриках... Да, да, часть наших предприятий уцелела. В американской зоне и во французской. Я-то их уже не увижу. Надеюсь, что внуки будут обеспечены. Старший зять погиб на фронте, сын в плену... Наша фирма еще может принести много пользы не только Германии. До войны у меня были связи со всеми континентами; сюда, в Россию, мы экспортировали ежегодно на несколько миллионов.

Доктор Р. вспомнил, что и он торговал со многими странами. Правда, Советский Союз покупал меньше других, спорадически и, кажется, только лабораторную посуду, техническое стекло.

– Но во все европейские страны, в Америку и в Японию я отправлял десятки тонн: сервизы всех видов, парадные, праздничные, на каждый день, игрушечные... Моя фабрика и сейчас работает. Чехи ее национализировали. Сперва они хотели, чтобы я оставался владельцем, а государство совладельцем. Чехи меня прятали от ваших в лесной сторожке. Среди моих рабочих были и чешские националисты, и коммунисты. Но отношения у нас были дружеские, почти семейные. Пражские коммунисты помогли вашим, навели их на след. За мной приехали в лес, целый грузовик солдат. Увезли на аэродром и сразу в Москву. А там сообщили, что моя фабрика национализирована, и предложили на выбор: контракт или лагерь военнопленных. Это было сразу после окончания войны. Австрии еще не существовало. Тогда я и согласился.

...Надеюсь, что фабрика и сейчас хорошо работает. Там остались настоящие мастера. Верю, что они сохранят добрую репутацию нашей фирмы. Ведь она существует с 1701 года. Ровесница прусского королевства. И пережила его. Первым владельцем-учредителем был прадед моего прадеда, стеклодув и гончар. В наших местах стекло изготовляли еще с тринадцатого-четырнадцатого века. Подмастерьем он работал и в Италии, Венеции и в Нюрнберге. Вернулся в нашу деревню мастером; женился на состоятельной вдове и завел свою мастерскую. Годовщину основания мы праздновали ежегодно в первое воскресенье сентября... Да-да, через месяц будет ровно 250 лет... Мои дети, конечно, отпразднуют. Они в Штирии уже приобрели небольшую мастерскую. И начали производить кое-что из посуды и радиокерамики и техническое стекло...

Через тюремного завхоза-ларечника я приобрел коробку хороших сигар. А с разрешения бригадира садовников собрал букет из астр и хризантем. В утро юбилейного дня я торжественно поздравил доктора Р., когда он возвращался после зарядки. В любую погоду, в дождь и в мороз, он сразу после подъема не менее пятнадцати минут делал гимнастику, потом бегал, прыгал на месте.

Он поблагодарил немногословно, со спокойным достоинством. Несколько раз повторил: "Я тронут. Я очень тронут" – своим обычным негромким, чуть скрипучим голосом, однако в необычно мягком, чуть вибрирующем тоне.

Вечером на прогулке он начал подробный рассказ:

– Богемское стекло славится много веков, и в этой славе изрядная доля нашего рода. Этим гордился мой дед, мой отец, горжусь я и – верю – будут гордиться мои внуки. Это вовсе не имеет ничего общего с националистической гордостью. Эта гордость у нас общая с чехами. Мой род – австрийский. Мы называли себя "богемские немцы". Нацисты говорили "судетские", но я этого не признавал. Я – богемский немец или даже просто богемец. Никогда у нас в роду не было противоречий с чехами или неприязни. Вероятно, потому, что в нашей местности чехи тоже католики. Не было конфессиональных споров.

На моей фабрике бывало больше тысячи рабочих и техников. Примерно четыре пятых – постоянные работники. Можно сказать – наследственно связанные с нашей фабрикой, с нашей семьей. Они жили в собственных домах. Поселок очень удобно расположен в предгорье. Прекрасный ландшафт, здоровый воздух... За 250 лет у нас не было ни одной забастовки, ни одного конфликта с рабочими. Вероятно, и потому, что мы менее других страдали от кризисов. Правда, в семейных летописях есть и грустные записи. В начале и в середине прошлого века многие европейские страны повысили таможенные пошлины на богемский хрусталь, а немецкие и русские фабриканты стали переманивать у нас мастеров. Однако наша фирма тогда выстояла. И уже на памяти моего отца не знала тревог. Ведь и в годы любых кризисов люди покупают посуду себе и в подарок – на свадьбы, на юбилеи, на дни рождения. И всегда празднуют Рождество, и всегда есть покупатели игрушек. Ни отцу, ни мне ни разу не приходилось увольнять рабочих, сокращать производство... Разумеется, был у нас профсоюз. Были и лево настроенные молодые рабочие. Праздновали Первое мая. И в другие дни видны были красные флаги. Но политические проблемы меня никогда не интересовали.

Со многими рабочими мы были знакомы лично. И со многими встречались не только на фабрике и в церкви, но и семейно. В нашей канцелярии точно знали дни рождения и вообще памятные даты всех наших рабочих. И мне, и моей жене, и сыновьям часто приходилось бывать крестными. И у нас в дни рождений в доме не закрывались двери. Приходили семьями, с цветами, с самодельными сувенирами. И разумеется, как у нас заведено, хоры пели поздравительные кантаты. Летом в саду накрывалось несколько столов, и там уже дотемна пировали, плясали. А в плохую погоду, в холодные дни и зимой мои дети и наша прислуга угощали гостей с подносов вином, пирожками... К столу у нас садилась только семья и немногие приезжие гости – родственники, близкие друзья. Приглашать к семейному столу рабочих или служащих у нас было не принято: всех усадить невозможно, а выбрать одного-двух – значит обидеть других.

Фабрика передавалась по наследству, но майората никогда не было. Очередной владелец должен был назначить одного наследника – преемника, это мог быть его сын, но мог быть и племянник, и зять или пасынок. Требовалось только, чтоб он был честен, толков – ну, в общем, достойный человек. И чтобы знал и любил дело. Вот я был третьим из четырех братьев. Отец нас всех водил на фабрику, едва мы начинали ходить. Знакомил с мастерами, рабочими. Поощрял, если мы играли в стеклодувов. Но старшие братья не заинтересовались этим. Один стал архитектором, другой – врачом. Только мы с младшим, как хотел отец, начали изучать химию. И уже студентами должны были работать на фабрике. В семье были непреложные традиции: хозяин должен был начинать с самой черной работы. Приезжая на каникулы, мы первый год таскали мешки, месили глину, выполняли все поручения мастеров. На фабрике знали, что никаких поблажек нам делать нельзя. И зарплату мы получали, как все чернорабочие. И не посмели бы опоздать утром ни на минуту или раньше других уйти на обед. И потом мы должны были последовательно работать на всех участках. И мастера, которые нас учили, были к нам взыскательнее, чем ко всем подмастерьям. Отец говорил: "Этого требуют и семейные традиции, и реальные интересы фирмы. Будущий хозяин должен знать дело по-настоящему". Младший брат на третий год стал напоминать о других традициях – наши деды ездили учиться и в Париж, и в Дрезден, и в Венецию. Ему надоели все те же цеха, все те же люди. А тут как раз война. Нас троих старших призвали. Я дослужился до капитана горной артиллерии. Но тяжело ранили у Абруццо. Потом еще долго хромал. Вернулся домой. Отец и мать очень постарели. Второй брат умер – у себя в полевом госпитале заразился тифом. Старший был в плену, в Италии. А младший, мой коллега, освобожденный от военной службы, женился на артистке, связался с ее родней – венскими коммерсантами, покупал-продавал какие-то акции; не хотел и слушать о нашей фабрике – "о вороньем гнезде в глуши". А я в первые же часы начал расспрашивать отца о фабричных делах, о людях. Некоторые из наших парней служили в том же полку, что и я. Впервые я увидел его таким взволнованным. Он был очень сдержанным человеком, никаких сентиментов, никакой австрийской Gemьtlichkeit – сух, даже строг. Но безупречно справедлив. Он ни разу не ударил, не шлепнул никого из детей, но никого из мальчиков даже ни разу не обнял. Сестру, бывало, иногда погладит по голове, поцелует в лоб. А нас, когда хвалил, похлопает по плечу и, если надолго расставались, пожмет руку... Но в тот раз, услышав мои вопросы, он так возбудился, мне показалось, что хочет обнять, что у него слезы на глазах. И сказал торжественно, впервые я слышал от него такие слова, такой тон: "Мой сын, ты меня чрезвычайно обрадовал своим участием, я счастлив, что вижу перед собой достойного наследника наших предков". Завещание у него было уже раньше готово: фабрика – мне; братьям и сестре – определенные суммы наличными и к тому же – равные доли от 10-20% годовой прибыли. А сами проценты устанавливались в зависимости от уровня прибыли. Если слишком низок, выплата их доли вообще не должна производиться.

Отец вскоре умер. Его доконало крушение империи. Нет, он не был политиком, националистом, наш род вообще этим никогда не болел. В австро-венгерской империи просвещенным людям и добрым католикам была свойственна известная сверхнациональная широта мировоззрения. Военные и чиновники служили государству, короне, династии. Промышленники, ученые, негоцианты работали для общего блага всех племен империи... Только пустые болтуны, политиканы, корыстные или невежественные провинциалы старались непомерно возвеличить свои, местные интересы, свой язык, свои обычаи и мифы за счет инородных... Мои деды, мой отец чтили императора, помазанника Божия. Мы говорили и думали по-немецки. Однако наши чешские соседи и чешские рабочие были нам так же близки, как наши соплеменники, и куда ближе, чем северяне-пруссаки или даже соседи-саксонцы. Ближе, понятнее и симпатичнее. Если уж и встречались у нас настроения национальной неприязни, то скорее всего именно к пруссакам. Это они разгромили Австрию. Мой дед был ранен прусской пулей под Кенигрецем... И в ту войну Вильгельма у нас ненавидели даже самые крайние консерваторы. А нашего старичка "каундка" * Франца-Йозефа по-родственному любили даже многие социалисты... Ну, конечно, я читал Швейка. Веселая книга, хотя местами весьма непристойная. Однако ненависти к императору там нет. Скорее недостаток уважения. Это действительно было. А Йозефа Рота вы читали – "Марш Радецкого"? Он австриец еврейского, галицийского происхождения. А с какой любовью писал о нашей родине, о династии. Нет, старая Австро-Венгрия была куда лучше, чем ее изображают сатирики. Лучше прусской Германии. И теперь, после нацистской тысячелетней империи, это должно быть всем ясно. Как вы сказали? "Что имеем – не храним, потерявши – плачем"? Умная пословица. Да, именно так... Но и в Чехословакии жилось не плохо. Да, там обострялись давние национальные противоречия. Разумеется, у чехов было и вполне справедливое недовольство имперскими властями – дойчмейстерами. И словаки справедливо обижались на венгерских чиновников и помещиков-аристократов. Но из справедливого недовольства, из старых обид слишком часто возникает слепая мстительность и безрассудные шовинистические претензии. Зигмунд Фрейд, великий ученый, хотя нацисты его проклинают, писал о комплексе неполноценности. Именно этот комплекс рождает и шовинистические предрассудки. И маниакальную ненависть к инородцам. Именно так вырастали у немцев ненависть к французам, антисемитизм, презрение к славянам... Да, да, вы правы, это также австрийские болезни. Гитлер был австрийцем. Типичный венский плебей, мещанин, ставший люмпеном. Из подонков богемы... Но и у чехов были свои маньяки-шовинисты. А среди моих земляков завелись эти "белочулочники" судетские нацисты. Даже в нашем поселке еще перед Мюнхеном кое-где появились флаги со свастикой. Некоторые молодые парни бегали в белых чулках, горланили песню Хорста Весселя. Но в нашей семье, среди наших близких, среди коренных рабочих нашей фабрики не было ни одного наци. Не знаю, какой будет новая Австрия. Надеюсь, что не станет ни сплошь красной, ни черной. И уж конечно не коричневой... Я бы хотел, чтобы она стала разноцветной. И по-старому красно-бело-красной и по-новому радужной. Без прусской черноты. Одноцветность – это всегда плохо. И в искусстве, и в жизни. А для стран и наций – опасно. Вот и ваша великая страна – я всегда считал Россию страной великой культуры и великого духа – очень пострадала от одноцветности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю