355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Толстой » Том 18. Избранные письма 1842-1881 » Текст книги (страница 6)
Том 18. Избранные письма 1842-1881
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 19:37

Текст книги "Том 18. Избранные письма 1842-1881"


Автор книги: Лев Толстой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 45 страниц)

30. Т. А. Ергольской
<перевод с французского>

1853 г. Августа вторая половина, Пятигорск*.

Дорогая тетенька!

Со мной довольно часто случается, что по нескольку недель подряд я не получаю писем. Сейчас я в подобном положении; отовсюду я жду писем, которые должны решить мою судьбу, т. е. решить, могу ли я вернуться в Россию или нет, и вы можете судить о моем нетерпении. Но ваше молчание еще более огорчает меня. Не знаю, почему в нашей переписке, которой я так наслаждался, в последнее время наступил перерыв, она стала не так последовательна. Ежели бы мои письма зависели от моей привязанности к вам, я бы ппсал гораздо чаще потому, что никогда так сильно не тянуло меня к вам, как теперь, с тех пор, как появилась надежда, что сбудется то, что я так горячо желаю.

Что вам рассказать о моей службе? Не хочется говорить о том, что неприятно. И скучно и длинно описывать все неприятные задержки, скажу вам лишь, что все это мне надоело и хочется как можно скорее бросить службу.

Здоровье мое хорошо, и это меня успокаивает по отношению к Машеньке, болезнь которой не поддается лечению. В прошлом году я болел тем же, и воды меня вполне поправили. И ей они также помогут, надеюсь.

Мои литературные занятия плохо подвигаются или, лучше сказать, не подвигаются вовсе*. Состояние неуверенности, и опасений, и надежды, в котором я нахожусь, нарушают ровность и спокойствие духа, необходимые для того, чтобы работать с успехом и охотою.

Николенька уезжает, Валерьян и Машенька скоро соберутся за ним, чего желаю; ежели они останутся, стало быть, Машеньке будет хуже. И я останусь в одиночестве, что мне будет особенно чувствительно после двух месяцев жизни в семье. Больше, чем когда-либо буду ждать утешения от ваших чудесных писем, постоянно напоминающих мне о том, какое редкое счастье иметь такого друга, которому я могу поверять и горести и радости.

Целую ваши ручки, дорогая тетенька.

Лев.

31. Н. А. Некрасову

1853 г. Сентября 17. Пятигорск.

Милостивый государь Николай Алексеевич.

Посылаю небольшую статью для напечатания в вашем журнале*, Я дорожу ею более, чем «Детством» и «Набегом», поэтому в третий раз повторяю условие, которое я полагаю для напечатания, – оставление ее в совершенно том виде, в котором она есть. В последнем письме вашем вы обещали мне сообразоваться с моими желаниями в этом отношении*. Ежели бы цензура сделала снова вырезки, то, ради бога, возвратите мне статью или по крайней мере напишите мне прежде печатания. Напечатать эту статью под заглавием, выставленным в начале тетради, или: «Самоубийца. Рассказ маркера» будет зависеть совершенно от вашего произвола.

(Н. С.), поставленные над строкой, означают новую строку. В ожидании вашего ответа и суда об посылаемой вещи имею честь быть, с совершенным уважением, ваш покорнейший слуга

граф Л. Толстой.

17 сентября 1853 г. Пятигорск.

32. Т. А. Ергольской
<перевод с французского>

1853 г. Декабря 27 – 1854 г. Января 1.

Станица Старогладковская.

27 декабря 1853

Старогладовская

Дорогая тетенька!

С глаз долой, из сердца вон. Ваши письма становятся все короче и реже. Невольно забываешь тех, кого любил, если ничто их не напоминает, связи теряют силу и заменяются равнодушием. К несчастью, я испытал это на себе, три года тому назад я думал, что у меня много друзей, а теперь я чувствую себя одиноким и чужим для всех, кого я люблю. Даже ваша привязанность, в которой я был больше всего уверен, начинает остывать от продолжительной разлуки. Это мне тем более тяжело, что я не смогу лишиться вашей нежности. Чем дольше я вас не вижу и не получаю ваших писем, тем больше я о вас думаю и я чувствую, что мое уважение и любовь к вам никогда не изменятся, не ослабнут.

Я огорчаю вас этим письмом, простите, милая тетенька. Я беспокою вас ради себя, мне так хочется о вас думать, поговорить с вами в минуту уныния и грусти. С некоторого времени я очень грустен и не могу в себе этого преодолеть: без друзей, без занятий, без интереса ко всему, что меня окружает, лучшие годы моей жизни уходят бесплодно, для себя и для других; мое положение, может быть, сносное для иных, становится для меня с моей чувствительностью все более и более тягостным. Дорого я плачу за проступки своей юности…

Пишите мне почаще, дорогая тетенька, ничто меня так не радует, не ободряет, как несколько строчек от вас, доказывающих, что вы не перестаете меня любить, думать обо мне, и ничто так не дорого мне, как ваши советы, внушенные вашей нежной привязанностью ко мне.

Чтобы дольше не омрачать вас своим унынием, я лучше закончу письмо; потому что мне невозможно притворяться веселым и довольным. Постараюсь найти более благоприятное расположение. Прощайте, дорогая тетенька, целую ваши руки и еще прошу не бросать меня, как последние шесть месяцев, когда я получил от вас только одно коротенькое письмо, – ваши письма мне так нужны.

Ничего не знаю положительного насчет выраженного мною желания перейти в армию, действующую в Турции, равно и о моем производстве за участие в походе прошлой зимой*. Думаю, что ничего из этого не выйдет. Бумаг, которых не оказалось 2 года тому назад, нет и теперь. Похода нынешнею зимой не будет. Отставки и отпуски запрещены до окончания Турецкой войны. Вот и все касательно службы. А занятия мои все в том же положении; т. е. я ровно ничего не делаю. Я в слишком дурном и грустном расположении духа, чтобы смочь работать над чем-нибудь. Распечатал это письмо в первую минуту нового года; не могу начать его лучше, как думая о вас. Пошли вам бог исполнение ваших желаний; я уверен, что среди них вы молитесь и о том, чтобы нам свидеться, и о моем личном счастье.

Прощайте, дорогая тетенька, не могу выразить, как я вас люблю…

1854

33. Т. А. Ергольской
<перевод с французского>

1854 г. Июля 5. Бухарест*.

Дорогая и чудесная тетенька!

Представьте себе, что я только вчера получил ваше и Митенькино письмо от 14-го апреля*, писанное еще из Курска. Отвечать на все получаемые мною письма вошло в мою привычку; но отвечать на ваши – т. е. думать о вас, с вами беседовать, одно из величайших моих удовольствий. Как я уже писал вам, кажется, в своем последнем письме*, я в Бухаресте живу покойно и приятно. Итак, рассказывать я буду о прошедшем – свои воспоминания о Силистрии*. Столько я видел интересного, поэтического и трогательного, что время, проведенное мною там, никогда не изгладится из моей памяти. Лагерь наш был расположен по ту сторону Дуная, т. е. на правом берегу, на возвышенной местности, среди великолепных садов, принадлежащих Мустафа-Паше, губернатору Силистрии. Расстилающаяся перед глазами местность не только великолепна, она представляла для всех нас огромный интерес. Не говоря о Дунае, его островах и берегах, одних занятых нами, других турками, как на ладони видны были город, крепость и малые форты Силистрии. Слышна была пушечная пальба и ружейная, не перестающие ни днем, ни ночью, и в подзорную трубу можно было различить турецких солдат. По правде сказать, странное удовольствие глядеть, как люди друг друга убивают, а между тем и утром и вечером я со своей повозки целыми часами смотрел на это. И не я один. Зрелище было поистине замечательное, и, в особенности, ночью. Обыкновенно ночью наши солдаты работали в траншеях, турки нападали, чтобы препятствовать этим работам, и надо было видеть и слышать эту стрельбу! В первую ночь, которую я провел в лагере, этот страшный шум разбудил и напугал меня; думая, что это нападение, я поспешил велеть оседлать свою лошадь; но люди, проведшие уже некоторое время в лагере, сказали мне, что беспокоиться нечего, что и канонада такая, и ружейная стрельба вещь обычная, прозванная в шутку «Аллах». Я лег, но не мог заснуть и стал забавляться тем, что, с часами в руках, считал пушечные выстрелы; насчитал я 100 взрывов в минуту. Вблизи, однако, все это не так страшно, как кажется, ночью в полной темноте точно соревновались между собой, кто больше потратит пороха, и тысячами пушечных выстрелов убито было самое большое человек 30 с той и другой стороны.

Вы мне позволите, милая тетенька, обратиться в этом письме к Николеньке; начав рассказывать о подробностях войны, я хотел бы продолжать обращаться к мужчине, который поймет меня и сможет разъяснить то, что вам покажется неясным. Итак, вот что происходило перед нашими глазами ежедневно, а когда меня посылали с приказами в траншеи, и я принимал в нем участие; но бывали у нас и необычайные зрелища, как например, накануне штурма, когда при одном из неприятельских батальонов взорвали мину в 240 пудов пороха. В этот день, поутру, князь* был в траншеях со всем генеральным штабом (так как генерал, к которому я прикомандирован, состоит в генеральном штабе, то и я был там*) и делал окончательные распоряжения для штурма на следующий день; план – было бы слишком длинно его здесь описывать – был так хорошо составлен, и все в нем было предусмотрено, что никто не сомневался в успехе. По поводу этого должен вам сказать, что я становлюсь поклонником князя (впрочем, надо послушать, как говорят о нем офицеры и солдаты, – не только я никогда не слышал о нем плохого слова, но все его обожают). Под огнем я его видел впервые в это утро. Надо видеть эту слегка комичную фигуру – большого роста, с руками за спиной, фуражкой на затылке, в очках и с чем-то от индюка в манере говорить. Видно, что он так погружен в общий ход дела, что ни пули, ни бомбы для него не существуют, он подвергается опасности с такой простотой, точно он ее не сознает, и невольно делается страшнее за него, чем за себя; приказания отдает ясные, точные и при этом всегда приветлив со всеми и с каждым. Это великий человек, т. е. способный и честный, как я понимаю это слово – человек, который всю свою жизнь посвятил службе отечеству и не из честолюбия, а по долгу. Расскажу вам одну подробность о нем, в связи с историей этого неудавшегося штурма, о котором я начал рассказывать. После обеда того же дня взорвали мину и около 500 артиллерийских орудий [?] стреляли в форт, который собирались взять. Стрельба продолжалась всю ночь напролет; этого зрелища и испытанного волнения забыть невозможно. Ночевать князь отправился со всей свитой [?] в траншеи, чтобы лично распоряжаться штурмом, назначенным на три часа ночи. Мы все были там и, как всегда накануне сражения, делали вид, что завтрашний день озабочивает нас не более, чем обычный, но я уверен, что у всех сердце немножко сжималось (и даже не немножко, а очень сильно) при мысли о штурме. Ты знаешь, Николенька, что время, предшествующее сражению, самое неприятное, это единственное время, когда есть досуг для страха, а страх – одно из самых неприятных чувств. К утру, с приближением момента действия, страх ослабевал, а к трем часам, когда ожидалась ракета, как сигнал к атаке, я был в таком хорошем настроении, что ежели бы пришло известие, что штурма не будет, я бы очень огорчился. И вдруг, как раз за час до назначенного штурма, приезжает адъютант фельдмаршала, с приказом снять осаду Силистрии. Могу сказать, что это было принято всеми – солдатами, офицерами, генералами, как настоящее несчастье, тем более, что было известно от шпионов, которые часто являлись к нам из Силистрии и с которыми мне самому приходилось говорить – было известно, что когда овладеют фортом, – а в этом никто не сомневался – Силистрия не сможет продержаться более 2, 3 дней. Полученный приказ должен был больше всех других огорчить князя, не так ли? Во время всей кампании он сделал, что мог, для успеха дела и вдруг в разгар действий является фельдмаршал, который все разрушает; к тому же этот штурм был единственной возможностью исправить наши неудачи, а приказ, его отменяющий, явился за минуту до его исполнения. И что же? Князь не выказал и тени раздражения, а он так впечатлителен, наоборот, он был доволен, что избежал бойни, за которую ответственность ложилась бы на него, и во все отступление, которым он сам распоряжался, объявив, что двинется лишь за последним солдатом, порядок и замечательная точность были не нарушены, и он казался веселее, чем когда-либо. Его радовала в особенности – эмиграция 7000 болгарских семей, которых мы уводили с собой, чтобы спасти от жестокости турок, жестокости, которой и при моей недоверчивости мне пришлось поверить. По мере того, как мы покидали болгарские селения, являлись турки и, кроме молодых женщин, которые годились в гарем, они уничтожали всех. Я ездил из лагеря в одну деревню за молоком и фруктами, так и там было вырезано все население. И только что князь дал знать болгарам, что желающие могут с нашей армией перейти Дунай и стать русскими подданными, весь край поднялся и с женами, детьми, лошадьми и скотиной двинулись к мосту. Вести всех было немыслимо; князь был принужден отказать тем, которые подходили последними. И надо было видеть, как это его огорчило, он принял все депутации от этих несчастных и лично говорил с каждым из них, старался втолковать им, что это невозможно, предлагал им бросить телеги и скотину, обеспечивая им пропитание до прихода их в Россию, оплачивал из собственных денег частные суда для их переправы, словом, делал, что мог, в помощь этим несчастным. Милая тетенька, хотелось бы, чтобы ваше предсказание сбылось. Мое сильнейшее желанье быть адъютантом человека, как он, которого я люблю и почитаю от глубины души. Прощайте, дорогая и добрая тетенька, целую ваши ручки. Скажите, пожалуйста, Валерьяну, что я прошу его написать в Пятигорск доктору Дроздову, у которого я оставил мой телескоп, чтобы просить его выслать мне телескоп сюда. Прошу его также отправить и то мое письмо Дроздову, которое я ему раньше передал, приложив деньги на почтовые расходы*.

5 июля. Бухарест.

Поздравляю Сережу со днем его рождения. Попеняйте ему за то, что он не написал мне до сих пор. Положим, что и я не писал, но мне это извинительно. Во-первых, потому, что я один пишу всем, а во-вторых, потому, что, хотя я ему и не пишу, он читает всегда мои письма к вам, к Николеньке или Валерьяну, я же о нем знаю только, что он здоров и поехал в Лебедянь. Впрочем, я надеюсь, что Николенька, Сережа и Васенька вспомнят обо мне, когда они соберутся в Березовке, и оттуда я от них от всех получу письмо.

34. T. A. Ергольской
<перевод с французского>

1854 г. Октября 17–18. Кишинев*.

1854. 17 октября.

Кишинев

Дорогая тетенька!

Целый век вам не писал, а почему, и сам не знаю, было несколько причин. Главная та, что ничего хорошего я не мог вам сказать о себе. Три месяца я был без денег, и в первый раз мне пришлось испытать, до чего это положение неприятно; говорить об этом не буду, это дело прошлое. Лучше расскажу вам о более для меня приятном. Во-первых, мы в Кишиневе уже скоро 6 недель; город провинциальный, красивый, очень оживленный по случаю приезда главного штаба и особенно за последние дни, по случаю приезда великих князей Николая и Михаила. Жизнь протекает спокойно, в удовольствиях и в ожидании известий из Крыма. С некоторого времени вести утешительные. Сегодня мы узнали о победе Липранди; он побил англичан, овладел 4 редутами и взял 4 пушки*. Известие это вызвало во мне чувство зависти; ведь я приписан к 12 бригаде, которая участвовала в бою, и неделю тому назад я чуть было не уехал туда. Люди, вообще, никогда не довольны своей судьбой, я же – в особенности; в беспрерывном походе за границей я только и мечтал о счастье отдыха; теперь же я пользуюсь всеми удобствами жизни, имею хорошую квартиру, фортепиано, вкусный обед, установившиеся занятия и приятных знакомых, и я опять мечтаю о походной жизни и завидую тем, кто там. Вчера я прервал письмо, поехал в собрание; смотрел, как танцевали великие князья. На вид они кажутся добрыми малыми и оба очень красивы. На бал приехал адъютант Липранди, и там он рассказывал подробности дела. Не знаю, с таким ли горячим интересом у вас относятся к происходящему в Крыму; здесь же приезд курьера из Севастополя составляет эпоху в жизни, и когда вести печальные – то всеобщее горе. Зато вчера все выглядели именинниками; я сам выпил за ужином целую бутылку шампанского и домой вернулся выпивши, чего со мной уже очень давно не было. С некоторого времени я занят одним начинанием, о котором я вам расскажу, только ежели оно удастся; работаю я с большим удовольствием, потому что это вещь действительно полезная*. Это тоже одна из причин моего долгого молчания. Мне нужно написать Валерьяну, но чувствую, что не успею с этой почтой. Так будьте добры, дорогая тетенька, передайте ему от меня, что я благодарю его за продажу дома* (я было потерял всякую надежду на такую удачную продажу) и за присылку денег, предназначенных на покупку лошадей и так и истраченных. Но эта присылка не изменяет моего предыдущего распоряжения о том, чтобы я получал 600 р. в год, начиная с сентября месяца. И так как я уже получил 150 р., то прошу его как можно скорее выслать еще 150 р. То есть, то, что я себе положил до января. Мне нужны деньги теперь, потому что я заплатил долги, а в январе получу жалованье. Прощайте, дорогая тетенька, целую ваши ручки и прошу извинить меня за это короткое и бестолковое письмо. Еще прошу Валерьяна велеть мне купить в Москве в счет упомянутых 150 р.:

Артиллерийскую каску с 12 №

. . . . полусаблю

и . . . . пару эполет с 12 №

Каска чтобы была самая маленькая.

35. С. Н. Толстому

1854 г. Ноября 20. Эски-Орда.

20 ноября.

Любезный друг Сережа!

Я бог знает как виноват перед всеми вами с самого моего отъезда*, и отчего это случилось, сам не знаю; то рассеянная жизнь, то скверное положение и расположение, то война*, то кто-нибудь помешает и т. д. и т. д. Главная же причина – рассеянная и обильная впечатлениями жизнь. Столько я переузнал, переиспытал, перечувствовал в этот год, что решительно не знаешь, с чего начать описывать, да и сумеешь ли описать, как хочется. Ведь я тетеньке написал про Силистрию*, а тебе и Николеньке я не напишу так, – я б хотел вам передать так, чтобы вы меня поняли, как я хочу. Теперь Силистрия старая песня, теперь Севастополь, про который, я думаю, и вы читаете с замиранием сердца, и в Севастополе я был 4 дня тому назад*. Ну, как тебе рассказать все, что я там видел: и где я был и что делал, и что говорят пленные и раненые французы и англичане и больно ли им и очень ли больно им, и какие герои наши моряки и наши солдаты и какие герои наши враги, особенно англичане. Рассказывать это все будем в Ясной Поляне или Пирогове; а про многое ты от меня же узнаешь в печати. Каким это образом, расскажу после, теперь же дам тебе понятие о том, в каком положении наши дела в Севастополе. Город осажден с одной стороны, с южной, на которой у нас не было никаких укреплений, когда неприятель подошел к нему. Теперь у нас на этой стороне больше 500 орудий огромного калибра и несколько рядов земляных укреплений, решительно неприступных. Я провел неделю в крепости и до последнего дня блудил, как в лесу, между этими лабиринтами батарей. Неприятель уже более 3-х недель подошел в одном месте на 80 сажен и нейдет вперед, при малейшем движении его вперед его засыпают градом снарядов. Дух в войсках свыше всякого описания. Во времена древней Греции не было столько геройства. Корнилов, объезжая войска, вместо: «Здорово, ребята!», говорил: «Нужно умирать, ребята, умрете?» – и войска кричали: «Умрем, ваше превосходительство. Ура!» И это был не эффект, а на лице каждого видно было, что не шутя, а взаправду, и уж 22 000 исполнили это обещание. Раненый солдат, почти умирающий, рассказывал мне, как они брали 24-го* французскую батарею и их не подкрепили; он плакал навзрыд. Рота моряков чуть не взбунтовалась за то, что их хотели сменить с батареи, на которой они простояли 30 дней под бомбами. Солдаты вырывают трубки из бомб. Женщины носят воду на бастионы для солдат. Многие убиты и ранены. Священники с крестами ходят на бастионы и под огнем читают молитвы. В одной бригаде 24-го было 160 человек, которые, раненные, не вышли из фронта. Чудное время! Теперь, впрочем, после 24-го умы поуспокоились, в Севастополе стало прекрасно. Неприятель почти не стреляет, и все убеждены, что он не возьмет города, и это действительно невозможно. Есть 3 предположения: или он пойдет на приступ, или занимает нас фальшивыми работами, чтобы прикрыть отступление, или укрепляется, чтобы зимовать. Первое менее, а второе более всего вероятно. Мне не удалось ни одного раза быть в деле; но я благодарю бога за то, что я видел этих людей и живу в это славное время. Бомбардированье 5-го числа останется самым блестящим славным подвигом не только в русской, но во всемирной истории*. Более 1500 орудий два дня действовали по городу и не только не заставили сдаться его, но не заставили замолчать и 1/20-ой наших батарей. Ежели, как мне кажется, в России невыгодно смотрят на эту кампанию, то потомство поставит ее выше всех других; не забудь, что мы с равными, даже меньшими силами, с одними штыками и с худшими войсками в русской армии (как 6-й корпус), деремся с неприятелем многочисленнейшим, имеющим еще флот, вооруженный 3000 орудий, отлично вооруженным штуцерами и с лучшими его войсками. Уж я не говорю о преимуществе его генералов. Только наше войско может стоять и побеждать (мы еще победим, в этом я убежден) при таких условиях. Надо видеть пленных французов и англичан (особенно последних): это молодец к молодцу, именно морально и физически, народ бравый. Казаки говорят, что даже рубить жалко, и рядом с ними надо видеть нашего какого-нибудь егеря: маленький, вшивый, сморщенный какой-то.

Теперь расскажу, каким образом ты в печати будешь от меня же узнавать о подвигах этих вшивых и сморщенных героев. В нашем артиллерийском штабе, состоящем, как я, кажется, писал вам, из людей очень хороших и порядочных, родилась мысль издавать военный журнал, с целью поддерживать хороший дух в войске, журнал дешевый (по 3 р.) и популярный, чтобы его читали солдаты. Мы написали проект журнала и представили его князю. Ему очень понравилась эта мысль, и он представил проект и пробный листок, который мы тоже составили, на разрешение государя*. Деньги для издания авансируем я и Столыпин. Я избран редактором вместе с одним господином Константиновым, который издавал «Кавказ» и человек опытный в этом деле. В журнале будут помещаться описания сражений, не такие сухие и лживые, как в других журналах. Подвиги храбрости, биографии и некрологи хороших людей и преимущественно из темненьких; военные рассказы, солдатские песни, популярные статьи об инженерном, артиллерийском искусстве и т. д. Штука эта мне очень нравится: во-первых, я люблю эти занятия, а во-вторых, надеюсь, что журнал будет полезный и не совсем скверный. Все это еще предположения до тех пор, пока не узнаем ответа государя, а я, признаюсь, боюсь за него: в пробном листке, который послан в Петербург, мы неосторожно поместили 2 статьи, одна моя, другая Ростовцева, не совсем православные*. Для этой же штуки мне и нужны 1500 р., которые лежат в приказе и которые я просил Валерьяна* прислать мне. Так как я уже проболтался тебе об этом, то передай и ему. Передай кстати Валерьяну, что я на днях имел счастье представляться его бывшему генералу*, что он ужасно стар, что, несмотря на то, что он это скрывает, я убежден, что [у] него песок из ж… сыпется, что под Алмой он вел себя столько же храбро – сколько и глупо. Между прочим, об нем очень спрашивал.

Я, слава богу, здоров, живу весело и приятно с самых тех пор, как пришел из-за границы. Вообще все мое пребывание в армии разделяется на 2 периода, за границей скверный, – я был и болен, и беден, и одинок, – в границах приятный: я здоров, имею хороших приятелей, но все-таки беден, – деньги так и лезут.

Писать не пишу, но зато испытываю, как меня дразнит тетенька. Одно беспокоит меня: я 4-й год живу без женского общества, я могу совсем загрубеть и не быть способным к семейной жизни, которую я так люблю. Прощай же, бог знает, когда мы увидимся, ежели вы с Николенькой не вздумаете отъезжим полем завернуть как-нибудь из Тамбова в главную квартиру, а война, кажется, затянулась надолго. За Силистрию я, как и следовало, не представлен, а по линии получил подпоручика, чему очень доволен, а то у меня было слишком старое обличие для прапорщика, – стыдно было.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю