355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Толстой » Том 18. Избранные письма 1842-1881 » Текст книги (страница 36)
Том 18. Избранные письма 1842-1881
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 19:37

Текст книги "Том 18. Избранные письма 1842-1881"


Автор книги: Лев Толстой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 45 страниц)

286. H. Н. Страхову

1875 г. Мая 5. Ясная Поляна.

Не сердитесь, дорогой Николай Николаевич, что это письмо будет коротко. Написал 8 писем и письмо к вам – задушевное – откладывал под конец. А теперь уже и время нет. Все лучше коротенькое, чем ничего. Я знаю, как весело за границей получать письма из России.

В особенности мне хочется ответить вам на то, что вы пишете о себе*. Немножко мне открылось ваше душевное состояние, но тем более мне хочется в него проникнуть дальше. И желание мое законно: оно не зиждется на умственном интересе, а на сердечном влечении к вам. Бывают души, у которых одни двери – прямо в жилые комнаты. Бывают большие двери, маленькие, настежь и запертые, но бывают с сенями и с подвальными и парадными лестницами и коридорами*. У вас сложные коридоры, но апартаменты хорошие – и, главное, я их люблю. И всегда я желал проникнуть в них. Вы всегда говорите, думаете, пишете об общем – объективны. И все мы это делаем, но ведь это только обман, законный обман, обман приличия, но обман, вроде одежды. Объективность есть приличие, необходимое для масс, как и одежда. Венера Милосская может ходить голая, и Пушкин прямо может говорить о своем личном впечатлении. Но если Венера пойдет голая и старуха кухарка тоже, будет гадко. Поэтому решили, что лучше и Венере одеться. Она не потеряет, а кухарка будет менее безобразна. Этот компромисс мне кажется и в умственных произведениях. И крайности, уродства, surcharge* одежды часто вредит, а мы привыкли. И вы слишком одеваетесь объективностью и этим портите себя, для меня по крайней мере. Какие критики, суждения, классификации могут сравниться с горячим, страстным исканием смысла своей жизни? Как странно, что вы ищете монахов, хотите ехать в Оптину пустынь. То самое, что я хотел и хочу.

Как бы нам увидаться? Я еду в Самару с семейством в конце мая, вернусь в августе. Ах, если бы вы приехали ко мне!

Во всяком случае пишите мне, пожалуйста. В Самаре адрес: в Самару (до востребования). Я послал в 4-й № и до осени не дотронусь*.

Ваш Л. Толстой.

287. H. H. Страхову

1875 г. Августа 24. Ясная Поляна.

Дорогой Николай Николаевич!

Сейчас (2-й день нашего возвращения из Самары) прочел «Последнего идеалиста»* и очень вам благодарен за него. Вместе с вашими последними письмами* и этим я имею от вас все то, что вы хотите и можете сказать о себе: и я признаюсь, я много, много узнал нового.

Я узнал, главное, то из вашей повести, о чем я и догадывался всегда, что ваше сочувствие ко мне и мое к вам основано на необыкновенной родственности нашей духовной жизни. Я надеюсь, что эта отрезанность пуповины, это равнодушие к одной стороне жизни есть только признак другой пуповины, пропускающей более сильные соки, и надеюсь, что ни вы, ни я не хотели бы променяться с теми, которым мы лет 25, 20 тому назад так завидовали.

И как вы правы, что «Гамлет Щигровского уезда» и лишние люди не произошли от того, что Николай Павлович любил маршировку, как нам это внушают Анненковы*, и что это не есть плачевная слабость одного периода русской жизни или даже вообще русского человека, а это есть громадная, новая, не понятная Европе, понятная индейцу сила. Признаюсь вам, я всегда чувствовал то, что чувствовал ваш герой и Гамлет, но никогда не жаловался на это, а гордился и радовался, и теперь, чем ближе к смерти, тем больше радуюсь.

Мы приехали 3-го дня благополучно. Я не брал в руки пера два месяца и очень доволен своим летом. Берусь теперь за скучную, пошлую «Анну Каренину» и молю бога только о том, чтобы он мне дал силы спихнуть ее как можно скорее с рук, чтобы опростать место – досуг очень мне нужный – не для педагогических, а для других, более забирающих меня занятий*. Педагогические занятия я люблю так же, но хочу сделать усилие над собой, чтобы не заниматься ими.

Что вы делаете? Успокоились ли вы от грустных впечатлений кончины вашего брата? Главное, работаете ли вы? И что? Мое знакомство с философом Соловьевым* очень много дало мне нового, очень расшевелило во мне философские дрожжи и много утвердило и уяснило мне мои самые нужные для остатка жизни и смерти мысли, которые для меня так утешительны, что если бы я имел время и умел, я бы постарался передать и другим.

Есть ли надежда увидаться с вами нынешний год? Не поедете ли куда-нибудь через Москву? В Москву я бы приехал к вам, или вы приехали ко мне. К себе же звать вас из Петербурга я, разумеется, не смею.

Ваш Л. Толстой.

288. А. А. Фету

1875 г. Октября 26? Ясная Поляна.

Не писал вам так долго, дорогой Афанасий Афанасьич, потому что все время был и сам нездоров и мучался, глядя на нездоровье домашних. Теперь немножко поотлегло и им и мне. И я надеюсь – только надеюсь – приняться за работу.

Страшная вещь наша работа. Кроме нас, никто этого не знает. Для того, чтобы работать, нужно, чтобы выросли под ногами подмостки. И эти подмостки зависят не от тебя. Если станешь работать без подмосток, только потратишь матерьял и навалишь без толку такие стены, которых и продолжать нельзя. Особенно это чувствуется, когда работа начата. Все кажется: отчего ж не продолжать? Хвать-похвать, не достают руки, и сидишь дожидаешься. Так и сидел я. Теперь, кажется, подросли подмостки и засучиваю рукава.

Читал я это время книги, о которых никто понятия не имеет, но которыми я упивался. Это сборник сведений о кавказских горцах, изданный в Тифлисе*. Там предания и поэзия горцев и сокровища поэтические необычайные. Хотелось бы вам послать. Мне, читая, беспрестанно вспоминались вы. Но не посылаю, потому что жалко расстаться. Нет, нет, и перечитываю. Вот вам образчик.

«Высохнет земля на могиле моей, и забудешь ты меня, моя родная мать.

Прорастет кладбище могильной травой – заглушит трава твое горе, мой старый отец.

Слезы высохнут на глазах сестры моей – улетит и горе из ее сердца.

Горяча ты, пуля, и несешь ты смерть – но не ты ли была моей верной рабой? Земля черная, ты покроешь меня, но не я ли тебя конем топтал? Холодна ты, смерть, но я был твоим господином.

Мое тело достояние земли.

Мою душу примет небо!..»

Каково!

Теперь вступление в поэму.

«Догоняет на крыльях и ловит свою добычу кривыми когтями белый ястреб. Он ловит ее и тут же клюет – сырою.

На резвых ногах догоняет и крепкими когтями рвет пестрый барс красного зверя.

Оставляет за собой Терек, переправляется на левый берег с храбрыми Гихинскими наездниками смелый Хамзат…»*

«Выйди, мать, наружу посмотреть на диво: из-под нагорного снега пробивается зеленая трава.

Взойди, мать, на крышу, на самый край крыши: из-под льда ущелья весенний цветок виднеется.

* * *

Из-под нагорного снега зеленая травка не пробивается. Из-под льда ущелья не видать весеннего цвета. Оттого, что влюблена ты, тебе цветок привиделся»*.

Понравится ли вам это?* Передайте мой поклон Марье Петровне и Петру Афанасьевичу.

Ваш Л. Толстой.

289. А. А. Фету

1875 г. Ноября 8…9. Ясная Поляна.

Получил ваше письмо и прекрасные стихи*, в особенности «Ястреб». Последнее не так хорошо. Мало отрублено противупоставление, то, что «не цветок растет, а ты влюблена»*. Получил письмо в страшно тяжелые минуты, жена была при смерти больна воспалением брюшины, родила преждевременно тотчас же умершего ребенка. Страх, ужас, смерть, веселье детей, еда, суета, доктора, фальшь, смерть, ужас. Ужасно тяжело было. Теперь ей лучше, она не встает, но опасности нет. Она читала ваше письмо и радуется мысли увидать вас и Оленьку 18 декабря.

Мне очень вас жалко за брата и его бедного жалко*. Что будет из этого.

Наш поклон Марье Петровне.

Ваш Л. Толстой.

1876

290. Е. В. Львову

1876 г. Февраля 29... марта 1. Ясная Поляна.

Ваше письмо* очень порадовало меня, любезный князь, и огорчило. Порадовало, что вы оценили форму моих рассказов для народа, а огорчило то, что вы в продолжение, кажется, 5 лет, как вышли эти рассказы*, нигде не встретили их и вместе с публикой считали меня или аферистом, для денег пишущим для народа, или дураком 50-летним, говорящим о том, чего он не знает. Я воевал с немецкой педагогией именно потому, что я большую часть жизни посвятил на это дело, что я знаю, как думает народ и народный ребенок, и знаю, как говорить с ним; и это знание не слетело мне с неба оттого, что у меня талант (самое глупое, бессмысленное слово), а оттого, что я и любовью и трудом приобрел это знание. Рассказы, басни, написанные в книжках, есть просеянное из в 20 раз большего количества приготовленных рассказов, и каждый из них был переделывай по 10 раз и стоил мне большего труда, чем какое бы ни было место из всех моих писаний. Еще больше труда мне стоила «Азбука». Меня хвалили за все, что я писал; но об одном, точно хорошем и полезном, что я сделал, об «Азбуке» и этих книжках, не сказано в печати ни единого неругательного слова. Вы прочли и оценили потому, что вы сами пишете и хотите писать, и потому, что у вас есть вкус и чутье. Но всякий с чутьем и вкусом, прочетший эти книжечки, скажет: «Да, ничего, просто, ясно, кое-где все-таки нехорошо и фальшиво». И всякий, при чтении сказавший это, будет совершенно прав. Но пусть попробует кто-нибудь написать такие же рассказы, тот увидит, как трудно даются эти отрицательные достоинства, состоящие только в том, чтобы было просто, ясно, не было бы ничего лишнего и фальшивого.

Я пишу это все вам потому, что мне кажется, что вы поняли это, и еще потому, что я думаю, что вы в состоянии написать так же и, может быть, и лучше. Только вы увидите, как это долго и как мало можно написать хорошего. Joseph de Maistre пишет своему королю в 12-м году длинное письмо о войне и Петербурге и кончает письмо так: «Je prie Votre Majesté d’excuser la longueur de cette lettre. Je n’ai pas eu le temps de la faire plus courte»*.

И когда вы станете употреблять время на то, чтобы делать вещи как можно короче (это первое правило), вы увидите, как это трудно. Книжечки вашей я все-таки не получил*. Очень, очень прошу вас прислать мне ее. Мне очень это нужно.

Кавказский сборник* я отдал знакомому, когда получу, то пришлю вам. Передайте наш с женою поклон княгине.

Пожалуйста же, не забудьте обещание летом заехать к нам. Если буду в Москве, то буду у вас непременно.

Ваш Л. Толстой.

291. A. A. Толстой

1876 г. Марта 8...12. Ясная Поляна.

Очень радостно мне было письмо ваше*, любезный друг; этого-то мне и было нужно. Я знаю про вас, знаю, что наши отношения те же, и знаю про ваших. Вы не поверите, как с годами во мне сильно стало родственное кровное чувство и как мне, кроме нашей дружбы, дороги все ваши Андреичи и как мне радостно было узнать про Прасковью Васильевну. Как бы я дорожил участием в ее партии ералаша, который я ужасно люблю.

Дети мои умерли вот как. После 5 и теперь живых (помилуй бог), 6-й был крупный мальчик, которого жена очень любила, Петя. Году он заболел с вечера, а к утру, только что жена ушла от него, меня позвали, он умер – круп. Другой за ним, прелестный ребенок (нескольких месяцев уже видна была чудесная милая натура), тоже году, заболел водянкой в голове. И до сих пор больно, очень больно вспоминать эту ужасную неделю его умирания. Нынешней зимой жена была при смерти больна. Начало было коклюш. А она беременна. Она была при смерти и преждевременно родила дочь, которая прожила несколько часов и о которой уже гораздо [позже] пожалели, когда мать была вне опасности. Не успела жена встать (не было 6-ти недель), свежая, бодрая старушка, тетушка Пелагея Ильинишна Юшкова, только что в этом году переехавшая из монастыря жить к нам, слегла и в страшных мучениях скончалась. Странно сказать, но эта смерть старухи 80-ти лет подействовала на меня так, как никакая смерть не действовала. Мне ее жалко потерять, жалко это последнее воспоминание о прошедшем поколении моего отца, матери, жалко было ее страданий, но в этой смерти было другое, чего не могу вам описать и расскажу когда-нибудь. Но часу не проходит, чтобы я не думал о ней. Хорошо вам, верующим, а нам труднее.

По письму вашему я вижу, что вам хорошо, и очень радуюсь за вас. Радуюсь и за то, что воспитанница ваша в Петербурге и что вы в своем обычном сердечно энергическом духе, но более всего тому, что ваша матушка с вами и что старость ее хорошая. Цените это больше всего. Поцелуйте у нее за меня руку и сделайте так, чтобы она с удовольствием вспомнила обо мне. Моя Анна надоела мне, как горькая редька. Я с нею вожусь, как с воспитанницей, которая оказалась дурного характера; но не говорите мне про нее дурного или, если хотите, то с ménagement*, она все-таки усыновлена.

Ваш Л. Толстой.

292. П. Д. Голохвастову

1876 г. Марта 17...20? Ясная Поляна.

Благодарю вас, дорогой Павел Дмитрич, что вспомнили обо мне, – нехорошо только то, что известия вы даете о себе недобрые;* во-первых, то, что, как вижу, вы не работаете, не ушли с ушами в работу. Это одна настоящая манера. Я не хочу даже знать, что вам работать. Это все равно. Я знаю только то, что есть вещи, которые вы знаете, а другие не знают, – поэтические или филологические, научные или художественные, только вам надо эти самые вещи высказать и, чтобы это сделать, – надо уйти с ушами в работу. А этого вы не делаете, и это нехорошо. Во-вторых, то, что вы живете за границей и в Италии. Вы не поверите, что я скорее бы стал жить в Мамадышах*, чем в Венеции, Риме, Неаполе; на этих городах и на жизни в них для всех лежит такое условное, неизменно одинаковое величие и изящество, а для меня такая пошлость, что мне тошно думать о них, а читать о них (недавно Страхов прислал свою статью об Италии и искусстве*) невыносимо.

Хуже же всего то, что Ольга Андреевна болеет. Ужаснее болезни жены для здорового мужа не может быть положения. Я нынешний год испытал и продолжаю испытывать это состояние. Жена была опасно больна. Всю зиму хворала, слабела и теперь опять в постели, и всякую минуту трепещешь, что положение ухудшится. Для меня это положение мучительно, в особенности потому, что я не верю ни в докторов, ни в медицину, ни в то, чтобы людские средства могли на волос изменить состояние здоровья, то есть жизни человека. Вследствие этого убеждения, которого я не могу изменить в себе, я беру всех докторов, следую всем их предписаниям и не могу иметь никакого плана. Весьма похоже, что мы скоро поедем за границу* и, вероятно, в Италию, которая мне так противна, но менее, чем Германия. В Европе мне кажется, что я мог бы жить только в Англии, но оттуда для здоровья уезжают и туда незачем ехать. Вообще болезнь жены, смерть тетушки, которая скончалась у нас нынешнюю зиму, и смерть вновь родившейся девочки, все это сделало нынешнюю зиму очень для меня тяжелою. Утешают только дети, которые, слава богу, хорошо растут, и работа, в которую я ухожу по уши.

Первого утешения у вас нет, а второе вы должны себе устроить.

Главное же желаю для нее самой, так же как и для вас, чтобы Ольга Андреевна была здорова.

До свиданья. Пожалуйста, пишите, изредка хотя.

Искренно вас любящий Л. Толстой.

293. А. А. Толстой

1876 г. Марта 20...23. Ясная Поляна.

Увы! это правда, что я перепутал письма. К вам приехало письмо к Урусову, а ваше, вероятно, к нему*. Я нынче пишу ему, прося его, если это так, вложить в конверт и надписать вам; и вас с тысячами извинений прошу сделать то же: Троице-Сергиевский Посад, князю Сергию Семеновичу Урусову. Село Спасское. Это мой севастопольский друг, с которым мы очень хорошо любим друг друга.

Странно, что то письмо, в котором я пишу ему о желании веры, попало вам. Предшествующий наш разговор был такой. Он был у меня, и я ему читал свое философское сочинение*. Там я говорю о вере и, между прочим, о том, что ничто так не отвращало и не отталкивало меня от религии, как когда меня старались обращать, объясняя мне религию. Чем больше объясняли, тем мне становилось темнее. Это, видимо, поразило его, и он мне написал прекрасное письмо*, в котором говорит, что бог его этим наказывает за его гордость и что он никогда больше ничего возражать и объяснять мне не станет, но все-таки просит меня, чтобы я писал ему о своем душевном состоянии. И я писал ему, в особенности после свидания с Бобринским*, Алексей Павловичем, который очень поразил меня искренностью и жаром своей веры. И никто, никогда лучше мне не говорил о вере, чем Бобринский. Он неопровержим, потому что ничего не доказывает, а говорит, что он только верит, и чувствуешь, что он счастливее тех, которые не имеют его веры, и чувствуешь, главное, что этого счастия его веры нельзя приобрести усилием мысли, а надо получить его чудом. И этого-то я желаю и об этом писал Урусову, и очень рад, что вы прочли.

Вы знаете Редстока?* Какое он произвел на вас впечатление?

Я очень благодарен вам за то, что вы за меня молитесь. Хотя я не могу верить в действительность молитвы, я рад, потому что это доказывает вашу привязанность ко мне и потому что, хотя я не верю, я не могу сказать, чтобы это наверное было бесполезно. А может быть, и правда. Во всяком случае, я знаю, что чем больше я буду думать, тем меньше могу верить, и что если приду к этому, то чудом. Поэтому, пожалуйста, не убеждайте меня. Что я думаю беспрестанно о вопросах, значении жизни и смерти, и думаю, как только можно думать серьезно, это несомненно. Что я желаю всеми силами души получить разрешение мучающим меня вопросам и не нахожу их в философии, это тоже несомненно; но чтобы я мог поверить, мне кажется невозможно.

Читали ли вы жизнь Паскаля – Biaise Pascal, его «Pensées»?* Какая чудесная книга и его жизнь. Я не знаю лучше жития.

Целую вашу руку.

Ваш Л. Толстой.

Я в том письме не написал, что целую руку, и потому Урусов так же, как и вы, мог быть в сомнении, к нему ли письмо.

294. Н. Н. Страхову

1876 г. Апреля 8...9. Ясная Поляна.

Благодарю вас, дорогой Николай Николаевич, за присылку Григорьева*. Я прочел предисловие, но – не рассердитесь на меня – чувствую, что, посаженный в темницу, никогда не прочту всего. Не потому, что не ценю Григорьева, – напротив, но критика для меня скучнее всего, что только есть скучного на свете. В умной критике искусства все правда, но не вся правда, а искусство потому только искусство, что оно все.

Я с страхом чувствую, что перехожу на летнее состояние: мне противно то, что я написал, и теперь у меня лежат корректуры на апрельскую книжку, и боюсь, что не буду в силах поправить их*. Все в них скверно, и все надо переделать и переделать: все, что напечатано, и все перемарать, и все бросить, и отречься, и сказать: виноват, вперед не буду, и постараться написать что-нибудь новое, уж не такое нескладное и ни то, ни семное. Вот в какое я прихожу состояние, и это очень приятно. Я боюсь, что вы не в духе отвечать мне на то письмо и что оно вас не интересует*. Пожалуйста, не лишите в таком случае, а просто пишите мне изредка, как всегда. И не хвалите мой роман. Паскаль завел себе пояс с гвоздями, который он пожимал локтями всякий раз, как чувствовал, что похвала его радует. Мне надо завести такой пояс. Покажите мне искреннюю дружбу: или ничего не пишите мне про мой роман, или напишите мне только все, что в нем дурно. И если правда то, что я подозреваю, что я слабею, то, пожалуйста, напишите мне.

Мерзкая наша писательская должность – развращающая. У каждого писателя есть своя атмосфера хвалителей, которую он осторожно носит вокруг себя и не может иметь понятия о своем значении и о времени упадка. Мне бы хотелось не заблуждаться и не возвращаться дальше. Пожалуйста, помогите мне в этом.

Ваш Л. Толстой.

И не стесняйтесь мыслью, что вы строгим суждением можете помешать деятельности человека, имевшего талант. Гораздо лучше остановиться на «Войне и мир», чем писать «Часы»* или т. п.

* 295. M. H. Каткову

1876 г. Апреля середина. Ясная Поляна.

Многоуважаемый Михаил Никифорович!

Посылаю просмотренные и исправленные корректуры*. Оттого ли, что меня искушала свобода марать в гранках, или, что я был так расположен, или, что вернее всего, оттого, что многое было не отделано и нехорошо, я многое перемарал. Боюсь, что в типографии переврут многое.

Будьте так добры, прикажите повнимательнее просмотреть корректуры. Как вам это не должно было уже наскучить, я не могу удержаться от того, чтобы не благодарить вас за то, что вы сами держите эти корректуры.

Весь ваш Л. Толстой.

296. H. H. Страхову

1876 г. Апреля 23 и 26. Ясная Поляна.

У нас с вами раздвоилась переписка, дорогой Николай Николаевич. Я только что ответил на ваше философское письмо, как получил радостный ответ* на мое. Вы пишете: так ли вы понимаете мой роман, и что я думаю о ваших суждениях*. Разумеется, так. Разумеется, мне невыразимо радостно ваше понимание; но не все обязаны понимать, как вы. Может быть, вы только охотник до этих делов, как и я. Как наши тульские голубятники. Он турмана ценит очень дорого; но есть ли настоящие достоинства в этом турмане – вопрос. Кроме того – вы знаете – наш брат беспрестанно без переходов прыгает от уныния и самоунижения к непомерной гордости. Это я к тому говорю, что ваше суждение о моем романе верно, но не все – то есть все верно, но то, что вы высказали, выражает не все, что я хотел сказать. Например, вы говорите о двух сортах людей. Это я всегда чувствую – знаю, но этого я не имел в виду. Но когда вы говорите, я знаю, что это одна из правд, которую можно сказать. Если же бы я хотел сказать словами все то, что имел в виду выразить романом, то я должен бы был написать роман тот самый, который я написал, сначала. И если близорукие критики думают, что я хотел описывать только то, что мне нравится, как обедает Облонский и какие плечи у Карениной, то они ошибаются. Во всем, почти во всем, что я писал, мною руководила потребность собрания мыслей, сцепленных между собою, для выражения себя, но каждая мысль, выраженная словами особо, теряет свой смысл, страшно понижается, когда берется одна из того сцепления, в котором она находится. Само же сцепление составлено не мыслью (я думаю), а чем-то другим, и выразить основу этого сцепления непосредственно словами никак нельзя; а можно только посредственно – словами описывая образы, действия, положения.

Вы все это знаете лучше меня, но меня занимало это последнее время. Одно из очевиднейших доказательств этого для меня было самоубийство Вронского, которое вам понравилось. Этого никогда со мной так ясно не бывало. Глава о том, как Вронский принял свою роль после свиданья с мужем, была у меня давно написана. Я стал поправлять ее, и совершенно для меня неожиданно, но несомненно, Вронский стал стреляться. Теперь же для дальнейшего оказывается, что это было органически необходимо.

Так вот почему такая милая умница, как Григорьев, мало интересен для меня. Правда, что если бы не было совсем критики, то тогда бы Григорьев и вы, понимающие искусство, были бы излишни. Теперь же, правда, что когда 9/10 всего печатного есть критика, то для критики искусства нужны люди, которые бы показывали бессмыслицу отыскивания мыслей в художественном произведении и постоянно руководили бы читателей в том бесконечном лабиринте сцеплений, в котором и состоит сущность искусства, и к тем законам, которые служат основанием этих сцеплений.

И если критики теперь уже понимают и в фельетоне могут выразить то, что я хочу сказать, то я их поздравляю и смело могу уверить qu’ils en savent plus long que moi*.

Очень, очень благодарю вас. Когда я перечел свое последнее унылое и смиренное письмо*, я понял, что я, в сущности, прошу похвалы, и вы мне прислали ее. И она, ваша похвала – я знаю, искренняя, хотя, боюсь, охотницкая – мне очень, очень дорога.

То, что я сделал ошибки в венчанье*, мне очень обидно, тем более, что я люблю эту главу.

Боюсь, не будет ли тоже ошибок по специальности, которой я касаюсь в том, что выйдет теперь в апреле*. Пожалуйста, напишите, если найдете или другие найдут.

Вы правы, что «Война и мир» растет в моих глазах. Мне странно и радостно, когда мне что-нибудь напомнят из нее, как это сделал недавно Истомин (он будет у вас), но странно, я помню из нее очень немного мест, остальное забываю.

Прощайте, еще тысячу раз благодарю вас. Я все надеюсь кончить. Но едва ли буду в силах. Летом часто чувствую физическую невозможность писать.

Ваш Л. Толстой.

26 апреля. Написал вам это письмо уже несколько дней тому назад и хотел не посылать – так в нем выпирает польщенное авторское тщеславие. Но написал 7 писем сейчас, и надо писать вам новое, и решился послать это.

Шила в мешке не утаишь, и вы меня знаете насквозь.

Л. Т.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю