355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Толстой » Том 18. Избранные письма 1842-1881 » Текст книги (страница 20)
Том 18. Избранные письма 1842-1881
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 19:37

Текст книги "Том 18. Избранные письма 1842-1881"


Автор книги: Лев Толстой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 45 страниц)

132. А. А. Толстой

1860 г. Октября 17 / 29. Гиер. 17 / 29 октября.

Я вас потерял из виду, любезный друг Alexandrine, потому что уехал за границу с сестрой, и главное, за братом Николаем, который осенью заболел, и вот скоро месяц, что умер. А никогда мне так нужно вас не было, как это время. Два месяца я час за часом следил за его погасанием, и он умер буквально на моих руках. Мало того, что это один из лучших людей, которых я встречал в жизни, что он был брат, что с ним связаны лучшие воспоминания моей жизни, – это был лучший мой друг. Тут разговаривать нечего; вы, может быть, это знаете, но не так, как я; не то, что половина жизни оторвана, но вся энергия жизни с ним похоронена. Незачем жить, коли он умер – и умер мучительно; так что же тебе будет? – Еще хуже. Вам хорошо, ваши мертвые живут там, вы свидитесь с ними (хотя мне всегда кажется, что искренно нельзя этому верить – было бы слишком хорошо); а мои мертвые исчезли, как сгоревшее дерево. Вот уж месяц, я стараюсь работать, опять писать, что я было бросил, но самому смешно. В Россию ехать незачем. Тут я живу, тут могу и жить. Кстати, сестра здесь с детьми. Я вам пишу не для того, чтобы вы утешали меня. Пожалуйста, не пишите мне ничего обо мне; пожалуйста, ничего не пишите. Пишите о себе, о России, о делах наших, о вашей матушке, сестре, княжнах*.

Я говорил сестре, как в горе узнаются друзья, – не так, как это думают, что они помогают, но потому что в горе только воспоминанья о лучших людях всплывают наружу. Не было дня, чтобы я не вспоминал про вас, и что бы я дал, чтобы последние дни на секундочку увидать вас.

Прощайте. Тетушка мне пишет, что получила ваше письмо, но не посылает его ко мне.

Адрес мой: France. Hyères, maison Sénéquier.

Л. Толстой.

133. А. А. Фету

1860 г. Октября 17 / 29. Гиер.

17 / 29 октября. Иер.

Мне думается, что вы уже знаете то, что случилось. Нашего 20 сентября он умер, буквально на моих руках. Ничто в жизни не делало на меня такого впечатления. Правду он говаривал, что хуже смерти ничего нет. А как хорошенько подумать, что она все-таки конец всего, так и хуже жизни ничего нет. Для чего хлопотать, стараться, коли от того, что было H. H. Толстой, для него ничего не осталось. Он не говорил, что чувствует приближение смерти, но я знаю, что он за каждым шагом ее следил и верно знал, что еще остается. За несколько минут перед смертью он задремал и вдруг очнулся и с ужасом прошептал: «Да что ж это такое?» Это он ее увидел – это поглощение себя в ничто. А уж ежели он ничего не нашел, за что ухватиться, что же я найду? Еще меньше. И уж, верно, не я и никто так не будет до последней минуты бороться с ней, как он. Дня за два я ему говорю: «Нужно бы тебе судно в комнату поставить». – «Нет, говорит, я слаб, но еще не так; еще мы поломаемся».

До последней минуты он не отдавался ей, все сам делал, все старался заниматься, писал, меня спрашивал о моих писаньях, советовал. Но все это, мне казалось, он делал уже не по внутреннему стремленью, а по принципу. Одно, природа, – это осталось до конца. Накануне он пошел […] в свою спальню и упал от слабости на постель у открытого окна, я пришел. Он говорит со слезами в глазах: «Как я наслаждался теперь час целый». Из земли взят и в землю пойдешь. Осталось одно, смутная надежда, что там, в природе, которого частью сделаешься в земле, останется и найдется что-нибудь. Все, кто знали и видели его последние минуты, говорят: «Как удивительно спокойно, тихо он умер», а я знаю, как страшно мучительно, потому что ни одно чувство не ускользнуло от меня. Тысячу раз я говорю себе: «Оставим мертвым хоронить мертвых», надо же куда-нибудь девать силы, которые еще есть, но нельзя уговорить камень, чтобы он падал наверх, а не вниз, куда его тянет. Нельзя смеяться шутке, которая наскучила, нельзя есть, когда не хочется. К чему все, когда завтра начнутся муки смерти со всею мерзостью подлости, лжи, самообманыванья и кончатся ничтожеством, нулем для себя. Забавная штучка. Будь полезен, будь добродетелен, будь счастлив, покуда жив, говорят века друг другу люди; да мы, и счастье, и добродетель, и польза состоят в правде, а правда, которую я вынес из 32 лет, есть та, что положение, в которое нас поставил кто-то, есть самый ужасный обман и злодеяние, для которого бы мы не нашли слов (мы, либералы), ежели бы человек поставил бы другого человека в это положенье. Хвалите аллаха, бога, браму. Такой благодетель. «Берите жизнь, какая она есть», «Не бог, а вы сами поставили себя в это положенье». Как же! Я и беру жизнь, какова она есть, как самое пошлое, отвратительное и ложное состояние. А что поставил себя не я, в том доказательство, что мы столетия стараемся поверить, что это очень хорошо, но как только дойдет человек до высшей степени развития, перестает быть глуп, так ему ясно, что все дичь, обман, и что правда, которую все-таки он любит лучше всего, что эта правда ужасна. Что, как увидишь ее хорошенько, ясно, так очнешься и с ужасом скажешь, как брат: «Да что же это такое?»

Ну, разумеется, покуда есть желание есть, ешь […], есть бессознательное, глупое желанье знать и говорить правду, стараешься знать и говорить. Это одно из мира морального, что у меня осталось, выше чего я не мог стать, это одно я и буду делать, только не в форме вашего искусства. Искусство есть ложь, а я уже не могу любить прекрасную ложь. Я зиму проживу здесь по той причине, что я здесь, и все равно жить, где бы то ни было.

Пишите мне, пожалуйста. Я вас люблю так же, как брат вас любил и помнил до последней минуты*.

134. А. А. Толстой

1860 г. Ноября 25 / декабря 6. Гиер.

6 декабря.

Не помню, любезный друг Alexandrine, отвечал ли я вам или нет на ваше письмо*, во всяком случае пишу теперь еще раз. В Hyères был престольный праздник и процессия, кажется, 25 ноября. Я пошел смотреть и с равнодушной, но сосущей тоской смотрел на толпу и на статую, которую носили, и так гадко было их суеверие и комедия, и завидно было, что оно им весело-приятно. Тут же в толпе попался мне комисьонер и дал ваше письмо; я стал его читать на ходу, но потом тяжело стало, зашел в дровяной сарай, сел на бревна, прочел его и ревел целый час, зачем и об чем, сам не знаю. Что я думал и чувствовал, не знаю; письмо ваше убедило меня в одном, что я вас очень люблю, и когда я пошел за процессией, мне стало весело на душе оттого, что и у меня было свое суеверие. Убедить человека может только жизнь, а не убежденья и, главное, несчастья. Я вам расскажу еще когда-нибудь смерть брата и его последние минуты, и вы поймете, что сильнее этого ничто уже не может подействовать на душу. А все-таки единственное убежденье, которое я вынес из этого, то, что лучше его я не сумею прожить и еще менее умереть; а ему было тяжело страшно и жить и умереть. И больше ничего не знаю.

Это письмо, дописанное до сих пор, долго лежало; я пишу в другом расположении духа, но не отрекаюсь от сказанного. Однако желанье ваше читать Евангелие я исполню. У меня теперь нет его, но ваша хорошая знакомая Ольга Дундукова обещала мне дать его. Она милая женщина, особенно потому для меня, что напоминает вас и любит.

Что сказать про себя? Вы знаете, верно, мое занятие школами с прошлого года. Совершенно искренно могу сказать, что это теперь один интерес, который привязывает меня к жизни. К несчастью, я нынешнюю зиму не могу им заниматься на деле и на месте, а только работаю для будущего*. Я простудился здесь осенью и вот три месяца не перестаю кашлять, так что не советуют зимой уезжать с юга. А как-то скучно и совестно жить здесь в каком-то вечном празднике, как живут путешественники. Или видишь каких-то порхающих бабочек или умирающих, безнадежно приговоренных людей, мимо которых прежде проходил равнодушно, но которые все мне теперь близки, точно родные, имеющие права на меня. На этой неделе я еду в Ниццу и, может быть, в Италию на несколько дней, но едва ли выдержу один долго*. Как-то странно кажется ехать куда-нибудь для своего удовольствия. Прощайте; ежели захотите написать мне, то адресуйте все в Hyères. Весной надеюсь вас увидеть. Только будете ли вы в Петербурге? Очень, очень кланяйтесь всем вашим.

Л. Толстой.

1861

135. А. И. Герцену

1861 г. Марта 8 / 20. Брюссель.

20 марта 1861.

Чувствую потребность написать вам словечко, хотя, собственно, нечего мне сказать вам, любезный Александр Иваныч. Хочется сказать, что я очень рад, что узнал вас*, и что, несмотря на то, что вы все искали меня на том конце, на котором бы не должен быть никто по всем вероятиям*, мне весело думать, что вы такой, какой есть, то есть способный сбегать за микстурой для Тимашева* и вследствие того способный написать то, что вы написали. Дай-то бог, чтобы через 6 месяцев сбылись ваши надежды*. Все возможно в наше время; хотя я и возможность эту понимаю иначе, чем вы.

Тесье вам сказал, верно, что я уехал только вечером и не успел зайти к вам, что бы мне даже нужно было сделать для письма Прудону*. Тесье милый человек, но как он невыносимо льстит в глаза. Я пробыл с ним долго, но не знаю его, такого он напустил льстивого дыма-чаду, что ничего разобрать нельзя. Как-то сошла ваша иллюминация?* Здесь же, к удивлению моему, старые русские, как князь Дундук*, похваливают государя за его твердость. Влияние свершившегося факта будет страшно сильно. Все будут либералы теперь, когда интересы будут натыкаться только на стеснения, а не поддерживаться ими.

Я пробуду здесь, должно быть, около недели, ожидая писем и посылок из Лондона, Парижа и России. Ежели захотите написать мне, то адресуйте в Hôtel d’Angleterre, Place Monnai.

Жму руку всем вашим. Все я хотел спросить у вас, что за человек ваша непонятная англичаноненавистница гувернантка; и не успел. Вы к ней привыкли, а она престранная*. Николай Платонычу* крепко жму руку и имею честь донести по его части, что вчера, слушая «Фауста» Гуно, испытал весьма сильное и глубокое впечатление, хотя не мог разобрать, произведено ли оно было музыкой или этой величайшей в мире драмой, которая осталась так велика даже в переделке французского либретто. Но музыка в самом деле недурна.

136. С. Н. Толстому и Т. А. Ергольской

1861 г. Марта 12 / 24. Брюссель.

24 марта. Брюссель.

Каждый день я пишу письма всем, исключая тебе, именно оттого, что слишком много нужно сказать и что на письменном языке не умею сказать всё, что бы хотел. Впечатлений Рима, Парижа, Лондона и людей, которых видел мильоны, но как и к чему писать, когда через 3 недели думаю видеть тебя. Я с неделю уже живу в Брюсселе, ожидаю ответа на мое письмо из Лондона и «вложения», но дальше 18/30 дожидаться не стану и, заняв деньги, еду; поэтому отвечай, пожалуйста, в Дрезден (poste restante*), отвечай именно хоть вкратце на следующие вопросы: 1) Здоровье твое, как и каковы твои мысли о здоровье? 2) Что Эмансипация?* Как ее приняли мужики и как землю наделяют? Я тебе не писал еще, кажется, что я возвращаюсь с планом издания журнала при школе Ясной Поляны и что в Петербурге я беру разрешение и начинаю тотчас по приезде*.

Ты, должно быть, видел Дьякова, он тебе рассказал, что и как. Мое же здоровье ничего. Т. е., исключая громового удара и т. п., зависит от меня самого, равно и твое. С Тургеневым я, к удовольствию моему, кажется сошелся, и эти мальчики в глазах перестали бегать. В Лондоне я пробыл всего 20 дней и был в тумане и в положительном и в переносном смысле от нездоровья и пропасти дел, которые нужно было сделать. Здесь я, напротив, живу очень тихо, это уездный городок в сравнении с Лондоном, и здесь у меня знакомые Дундуковы, старик, старуха*, две больные дочери и одна 15 лет, стало быть, ничего нет по части Гименея. Впрочем, по этой части уж очень плоха надежда, так как последние зубы поломались. Но дух бодр. Особенно нынче, окно отворено, и просто летний жаркий день. С Машенькой я регулярно переписываюсь, у ней, кажется, все благополучно, исключая ее планов отдать Николеньку в Париж к брату ее гувернантки. Но план этот рушился. Вообще она так пришлась к кн. Голицыной, которая там, что лучше требовать нельзя. Это еще говорил Николенька. Коли бы летом они поехали вместе на воды, это бы было превосходно. Прощай, напиши, пожалуйста, и в Дрезден и в Петербург (Давыдову). Je vous baise les mains, chère tante, et vous prie de me pardonner si je ne vous écris pas aujourd’hui, mais vous saurez tout d’après la lettre de Serge. Si vous m’écriviez un mot à Dresde vous me feriez un grand plaisir. Comment allez-vous et comment vont toutes les choses à* Ясная. Как бы помирились с эмансипацией? И не правда ли, что ничего страшного нет. Tante Pauline* целую руки.

137. А. И. Герцену

1861 г. Марта 14 / 26. Брюссель.

Только что сбирался вам писать любезный Александр Иваныч, как получил ваше письмо*, Писать же собирался вам о «Полярной звезде», которую теперь только прочел всю как следует*. Превосходная вся эта книга, это не мое одно мнение, но всех, кого я только видел. Вы все говорите – «полемику давайте». Какую полемику? Ваша статья об Овене, увы! слишком, слишком близка моему сердцу*. Правда – quand même*, что в наше время возможно только для жителя Сатурна, слетевшего на землю, или русского человека. Много есть людей, и русских 99/100, которые от страху не поверят вашей мысли (и в скобках буде сказано, что им весьма удобно, благодаря слишком легкому тону вашей статьи. Вы как будто обращаетесь только к умным и смелым людям). Эти люди, то есть не умные и не смелые, скажут, что лучше молчать, когда пришел к таким результатам, то есть к тому, что такой результат показывает, что путь был не верен*. И вы немного даете право им сказать это – тем, что на место разбитых кумиров ставите самую жизнь, произвол, узор жизни, как вы говорите. На месте огромных надежд бессмертия, вечного совершенствования, исторических законов и т. п., этот узор ничто – пуговка на месте колосса. Так лучше бы было не давать им этого права*. Ничего на место. Ничего, исключая той силы, которая свалила колоссов.

Кроме того, эти люди – робкие – не могут понять, что лед трещит и рушится под ногами – это самое доказывает, что человек идет; и что одно средство не провалиться – это идти не останавливаясь.

Вы говорите, что я не знаю России. Нет, знаю свою субъективную Россию, глядя на нее с своей призмочки. Ежели мыльный пузырь истории лопнул для вас и для меня, то это тоже доказательство, что мы уже надуваем новый пузырь, который еще сами не видим. И этот пузырь есть для меня твердое и ясное знание моей России, такое же ясное, как знание России Рылеева может быть в 25 году. Нам, людям практическим, нельзя жить без этого.

Как вам понравился манифест?* Я его читал нынче по-русски и не понимаю, для кого он написан. Мужики ни слова не поймут, а мы ни слову не поверим. Еще не нравится мне то, что тон манифеста есть великое благодеяние, делаемое народу, а сущность его даже ученому крепостному* ничего не представляет, кроме обещаний.

Кроме общего интереса, вы не можете себе представить, как мне интересны все сведенья о декабристах в «Полярной звезде»*. Я затеял месяца 4 тому назад роман*, героем которого должен быть возвращающийся декабрист. Я хотел поговорить с вами об этом, да так и не успел. Декабрист мой должен быть энтузиаст, мистик, христианин, возвращающийся в 56 году в Россию с женою, сыном и дочерью и примеряющий свой строгий и несколько идеальный взгляд к новой России. Скажите, пожалуйста, что вы думаете о приличии и своевременности такого сюжета. Тургеневу, которому я читал начало, понравились первые главы*.

Кланяюсь всему вашему милому (по правилу Тесье и по собственному размышлению) орсетскому подворью* и посылаю вам и Огареву обещанные карточки, ожидая взамен ваших*.

Л. Толстой.

26 марта.

Пожалуйста, ежели вам не хочется, не отвечайте мне. Мне просто хотелось болтать с вами, а не вызывать на переписку знаменитого изгнанника. Вздумается, напишите строчку. Главное, боюсь быть indiscret* с вашим временем.

138. А. И. Герцену

1861 г. Марта 28 / апреля 9. Франкфурт-на-Майне.

В тот самый день, как я получил ваше письмо*, любезный Александр Иваныч, я получил письмо от Тургенева*, обещавшего через два дня приехать в Брюссель. Tremendous light sir* и т. д. и меня так пленило, что я намеревался по приезде Тургенева предложить ему съездить на ваш пир. Но приезд этот, к несчастью, не последовал по случаю, кашля и наклеенной мушки, над которой я не могу смеяться, ибо сам в то время был оклеен мушками. Потом почему-то два или три письма, в которых я писал к вам про Лелевеля* и про впечатленье, произведенное им на меня, я разорвал. Теперь, чтобы не случилось того же, не буду писать про это. Пишу только, чтобы вас поблагодарить за «Колокол»* и добрый совет о романе*. За слишком лестное мнение о мне не благодарю. Оно вредно. Огарева воспоминания я читал с наслаждением и очень был горд тем, что, не знав ни одного декабриста, чутьем угадал свойственный этим людям христианский мистицизм*. Из брабантских кружев я вчера вырвался и нынче ночую в Ейзенахе, день в Иене, 2 дня в Дрездене и в Варшаву, которая все больше и больше интересует меня. Ежели найду случай, напишу вам из Варшавы. Читали ли вы подробные положения о освобождении? Я нахожу, что это совершенно напрасная болтовня. Из России же я получил с двух сторон письма*, в которых говорят, что мужики положительно недовольны. Прежде у них была надежда, что завтра будет отлично, а теперь они верно знают, что два года будет еще скверно, и для них ясно, что потом еще отложат и что все это «господа» делают. Кланяюсь вашей дочери, Николай Платонычу и его жене и вам дружески жму руку, надеясь так или иначе до свиданья.

Ежели захотите мне прислать что-нибудь в скором времени, то в Дрезден poste restante, a то через Класена.

Л. Толстой.

9 апреля.

Франкфурт.

139. T. A. Ергольской
<перевод с французского>

1861 г. Апреля 6 / 18. Дрезден.

Только что получил ваше письмо*, дорогая тетенька, здесь в Дрездене, куда приехал сегодня утром. Думаю, что вы уже должны были получить несколько моих писем* и успокоились относительно меня. Я здоров и сгораю от нетерпения вернуться в Россию. Но, попав в Европу и не зная, когда снова попаду сюда, вы понимаете, что я всячески стараюсь как можно больше воспользоваться моим путешествием. И, кажется, мне это удалось. Я везу с собой столько впечатлений и столько знаний, что мне придется долго работать, чтобы уместить все это в порядке в голове. В Дрездене рассчитываю пробыть до 10/22, а к пасхе во всяком случае быть в Ясном*. Ежели к 25-му здесь не откроется навигация, я поеду через Варшаву в Петербург, где я должен быть для получения разрешения на журнал, который собираюсь издавать в школе в Ясном*. Черкните мне, пожалуйста, словечко в Петербург (Давыдову, в книжный магазин на Невском) о своем здоровье, о тете Полине (целую ее ручки), о Сереже и обо всем в Ясном, чтобы я мог с веселым и спокойным духом возвращаться.

Прощайте, целую ваши ручки. Я везу с собой немца из университета учителя и приказчика, очень милого и образованного, но еще очень молодого и непрактического человека*.

Л. Толстой.

18 апреля.

Дрезден.

140. Б. Н. Чичерину
<неотправленное>

1861 г. Апреля 6 / 18. Дрезден. 18 апреля. Дрезден.

Воспоминанье о нашей последней переписке и твои два письма, которые я нашел в Дрездене*, заставили меня еще раз серьезно задуматься о наших отношениях. Мы играли в дружбу. Ее не может быть между двумя людьми, столь различными, как мы. Ты, может быть, умеешь примирять презренье к убежденьям человека с привязанностью к нему; а я не могу этого делать. Мы же взаимно презираем склад ума и убежденья друг друга. Тебе кажется увлечением самолюбия и бедностью мысли те убежденья, которые приобретены не следованием курса и аккуратностью, а страданиями жизни и всей возможной для человека страстью к отысканию правды, мне кажутся сведения и классификации, запомненные из школы, детской игрушкой, не удовлетворяющей моей любви к правде; поэтому лучше нам разойтись и каждому идти своей дорогой, уважая друг друга, но не пытаясь войти в те близкие отношения, которые даются только единством догматов веры, то есть тех оснований, которые уж не подлежат мысли. А эти основания у нас совершенно различны. И я не могу надеяться прийти к твоим, потому что уж имел их. Не могу тоже надеяться, чтобы ты пришел к моим, потому что ты слишком далеко уж зашел по своей соблазнительной битой дороге. Тебе странно, как учить грязных ребят. Мне непонятно, как, уважая себя, можно писать о освобождении – статьи*. Разве можно сказать в статье одну мильонную долю того, что знаешь и что нужно бы сказать, и хоть что-нибудь новое и хоть одну мысль справедливую, истинно справедливую. А посадить дерево можно и выучить плести лапти наверно можно.

Это лучший пример различия наших существ.

Повторяю, мы можем уважать друг друга, интересоваться друг другом, дискютировать; но как только мы, как человек с человеком, попробуем сойтись – пучина между нами. Я с своей стороны убежден в этом, как и в том, что и твой характер, и твоя деятельность, честные и искренние, никогда не перестанут интересовать меня, и желал бы, чтобы ты с своей стороны удержал бы ко мне те же отношения. А то мы уж стары, чтоб играть в чувства и заблуждаться. Прощай, жму тебе руку и жду с нетерпением твоего ответа в Петербург к Давыдову или в Тулу*.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю