355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Толстой » Том 18. Избранные письма 1842-1881 » Текст книги (страница 32)
Том 18. Избранные письма 1842-1881
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 19:37

Текст книги "Том 18. Избранные письма 1842-1881"


Автор книги: Лев Толстой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 45 страниц)

242. A. A. Толстой

1872 г. Сентября 20… 21? Ясная Поляна.

Любезный друг Alexandrine!

Вы пишете: si j’ai dit quelque chose qui vous irrite*. Все ваше письмо* произвело на меня это действие, и я благодарю бога за то, что я получил его тогда, когда я уже кое-как успокоился.

Понять рассудком положение другого человека нельзя, и этого я не ждал; но понять сердцем можно, и этого я ждал и ошибся. Я нашел и нахожу, что если попал в муравьиную кочку, то следует уйти для того, чтобы перестать визжать и биться; а вы не находите и говорите, что нужно мужаться, не быть эгоистом и быть христианином. Мужаться можно там, где есть враг, где есть опасность; а там, где борьба лжи и притворства, по-моему, надо покоряться. Для того, чтобы не быть эгоистом и быть полезным другим, надо прежде всего перестать страдать и биться, надо прежде всего выскочить из муравьиной кочки. Для того, чтобы по-христиански принять все, что послано богом, надо прежде всего чувствовать себя самим собою, а в то время, как вас обсыпают и жалят муравьи, нельзя ни о чем другом думать, как об избавлении. Принять же, как посланное свыше испытание, зуд, производимый во всем вашем существе насекомыми, облепившими вас, – невозможно. Все дело в том, не как ум, а как сердце посмотрит на человека (ребенка или старика), который бьется в муравьиной кочке. Многим это покажется смешно, другим глупо, некоторым жалко и оскорбительно. Я понимаю, что многих людей, возвышенно утонченных, можно высечь, и они только оглянутся, – не видал ли кто-нибудь, и сделаются еще приятнее, чем прежде, и их не жалко; и понимаю тоже, для других людей, приносящих все в жертву соблюдению своего достоинства, для которых малейшее унижение есть физическое страдание, и этих жалко. Все дело в том, что вы не поняли, что та злоба, которую я испытывал и от которой страдал, была не произведение моей воли, а такое же несомненное последствие того, что я испытал, как опухоль и боль после укуса пчелы. Одно, что вы мне не говорите, но что я говорю себе, это то, что зачем я написал вам. Когда я вспомню, что я написал вам с задней мыслью (теперь для меня ясной) о том, что вы разгласите то, что со мной случилось, в той среде, в которой вы живете, – я краснею от стыда, особенно когда вспомню ваш ответ. Очень жалею о том, что потревожил вас, и наверно вперед не буду. А более, чем когда-нибудь, остаюсь при своем мнении, что лучшее, что может сделать человек, уважающий себя, это уехать от того безобразного моря самоуверенной пошлости, развратной праздности и лжи, лжи, лжи, которая со всех сторон затопляет тот крошечный островок честной и трудовой жизни, который себе устроил. И уехать в Англию, потому что только там свобода личности обеспечена – обеспечена для всякой уродливости и для независимой и тихой жизни. Прощайте, целую вашу руку и прошу простить меня за тревогу.

243. А. А. Толстой

1872 г. Октября 26? Ясная Поляна.

Любезный друг Alexandrine!

Когда я писал (в особенности, когда посылал) мое последнее письмо*, я чувствовал, что я что-то делаю нехорошее, а когда получил ваш ответ*, мне удивительно стало, как я мог послать это письмо. От всей души прошу вас простить меня за то, что огорчил.

Хотел писать вам длинно, но перед отъездом в Москву* написал целую кучу деловых писем и чувствую, что не напишу того, что хотелось вам написать. До другого раза. Это посылаю, чтоб облегчить немного свою совесть. Целую вашу руку.

Ваш Л. Толстой.

Вы спрашивали о деле быка. Оно кончилось тем, что следователь ошибся, обвинив меня. И, обвинив меня, ошибся другой раз тем, что взял с меня подписку о невыезде. И те, которые наложили на меня штраф, тоже ошиблись. И в том, что дело это было начато, тоже ошибка, потому что они после меня, чтоб доказать, что было какое-то дело, начали обвинять моего управляющего; но так очевидно, что виноватого никого нет, что и обвинения против управляющего не может быть. Немножко в оправдание себя скажу вам еще то, что в последнее время, кончив свою «Азбуку», я начал писать ту большую [повесть] (я не люблю называть романом), о которой я давно мечтаю*. А когда начинает находить эта дурь, как прекрасно называл Пушкин, делаешься особенно ощутителен на грубость жизни. Представьте себе человека, в совершенной тишине и темноте прислушивающегося к шорохам и вглядывающегося в просветы мрака, которому вдруг под носом пустят вонючие бенгальские огни и сыграют на фальшивых трубах марш. Очень мучительно. Теперь я опять в тишине и темноте слушаю и гляжу, и если бы я мог описать сотую долю того, что я слышу и вижу. Это большое наслаждение. Вот я и расписался. Вы мне дали тему письма, на которую мне хочется писать. Дети мои. Вот они кто такие:

Старший белокурый, – не дурен. Есть что-то слабое и терпеливое в выражении и очень кроткое. Когда он смеется, он не заражает, но когда он плачет, я с трудом удерживаюсь, чтобы не плакать. Все говорят, что он похож на моего старшего брата. Я боюсь верить. Это слишком бы было хорошо. Главная черта брата была не эгоизм и не самоотвержение, а строгая середина. Он не жертвовал собой никому, но никогда никому не только не повредил, но не помешал. Он и радовался и страдал в себе одном. Сережа умен – математический ум и чуток к искусству, учится прекрасно, ловок прыгать, гимнастика; но gauche* и рассеян. Самобытного в нем мало. Он зависит от физического. Когда он здоров и нездоров, это два различные мальчика.

Илья 3-й. Никогда не был болен. Ширококост, бел, румян, сияющ. Учится дурно. Всегда думает о том, о чем ему не велят думать. Игры выдумывает сам. Аккуратен, бережлив; «мое» для него очень важно. Горяч и violent*, сейчас драться; но и нежен, и чувствителен очень. Чувствен – любит поесть и полежать спокойно. Когда он ест желе смородинное и гречневую кашу, у него губы щекотит. Самобытен во всем. И когда плачет, то вместе злится и неприятен, а когда смеется, то и все смеются.

Все непозволенное имеет для него прелесть, и он сразу узнает. Еще крошкой он подслушал, что беременная жена чувствовала движенье ребенка. Долго его любимая игра была то, чтоб подложить себе что-нибудь круглое под курточку и гладить напряженной рукой и шептать, улыбаясь: «это бебичка». Он гладил также все бугры в изломанной пружинной мебели, приговаривая! «бебичка». Недавно, когда я писал истории в «Азбуку», он выдумал свою: «Один мальчик спросил: «Бог ходит ли…..?» Бог наказал его, и мальчик всю жизнь ходил…»

Если я умру, старший, куда бы ни попал, выйдет славным человеком, почти наверно в заведении будет первым учеником, Илья погибнет, если у него не будет строгого и любимого им руководителя.

Летом мы ездили купаться: Сережа верхом, а Илью я сажал себе за седло.

Выхожу утром, оба ждут. Илья в шляпе, с простыней, аккуратно, сияет, Сережа откуда-то прибежал, запыхавшись, без шляпы. «Найди шляпу, а то я не возьму». Сережа бежит туда, сюда. Нет шляпы. «Нечего делать, без шляпы я не возьму тебя. Тебе урок, у тебя всегда все потеряно». Он готов плакать. Я уезжаю с Ильей и жду, будет ли от него выражено сожаление. Никакого. Он сияет и рассуждает об лошади. Жена застает Сережу в слезах. Ищет шляпу – нет. Она догадывается, что ее брат, который пошел рано утром ловить рыбу, надел Сережину шляпу. Она пишет мне записку, что Сережа, вероятно, не виноват в пропаже шляпы, и присылает его ко мне в картузе. (Она угадала.) Слышу по мосту купальни стремительные шаги, Сережа вбегает. (Дорогой он потерял записку.) И начинает рыдать. Тут и Илья тоже, и я немножко.

Таня – 8 лет. Все говорят, что она похожа на Соню, и я верю этому, хотя это также хорошо, но верю потому, что это очевидно. Если бы она была Адамова старшая дочь и не было бы детей меньше ее, она была бы несчастная девочка. Лучшее удовольствие ее возиться с маленькими. Очевидно, что она находит физическое наслаждение в том, чтобы держать, трогать маленькое тело. Ее мечта теперь сознательная – иметь детей. На днях мы ездили с ней в Тулу снимать ее портрет. Она стала просить меня купить Сереже ножик, тому другое, тому третье. И она знает все, что доставит кому наибольшее наслаждение. Ей я ничего не покупал, и она ни на минуту не подумала о себе. Мы едем домой. «Таня, спишь?» – «Нет». – «О чем ты думаешь?» – «Я думаю, как мы приедем, я спрошу у мама, был ли Леля хорош, и как я ему дам, и тому дам, и как Сережа притворится, что он не рад, а будет очень рад». Она не очень умна. Она не любит работать умом, но механизм головы хороший. Она будет женщина прекрасная, если бог даст мужа. И вот, готов дать премию огромную тому, кто из нее сделает новую женщину.

4-й Лев. Хорошенький, ловкий, памятливый, грациозный. Всякое платье на нем сидит, как по нем сшито. Все, что другие делают, то и он, и все очень ловко и хорошо. Еще хорошенько не понимаю.

5-я Маша, 2 года, та, с которой Соня была при смерти. Слабый, болезненный ребенок. Как молоко, белое тело, курчавые белые волосики; большие, странные, голубые глаза; странные по глубокому, серьезному выражению. Очень умна и некрасива. Эта будет одна из загадок. Будет страдать, будет искать, ничего не найдет; но будет вечно искать самое недоступное.

6-й Петр-великан. Огромный, прелестный беби, в чепце, вывертывает локти, куда-то стремится. И жена приходит в восторженное волнение и торопливость, когда его держит; но я ничего не понимаю. Знаю, что физический запас есть большой. А есть ли еще то, для чего нужен запас, – не знаю. От этого я не люблю детей до 2–3 лет – не понимаю. Говорил ли я вам про странное замечание?

Есть два сорта мужчин – охотники и неохотники. Неохотники любят маленьких детей – беби, могут брать в руки; охотники имеют чувство страха, гадливости и жалости к беби. Я не знаю исключения этому правилу. Поверьте своих знакомых.

1873

244. П. Д. Голохвастову

1873 г. Января 12. Ясная Поляна.

Я нынче только получил ваши книги*, многоуважаемый Павел Дмитриевич, и не могу вас достаточно благодарить. Надеюсь свидеться с вами до тех пор, пока прочту то, что мне нужно в этих.

Долго ли вы пробудете в Москве? Есть ли надежда увидать вас в январе?

Дай бог вам успеха в вашей работе*. Так часто приходится говорить неискренно эти слова, что мне хочется особенно подчеркнуть то, что я от всей души интересуюсь не только вашими трудами, но и всей вашей умственной деятельностью, которая имеет большую будущность.

Я вас не зову к себе теперь, если не поздно будет в феврале; потому что я всю зиму нынешнюю нахожусь в самом тяжелом, ненормальном состоянии. Мучаюсь, волнуюсь, ужасаюсь перед представляющимся, отчаиваюсь, обнадеживаюсь и склоняюсь к тому убеждению, что ничего кроме муки не выйдет*. Надеюсь к февралю успокоиться. А теперь я себе так несносен, что другим должен быть невыносим. Так, пожалуйста, напишите свои планы на следующей неделе; я по ним соображусь. А свидеться и сблизиться с вами мне очень хочется.

Ваш Л. Толстой.

12 генваря.

245. В. К. Истомину

1873 г. Января 12. Ясная Поляна.

Очень и очень рад был получить от вас самих о вас известие, любезный Владимир Константинович. Я все-таки знал про вашу судьбу урывками. И рад очень тому, что вы принимаетесь за умственную (я не говорю литературную, потому что не люблю ни слово, ни дело) работу. Очень интересно мне будет следить за этой работой и потому, что я интересуюсь и вами и казаками больше, чем когда-нибудь. Откровенно скажу вам только то, что газетная деятельность не та, которую бы я желал для вас.

С Урусовым мы так же дружны и часто видимся, и я послал ему ваше письмо.

У меня к вам просьба: вы живете недалеко от Азова. Может быть, и сами бывали, а может быть, знакомые ваши. Мне нужно вид – картину того места, где стояли войска и были военные действия при Петре. Мне нужно знать: какие берега Дона, Мертвого Донца, Кутерьмы там – где высоко, где низко. Есть ли горы, курганы? Есть ли кусты; челига или что-нибудь подобное, какие травы? Есть ли ковыль? Есть ли камыш? Какая дичь? Да и вообще течение Дона от Хопра, какой общий характер имеет, какие берега? Может быть, есть книги об этом специальные, то назовите.

Простите, что утруждаю вас; но надеюсь, что, если не очень трудно, вы не откажете помочь мне.

Саша* на святках был у нас, и ваше письмо я получил на другой день его отъезда.

Жена благодарит вас за память и кланяется. Очень рад, что мы опять вошли в сношения с вами.

Искренно преданный

гр. Лев Толстой.

Да, нет ли чего-нибудь мне неизвестного местного об азовских походах Петра?

12 генваря.

246. П. Д. Голохвастову

1873 г. Января 24. Ясная Поляна.

Я становлюсь бессовестен. Не успел отказаться от вашего предложения, как мне уже понадобились 3 книги. Справился с вашим предпоследним письмом* – две из них там есть: Корба* и Есипова раскольничьи дела*. Если я вам не надоел, пришлите их, пожалуйста. Третья книга – это Кирилова статистика, о которой упоминает Устрялов*. Если она есть в продаже, то (простите, ради бога), когда будете у Соловьева, возьмите у него на мой счет и пришлите мне, пожалуйста. Я уже дошел в своем изучении времени до той степени (вы, верно, это испытывали), что начинаешь вертеться в заколдованном кругу. С разных сторон повторяют одно и то же, и знаешь откуда. Неужели только?

Есть у меня еще надежда на родословные. Не знаете, нет ли чего в этом роде? В особенности Шереметевы и Апраксины. С другой стороны, я дошел до того периода, когда, начитавшись описаний того времени, всегда ложных, с пошлой европейской, героичной точки зрения, испытываешь озлобление на эту фальшь и, желая разорвать этот волшебный круг фальши, теряешь спокойствие и внимательность, которые так нужны.

Письмо ваше мне было очень приятно. В хорошие минуты я приблизительно то же думаю; но приятно со стороны получить подтверждение.

Я тоже хочу сказать вам от души совет; но мой не будет приятен, хотя вы, вероятно, знаете сами то, что я скажу. Не живите в Москве. Для людей, которым предстоит упорный умственный труд, есть две опасности: журналистика и разговоры. Против первой вы непромокаемы, как я думаю; но второе вам, кажется, опасно. Вы говорите хорошо, вас слушают охотно, потому что вам есть что говорить; но это беда. И чем умнее те люди, с которыми говоришь, тем хуже. Для умных людей достаешь самую начинку из пирога, а этого-то и не надобно, чтоб они не нанюхали, как собаки, кушанье, которое готовится к празднику.

Должно быть, скоро буду в Москве; и мне нужно напоминать ваш адрес, чтоб видеться с вами.

Мой адрес всегда: Тула.

Ваш Л. Толстой.

24 января.

247. A. A. Фету

1873 г. Января 30. Ясная Поляна.

Уж несколько дней, как получил ваше милое и грустное письмо* и только нынче собрался ответить.

Грустное потому, что вы пишете, Тютчев умирает*, слух, что Тургенев умер*, и про себя говорите, что машина стирается, и хотите спокойно думать о Нирване. Пожалуйста, известите поскорее, – фальшивая ли это была тревога. Надеюсь, что да и что вы без Марьи Петровны маленькие признаки приняли за возвращение вашей страшной болезни.

О Нирване смеяться нечего и тем более сердиться. Всем нам (мне, по крайней мере, я чувствую) она интереснее гораздо, чем жизнь, но я согласен, что, сколько бы я о ней ни думал, я ничего не придумаю другого, как то, что эта Нирвана – ничто. Я стою только за одно – за религиозное уважение – ужас к этой Нирване.

Важнее этого все-таки ничего нет.

Что я разумею под религиозным уважением? Вот что. Я недавно приехал к брату, а у него умер ребенок и хоронят*. Пришли попы, и розовый гробик, и все, что следует. Мы с братом так же, как и вы, смотрели на религиозные обряды и, сойдясь вместе, невольно выразили друг другу почти отвращение к обрядности. А потом я подумал: «Ну, а что бы брат сделал, чтобы вынести, наконец, из дома разлагающееся тело ребенка? Как его вынести? В мешке кучеру вынести? И куда деть, как закопать? Как вообще прилично кончить дело? Лучше нельзя (я, по крайней мере, не придумаю), как с панихидой, ладаном. Как самому слабеть и умирать? Мочиться под себя, п….ть и больше ничего? Нехорошо».

Хочется внешне выразить значительность и важность, торжественность и религиозный ужас перед этим величайшим в жизни каждого человека событием. И я тоже ничего не могу придумать более приличного – и приличного для всех возрастов, всех степеней развития, – как обстановка религиозная. Для меня, по крайней мере, эти славянские слова отзываются совершенно тем самым метафизическим восторгом, когда задумаешься о Нирване. Религия уже тем удивительна, что она столько веков, стольким миллионам людей оказывала ту услугу, наибольшую услугу, которую может в этом деле оказать что-либо человеческое. С такой задачей как же ей быть логической? Она бессмыслица, но одна из миллиардов бессмыслиц, которая годится для этого дела. Что-то в ней есть.

Только вам я позволяю себе писать такие письма. А написать хотелось, и что-то грустно, особенно от вашего письма.

Напишите, пожалуйста, поскорее о своем здоровье.

Ваш Лев Толстой.

30 января.

Письмо мое дико, потому что я ужасно не в духе. Работа затеянная – страшно трудна*. Подготовки, изучения нет конца, план все увеличивается, а сил, чувствую, что все меньше и меньше. День здоров, а 3 нет.

248. А. А. Толстой

1873 г. Января конец... февраля начало. Ясная Поляна.

Очень, очень благодарю, дорогой друг Alexandrine, за письмо ваше* и за ходатайство о Бибикове*. Он был у меня, когда я получил ваше письмо, и вы бы порадовались, увидав покрасневшее от волнения и радости его доброе седое лицо, когда я сообщил ему то, что до него касалось.

Верно, я написал не то, что хотел, если вышло так глупо и смешно. А я хотел сказать серьезное и приятное вам, то, что ему сказали в Петербурге, что вы, именно вы, делаете много добра своим влиянием. Когда он мне сказал это, я был рад и хотелось вам сказать.

Письмо ваше о том, что вы читаете «Войну и мир» (хотелось бы притвориться, но не стану), было мне очень приятно, в особенности потому, что я теперь почти что пишу. И суждения ваших слушательниц я бы дорого дал, чтоб послушать. И вовсе не смеялся над тем суждением, которое вы мне передали, но очень радостно задумался над ним. О если б в том, что мне бог даст написать, только этих недостатков бы не было. Этих-то я, наверное, избегну; но не думайте, чтоб я неискренно говорил, – мне «Война и мир» теперь отвратительна вся. Мне на днях пришлось заглянуть в нее для решения вопроса о том, исправить ли для нового издания*, и не могу вам выразить чувство раскаянья, стыда, которое я испытал, переглядывая многие места! Чувство вроде того, которое испытывает человек, видя следы оргии, в которой он участвовал. Одно утешает меня, что я увлекался этой оргией от всей души и думал, что, кроме этого, нет ничего.

«Азбуку» мою, пожалуй, не смотрите. Вы не учили маленьких детей, вы далеко стоите от народа и ничего не увидите в ней. Я же положил на нее труда и любви больше, чем на все, что я делал, и знаю, что это одно дело моей жизни важное. Ее оценят лет через 10 те дети, которые по ней выучатся.

Я слышал уже про болезнь Тютчева, и вы не поверите, как это меня трогает. Я встречался с ним раз 10 в жизни; но я его люблю и считаю одним из тех несчастных людей, которые неизмеримо выше толпы, среди которой живут, и потому всегда одиноки. Как он примет смерть, которая во всяком случае близка ему?

Если ему лучше, передайте ему через кого-нибудь мою любовь. Целую вашу руку. Не думаю, чтобы судьба привела меня в Петербург, хотя знаю, какая бы это была для меня радость. Передайте мою искреннюю дружбу вашим.

249. Е. В. Барсову

1873 г. Марта 1. Москва.

Милостивый государь,

(Потерял вашу карточку* и не знаю имени, отчества, пожалуйста, напишите.)

Очень благодарен вам за ваши прекрасные книги*. Предания о Петре прелестны. И как верно вы говорите, что народ указал на основные черты его характера, который вы так выпукло выставляете;* самое подробное изучение, тончайший душевный анализ и непосредственное чутье певца приводят к одному и тому же.

В первый приезд в Москву постараюсь упрочить так бегло начатое с вами знакомство и побываю у вас, если позволите.

Искренно уважающий вас гр. Л. Толстой.

1 марта.

250. H. H. Страхову
<неотправленное>

1873 г. Марта 25. Ясная Поляна.

25 марта.

Как грустно мне было читать ваше письмо*, многоуважаемый Николай Николаевич! Если бы вы остались у нас, ничего бы этого не было, и я бы воспользовался вами дольше. Спасибо за обещание*, я буду рассчитывать на него и напоминать вам.

Вы мне не пишете, поступили ли вы на службу и ясно ли определено ваше положение? Пожалуйста, напишите.

Очень порадовало меня в вашем письме две вещи: 1) что вы также хорошо ко мне расположены, как и прежде, и 2) что у вас много друзей (посещавшие вас) и друзей ваших духовных, что книга ваша имеет успех*.

Только не вдавайтесь в литературную грязь, и все будет хорошо.

Расскажу теперь про себя, но, пожалуйста, под великим секретом, потому что, может быть, ничего не выйдет из того, что я имею сказать вам. Все почти рабочее время нынешней зимы я занимался Петром, то есть вызывал духов из того времени, и вдруг – с неделю тому назад Сережа, старший сын, стал читать «Юрия Милославского»* – с восторгом. Я нашел, что рано, прочел с ним, потом жена принесла снизу «Повести Белкина», думая найти что-нибудь для Сережи, но, разумеется, нашла, что рано. Я как-то после работы взял этот том Пушкина и, как всегда (кажется, 7-й раз), перечел всего, не в силах оторваться, и как будто вновь читал. Но мало того, он как будто разрешил все мои сомнения. Не только Пушкиным прежде, но ничем я, кажется, никогда я так не восхищался. «Выстрел», «Египетские ночи», «Капитанская дочка»!!! И там есть отрывок «Гости собирались на дачу». Я невольно, нечаянно, сам не зная зачем и что будет, задумал лица и события, стал продолжать, потом, разумеется, изменил, и вдруг завязалось так красиво и круто, что вышел роман, который я нынче кончил начерно*, роман очень живой, горячий и законченный, которым я очень доволен и который будет готов, если бог даст здоровья, через 2 недели и который ничего общего не имеет со всем тем, над чем я бился целый год. Если я его кончу, я его напечатаю отдельной книжкой, но мне очень хочется, чтоб вы прочли его. Не возьмете ли вы на себя его корректуры с тем, чтобы печатать в Петербурге*.

Еще просьба: я начал приготовлять «Войну и мир» ко второму изданию и вымарывать лишнее – что надо совсем вымарать, что надо вынести, напечатав отдельно*. Дайте мне совет, если вам будет время проглядеть 3 последние тома. Да если вы помните, что́ нехорошо, напомните. Я боюсь трогать потому, что столько нехорошего на мои глаза, что хочется как будто вновь писать по этой подмалевке. Если бы, вспомнив то, что надо изменить, и поглядев последние 3 тома рассуждения, написали бы мне, это и это надо изменить и рассуждения с страницы такой-то по страницу такую-то выкинуть, вы бы очень, очень обязали меня*. Благодаря кому-то, заботящемуся о том, что́ я пишу, и извещающему о том публику, я на этих днях получил приглашения в журналы от Некрасова и Каткова, которым надо отвечать отказом и потому раздражать, что очень неприятно*.

Надеюсь, что письмо это застанет вас здоровым и что вы скоро ответите мне.

Вы благодарите меня за то, что Петя* отдал вам мой запоздалый долг, а я забыл сделать то, что хотел в Ясной Поляне: сказать вам то, что несмотря на то, что печатание «Азбуки» есть уже давнишнее дело и что «Азбука» сделала фиаско (я от того ни на волос не стал о ней худшего мнения), я не перестаю в душе благодарить вас за вашу мне помощь. Если бы не вы, может быть, она бы еще теперь сидела мне поперек горла. Не взыщите за бестолково написанное письмо – я нынче много радостно работал утром, кончил, и теперь, вечером, в голове похмелье.

Ваш Л. Толстой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю