Текст книги "Том 18. Избранные письма 1842-1881"
Автор книги: Лев Толстой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 45 страниц)
224. А. А. Фету
1870 г. Мая 11. Ясная Поляна.
Я получил ваше письмо*, любезный друг Афанасий Афанасьич, возвращаясь потный с работы с топором и заступом, следовательно, за 1000 верст от всего искусственного, и в особенности от нашего дела. Развернув письмо, я – первое – прочел стихотворение*, и у меня защипало в носу: я пришел к жене и хотел прочесть; но не мог от слез умиления. Стихотворение одно из тех редких, в которых ни слова прибавить, убавить или изменить нельзя; оно живое само и прелестно. Оно так хорошо, что, мне кажется, это не случайное стихотворение, а что это первая струя давно задержанного потока*. Грустно подумать, что после того впечатления, которое произвело на меня это стихотворение, оно будет напечатано на бумаге в каком-нибудь «Вестнике»*, и его будут судить Сухотины и скажут: «А Фет все-таки мило пишет».
«Ты нежная», да и все прелестно. Я не знаю у вас лучшего. Прелестно все.
С этой почтой пишу Ивану Ивановичу* в Никольское, чтобы он посылал за кобылой, и радуюсь и благодарю вас и Петра Афанасьича*. О цене все-таки вы напишите. Я только что отслужил неделю присяжным, и было очень, очень для меня интересно и поучительно*.
15 мая я еду в Харьков*, а после устрою так, чтобы побывать у вас. Не оставляйте давать о себе знать. Передайте, пожалуйста, наши поклоны с женой Марье Петровне.
Желаю вам только посещения музы. Вы спрашиваете моего мнения о стихотворении; но ведь я знаю то счастье, которое оно вам дало сознанием того, что оно прекрасно и что оно вылезло-таки из вас, что оно – вы. Прощайте до свидания.
Ваш Л. Толстой.
11 мая.
225. А. А. Фету
1870 г. Ноября 17. Ясная Поляна.
Жду я и жена вас и Марью Петровну к 20-му. Неудобства к 20-му никакого не предвидится; а предвидится только великое удовольствие от вашего приезда. Так и велела сказать жена Марье Петровне.
Интересен мне очень заяц. Посмотрим, в состоянии ли будет все понять, хоть не мой Сережа, а 11-летний мальчик*.
Еще интереснее велосипед*. Из вашего письма* я вижу, что вы бодры и весело деятельны. И я вам завидую. Я тоскую и ничего не пишу, а работаю мучительно. Вы не можете себе представить, как мне трудна эта предварительная работа глубокой пахоты того поля, на котором я принужден сеять. Обдумать и передумать все, что может случиться со всеми будущими людьми предстоящего сочинения, очень большого, и обдумать миллионы возможных сочетаний для [того], чтобы выбрать из них 1/100000, ужасно трудно. И этим я занят*. Попался мне на днях Béranger последний том. И я нашел там новое для меня «Le bonheur». Я надеюсь, что вы его переведете*.
Тоскую тоже от погоды. Дома же у меня все прекрасно, – все здоровы.
До свиданья.
Ваш Л. Толстой.
17 Nоября.
226. H. H. Страхову
1870 г. Ноября 25. Ясная Поляна.
Милостивый государь Николай Александрович*.
Вы не поверите, как мне больно отказать в содействии уважаемому журналу и в особенности вам;* но я не могу поступить иначе. Судите сами: у меня не только нет названия тому, что я буду писать (названий вообще я никогда не умею придумывать и приискиваю большей частью, когда все написано), но и нет ничего, над чем бы я работал. Я нахожусь в мучительном состоянии сомнения, дерзких замыслов невозможного или непосильного и недоверия к себе и вместе с тем упорной внутренней работы. Может быть, это состояние предшествует периоду счастливого самоуверенного труда, подобного тому, который я недавно пережил, а может быть, я никогда больше не напишу ничего. Так вот почему я решительно не могу ничего обещать, как ни сильно я бы желал напечатать в «Заре»*. Одно, что могу сказать, – что если мне суждено написать еще что-нибудь, то, если это будет не длинно, я все отдам в «Зарю», если длинно, то часть всего. Я понимаю, что для журнала нужно теперь, сейчас, в декабре, по крайней мере, а потому, если бы я вдруг начал работать и дошел бы до того состояния, в котором чувствуешь, что работа завладевает тобою и потому уверен, что кончишь, я бы тотчас же известил вас и прислал бы вам название. Но это мало вероятно. Вот и все о делах. Теперь позвольте мне благодарить вас – не благодарить – потому что не за что, так же, как и вам меня, а выразить ту сильнейшую симпатию, которую я чувствую к вам, и желание узнать вас лично. Я в Москве не был уже с год, а в Петербурге надеюсь не быть никогда, поэтому мне мало шансов увидеть вас; но я воспользуюсь всяким случаем и прошу вас сделать то же;* может быть, вам придется когда-нибудь проезжать по Курской дороге. Если бы вы заехали ко мне, я бы был рад, как свиданью с старым другом. Искренно любящий и уважающий вас
гр. Л. Н. Толстой.
25 Nоября 1870.
227. С. С. Урусову
1870 г. Декабря 29...31. Ясная Поляна.
Очень рад был, любезный друг, получив от вас известие – и известие хорошее*. Вижу, что вы духом бодры – работаете, и работа спорится. С нетерпением жду геометрии*.
Про себя не знаю, что сказать – быть ли довольным своим состоянием или нет. Я хвораю почти всю зиму, две недели как не выхожу из дома. И ничего не пишу. Занят же страстно уже три недели – не угадаете, чем? Греческим языком. Дошел я до того, что читаю Ксенофонта почти без лексикона. Через месяц же надеюсь читать также Гомера и Платона*. Поездка в Оптину все манит меня. У меня все здоровы и кланяются вам и княгине.
Прежде чем вас увидать – радости, жду с волнением родов, чем ближе они приближаются.
Ваш Л. Толстой.
228. Н. А. Чаеву
1870 г. – начало 70-х годов. Москва.
Многоуважаемый Николай Александрович!
Увлекаемый своей работой*, на днях только раскрыл вашу книгу* и… не отрываясь прочел ее всю с великим наслаждением. Особенно меня поразило богатство и разнообразие правдивых и поэтических и, главное, русских образов. Посылаю ее вам и благодарю вас за нее и вашу супругу за разрешение взять ее*.
Le Brun* я прочел, но хотелось бы еще подержать, если нельзя, то напишите, и я с первой почтой пришлю.
Ваш Л. Толстой.
1871
229. А. А. Фету
1871 г. Января 1...6? Ясная Поляна.
Получил ваше письмо* уже с неделю, но не отвечал, потому что с утра до ночи учусь по-гречески. Письмо с стихами – хорошими, не прекрасными, потому что мотив слишком случайный, и картина воображаемого недостаточно ясна*. Радуюсь же тому, что вы пишете твердо и легко, и жду еще.
Я ничего не пишу, а только учусь. И, судя по сведеньям, дошедшим до меня от Борисова, ваша кожа, отдаваемая на пергамент для моего диплома греческого, находится в опасности. Невероятно и ни на что не похоже, но я прочел Ксенофонта и теперь à livre ouvert* читаю его. Для Гомера же нужен только лексикон и немного напряжения.
Жду с нетерпением случая показать кому-нибудь этот фокус. Но как я счастлив, что на меня бог наслал эту дурь. Во-первых, я наслаждаюсь, во-вторых, убедился, что из всего истинно прекрасного и простого прекрасного, что произвело слово человеческое, я до сих пор ничего не знал, как и все (исключая профессоров, которые, хоть и знают, не понимают), в-третьих, тому, что я не пишу и писать дребедени многословной, вроде «Войны»*, я больше никогда не стану. И виноват и, ей-богу, никогда не буду.
Ради бога, объясните мне, почему никто не знает басен Эзопа, ни даже прелестного Ксенофонта, не говорю уже о Платоне, Гомере, которые мне предстоят. Сколько я теперь уж могу судить, Гомер только изгажен нашими, взятыми с немецкого образца, переводами. Пошлое, по невольное сравнение – отварная и дистиллированная теплая вода и вода из ключа, ломящая зубы – с блеском и солнцем и даже со щепками и соринками, от которых она еще чище и свежее. Все эти Фосы и Жуковские* поют каким-то медово-паточным, горловым подлым и подлизывающимся голосом, а тот черт и поет, и орет во всю грудь, и никогда ему в голову не приходило, что кто-нибудь его будет слушать.
Можете торжествовать – без знания греческого нет образования*. Но какое знание? Как его приобретать? Для чего оно нужно? На это у меня есть ясные, как день, доводы.
Вы не пишете ничего о Марье Петровне. Из чего с радостью заключаем, что ее выздоровленье хорошо подвигается. Мои все здоровы и вам кланяются.
Ваш Л. Толстой.
230. В. П. Мещерскому
<неотправленное>
1871 г. Августа 22. Ясная Поляна.
Еще прежде получения приятного письма вашего, любезный князь, я отвечал князю Дмитрию Оболенскому, что очень, очень сожалею, что не могу быть полезен вам и вашему изданию*, сожаление это было только усилено вашим письмом. Я ничего не пишу, надеюсь и желаю ничего не писать, в особенности не печатать; но если бы даже я по человеческой слабости поддался опять дурной страсти писать и печатать, то я во всех отношениях предпочитаю печатать книгой. Если бы даже я вздумал печатать в журнале, то я обещал прежде «Заре», потом «Беседе»*. Из этого вы видите, что я не могу быть вам полезен, и, вероятно, согласитесь, что и ваше издание в этом ничего не потеряет.
Если же вы подумаете, почему бы ему не написать так что-нибудь для нашей газеты и для «Зари» и «Беседы», то я уверен, судя по тому лестному мнению, которое вы выражаете о моем писании, что вы догадываетесь, что я так писать не могу – так, то есть для каких-нибудь других целей, кроме удовлетворения внутренней потребности.
По правде же вам сказать, я ненавижу газеты и журналы – давно их не читаю и считаю их вредными заведениями для произведения махровых цветов, никогда не дающих плода, заведениями, непроизводительно истощающими умственную и даже художественную почву. Мысль о направлении газеты или журнала мне кажется тоже самою ложною. Умственный и художественный труд есть высшее проявление духовной силы человека, и потому он направляет всю человеческую деятельность, а его направлять никто не может. Если же газета или журнал избирает своей целью интерес минуты и – практический – то такая деятельность, по-моему, отстоит на миллионы верст от настоящей умственной и художественной деятельности и относится к делу поэзии и мысли, как писание вывесок относится к живописи.
Я бы не написал вам всего этого, если бы ваша личность, по вашему письму, по статье в «Русском вестнике»*, которую я пробежал, и в особенности по вашей породе*, не была бы мне в высшей степени симпатична. По этой-то причине я прибавляю еще одно – совет лично вам – не сердитесь за него, а, пожалуйста, подумайте над ним. Газетная и журнальная деятельность есть умственный бордель, из которого возврата не бывает. Я видел я вижу на своем веку много людей, погубивших себя безвозвратно, и людей горячих, благородных и умственно здоровых, каким я вас считаю.
Как ваше письмо вылилось от сердца, так и мое, поэтому не взыщите, если оно вас покоробит. Жму вашу руку и очень желаю сойтись с вами.
Ваш Л. Толстой.
22 августа.
231. H. H. Страхову
1871 г. Сентября 13. Ясная Поляна.
Отвечаю вам, любезный Николай Николаевич, в том же порядке, в каком и вы пишете мне, то есть сначала о так называемых делах, то есть о пустяках, а потом о не делах, то есть о существенном. Прочтя первую часть вашего письма*, я хотел отвечать, что согласен на предложение Перог.*, и теперь был бы согласен на подобное предложение, главное – потому, что издать надо будет самому, а хлопот много, и мне не до них. Вот и все о делах. Одно только, что я не рассчитывал на то, что вы так будете хлопотать о моем деле, и если бы рассчитывал, то не решился бы вас просить. Очень вам благодарен за все, что вы сделали по этому делу, и прошу вас больше этими пустяками не заниматься. Я дорожу другого рода беседой с вами. Вы напрасно меня так хвалите. Во-первых, я буду (особенно, если бы это было года два тому назад) ломаться перед вами, буду ненатурален, стараясь соблюсти в ваших глазах тот вид, в котором я представляюсь вам; во-вторых, похвалы действуют на меня вредно (я слишком склонен верить справедливости их), и я с великим трудом только недавно успел искоренить в себе ту дурь, которую произвел во мне успех моей книги. Вы сами так тонко это понимаете. Как А. Григорьев, чтобы купаться в атмосфере похвалы, всех по ранжиру производил в гениев. А обмануть меня не трудно в значении моей деятельности, я сам обманываться рад*. На выражение же вашего сочувствия отвечу только тем, что оно мне радостно в высшей степени; потому что ту же радость, которую вы испытали, встретив одни и те же взгляды на жизнь во мне, я испытал, встретив вас. В одном только мы не равны: я не могу отделаться от мысли, что я подкуплен вашими похвалами. Скоро после вас я на железной дороге встретил Тютчева, и мы 4 часа проговорили. Я больше слушал. Знаете ли вы его? Это гениальный, величавый и дитя старик. Из живых я не знаю никого, кроме вас и его, с кем бы я так одинаково чувствовал и мыслил. Но на известной высоте душевной единство воззрений на жизнь не соединяет, как это бывает в низших сферах деятельности, для земных целей, а оставляет каждого независимым и свободным. Я это испытал с вами и с ним. Мы одинаково видим то, что внизу и рядом с нами; но кто мы такие и зачем и чем мы живем и куда мы пойдем, мы не знаем и сказать друг другу не можем, и мы чуждее друг другу, чем мне или даже вам мои дети. Но радостно по этой пустынной дороге встречать этих чуждых путешественников. И такую радость я испытал, встретясь с вами и с Тютчевым. Знаете ли, что меня в вас поразило более всего? Это – выражение вашего лица, когда вы раз, не зная, что я в кабинете, вошли из сада в балконную дверь. Это выражение чуждое, сосредоточенное и строгое объяснило мне вас (разумеется, с помощью того, что вы писали и говорили). Я уверен, что вы предназначены к чисто философской деятельности. Я говорю чисто в смысле отрешенности от современности; но не говорю чисто в смысле отрешения от поэтического, религиозного объяснения вещей. Ибо философия чисто умственная есть уродливое западное произведение; а ни греки – Платон, ни Шопенгауэр, ни русские мыслители не понимали ее так. У вас есть одно качество, которого я не встречал ни у кого из русских, это, при ясности и краткости изложения – мягкость, соединенная с силой: вы не зубами рвете, а мягкими сильными лапами. Я не знаю содержания вашего предполагаемого труда, но заглавие мне очень нравится, если оно определяет содержание в общем смысле*. Но да не будет это статья, но, пожалуйста, сочинение. Но бросьте развратную журнальную деятельность. Я вам про себя скажу: вы, верно, испытываете то, что я испытывал тогда, как жил, как вы (в суете), что изредка выпадают в месяцы часы досуга и тишины, во время которых вокруг тебя устанавливается понемногу ничем не нарушимая своя собственная атмосфера, и в этой атмосфере все жизненные явления начинают размещаться так, как они должны быть и суть для тебя; и чувствуешь себя и свои силы, как измученный человек после бани. И в эти-то минуты для себя (не для других) истинно хочется работать, и бываешь счастлив одним сознанием себя и своих сил, иногда и работы. Это-то чувство вы, я думаю, испытываете, изредка и я прежде, теперь же это – мое нормальное положение, и только изредка я испытываю ту суету, в которой и вы меня застали и которая только изредка перерывает это состояние. Вот этого-то я бы желал вам. Про себя же скажу, что я или потому, что слишком отдаюсь этому чувству, или от нездоровья (мне нехорошо все это время) ничего не пишу и не хочется душой писать.
Хотел многое еще написать, но перервалось настроение, и посылаю письмо, какое есть.
Еще раз благодарю вас и за ваше письмо и за ваши хлопоты по моему делу.
Ваш Л. Толстой.
13 сентября.
232. Т. А. и А. М. Кузминским
1871 г. Октября 29. Ясная Поляна.
Любезные друзья Таня и Саша!
Давно уже я собираюсь писать вам, но вы меня знаете, и потому нечего распространяться, отчего я до сих пор сбирался. Теперь уж испорчено, во-первых, тем, что я как будто вызван письмом Саши, а испорчено еще потому, что что бы я ни писал, мне кажется, все уже написала Соня. Нынче твое рожденье, Таня. Раз 10 уже, верно, все поминали про это. Ты завидуешь нашей жизни, а я тебе завидую. Ты без запятых, но пишешь так, что я бы желал, чтобы все так писали. От каждого твоего письма так и запахнет Кавказом. «Старик печет тыкву, Бичо не понимает, что ему кричат». И меня это так и переносит на Кавказ и в мои 22 года, когда я был там. У вас, видно, все идет отлично. Боюсь за вас только двух вещей: за Сашу, чтобы он не рассердился за что-нибудь на кого-нибудь из сослуживцев или начальников, а за Таню, чтобы она не нарожала по двойне много детей, а за обоих вместе, чтобы вам не жить сверх средств. Завидовать нам можно за тишину нашей семейной жизни и даже за Сашу*, который очень приятен в жизни, но не за Константина Александровича, как пишет Таня. Правда твоя, Саша, что пустее, противнее и гаже этого человека трудно найти. Ненатуральные слова, звуки, движения. Он мне противен ужасно. Жизнь наша, впрочем, еще не стала на зимнюю ногу. Я пишу книжку* (и, кажется, будет толк), но это не работа. Больше же езжу на охоту с Сашей. На днях Саша стрелял и промахнулся в стоячую лисицу. Я убил двух. Соня жалуется на тошноту и все – именно понос Левочки – принимает слишком к сердцу. Вообще – как ты хорошо знаешь, Таня, – находится в тяжелом состоянии первого периода беременности. Но все это ничего и даже хорошо. Я привык к этому, и, если б этого не было, мне как будто чего-то недоставало бы. Тула для нас после вас совсем заглохла; я недавно ездил провожать в Москву Вареньку* (я посадил ее и поручил В. П. Минину) и удивлялся, что по улице ходят, кланяются друг другу. И мы решили с Варенькой, что это Копылов и Иванов притворяются, что и без вас они могут все то же сделать. Соня делает планы на лето, но я, как вы знаете, не делаю никаких и все жду, что велит судьба. Да и как загадывать? И беременность Сони, и целая зима впереди со всем, что может случиться и хорошего и дурного, и вы – что важнее всего. Прочтя твой план, Таня, приехать на лето к нам – все сказали, что это не может быть, – но я сказал, что, если Таня рассудила, верно, так выходит. А если это для вас выходит, то для нас выходит – счастье и, разумеется, все Самары и все дома и краски не могут быть препятствиями.
Не понимаю, как делать планы. У меня никогда не выходят. А посмотрю на вас, все так точно. Но удивляюсь, как так жить, как Любовь Александровна*, которая, как только приедет куда-нибудь, так живет одной мыслью и приготовлениями, как отсюда уехать.
В книжке моей будет много хорошего. И я радуюсь, как я пришлю ее вам. А на что вам книг – у вас горы и виноград и горы. Неужели Саша все так же добросовестно читает свой «Голос» в горах, а Таня зажигает лампы и блюдет тетерева? Ты написал мне о землях, о ценах их. Это меня всегда интересует. И если тебе не скучно, напиши мне еще поподробнее. Лучше бы всего случай какой-нибудь продажи – цену, доход.
Что ты, Саша, не написал подробности обеда у государя и бала? Это всегда интересно. Васенька Перфильев, так тот после проезда государя говорит, что ему неловко садиться обедать без государя – так он привык. Тоже интересно бы знать подробности твоего представления великому князю*. Прощайте, любезные друзья, целую детей и вас.
Я бы чаще писал вам, да все мешает супруга. Точно так же как, когда я рассказываю и подготавливаю к самому важному, а она вдруг ляпнет, точно так же и расписаться боюсь о чем-нибудь – думаю, она уже это написала.
1872
233. А. А. Толстой
1872 г. Января 12. Москва.
Любезный друг Alexandrine. Меня просили, чтоб я просил вас, и я не мог отказать, вы же делайте с моей просьбой, что хотите; я рад случаю писать вам. Просьба от моего приятеля, прекрасного человека и известного знатока и собирателя русской старины Бессонова. В Москве составилось «Общество любителей русского народного пения»*(я один из членов-учредителей). Устав общества представлен к министру внутренних дел, у него прошел и переслан к министру двора, и там задержался; а очень желают разрешения ко времени политехнической выставки в Москве*, чтобы успеть дать ряд исполнений народных в честь Петра I.
Я все мечтал, что в тот или другой проезд ваш вы мне свистнете, и готовил, в воображении, целый ряд разговоров с вами; но, видно, еще не нужно – не поспели эти ягоды. А писать нечего: внешняя жизнь моя все та же, то есть по изречению les peuples heureux n’ont pas d’histoire*. У меня все так же хорошо дома, детей пятеро, и работы столько, что всегда нет времени. Пишу я эти последние года «Азбуку» и теперь печатаю. Рассказать, что такое для меня этот труд многих лет – «Азбука», очень трудно. Нынешней зимой надеюсь прислать вам, и тогда вы, по дружбе ко мне, может быть, прочтете. Гордые мечты мои об этой «Азбуке» вот какие: по этой «Азбуке» только будут учиться два поколения русских всех детей от царских до мужицких, и первые впечатления поэтические получат из нее, и что, написав эту «Азбуку», мне можно будет спокойно умереть.
Прощайте, целую вашу руку, не забывайте меня и не упускайте случаев повидаться нам с вами. Сестра, за которую я радовался, что вы ее полюбили, в Ницце, а дочь ее Варя, моя любимица, выходит замуж за Нагорного, и я в первый раз испытал чувство жестокого отца, какие бывают в комедиях. Хотя в молодом человеке нет ничего дурного, я бы убил его, если б он мне подвернулся на охоте. И я своей мрачностью расстроил их ребяческое, так называемое, счастие; а не могу иначе. Избави бог дожить до невесты-дочери. Это чувство жертвоприношения, заклания на алтаре какого-то страшного и цинического божества. Я пишу это письмо от Перфильевых, у которых я останавливаюсь в Москве, и они посылают вам свой душевный привет.
Ваш Л. Толстой.
12 января.